I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

19-е брюмера приходилось на десятый день декады, т. е. в республиканское воскресенье (d?cadi). В десять часов утра Бонапарт выехал из дому в карете в штатском платье в сопровождении всего шести драгун в Люксембург; нужно было поставить на ноги новое правительство. После вчерашних зловещих слухов о грозившей ему опасности, его рады были видеть живым и бодрым, “с удовольствием смотрели, как он ехал в карете по городу”,[652] но оваций никаких ему не устраивали. По прибытии в малый Люксембургский дворец, он прежде всего направился к Сийэсу и заперся с ним в его кабинете; около полудня все три консула дворами прошли в здание большого дворца и устроили заседание в той самой зале, где заседала директория. Гвардия салютовала им оружием, барабанщики били поход; любопытные, собравшиеся на дворах и вокруг дворца, завидя новых правителей – консулов, встретили их приветственными криками.[653]

В утренних газетах подробно излагались события предшествовавшего дня. Дружественные органы печати курили фимиам победителям; якобинская печать воздерживалась от комментариев; одна только якобинская газета имела мужество сказать, что мнимая рана Бонапарта была изобретена в интересах дела.[654] Кроме запрещения рассылать по почте некоторые газеты, полиция не принимала никаких мер против печати, избегая бесполезных придирок, чтобы не нарушать привычек обывателей и обычного течения жизни. Работы были прерваны, и лавки закрыты на законном основании по случаю праздничного дня; на улицах было большое движение, но все спокойно. День выпал теплый и дождливый. Народ толпился перед наклеенными на стенах белыми афишами с официальными или неофициальными речами в защиту переворота; прокламация Бонапарта подтверждала басню об убийцах-депутатах и легенду о кинжалах; двойная прокламация Фуше призывала к единению, к доверию: “Добрые могут успокоиться; они заодно с “сильными”.[655] Стратегические пункты по-прежнему были заняты войсками: всюду чувствовалось присутствие вооруженной силы. Носился слух, что якобинцы не отказались от борьбы и подготовляют восстание в предместьях. Эти опасения скоро рассеялись; рабочая масса выказывала сочувствие Бонапарту, не становясь активно ни на чью сторону. Восемь месяцев спустя предместья активно высказались в пользу первого консула – мы увидим, при каких обстоятельствах, – но сейчас они оставались инертными: не помогали и не мешали.

В городе почти у всех были довольные лица. У каждого отлегло от сердца. Эти якобинцы, пять месяцев обманывавшие и угнетавшие правительство, поборники анархии и покушений, не внушали симпатии; народ радовался, что их круто прижали к стене, оттеснили, загнали в их берлогу. О директории никто не жалел; о конституции немногие. Здравомыслящие друзья революции, благоразумные патриоты охотно верили, что республика, под руководительством Сийэса и под эгидой Бонапарта, найдет спасение в лучшей организации; но они не без оговорок примкнули к победителям. Инцидент в Сен-Клу, вмешательство штыков, изгнание депутатов оскорбляли их чувства; многие вполне сочувствовали первому дню переворота и меньше – второму. По словам их, они опасались, как бы реакция не истолковала по-своему происшедшего и не увидела в бегстве депутатов крушения всей революции.

Финансовые, деловые, коммерческие круги также вздохнули свободнее. Тем не менее за десять лет Париж видел слишком много насильственных переворотов, слишком много правительств, с треском взлетавших на высоту и затем через голову валившихся одно на другое; он был слишком разбит губительными потрясениями и обманутыми надеждами, чтобы новый насильственный переворот, хотя бы и учиненный Бонапартом, был сразу принят им за окончательный исход. На этот раз талант Сийэса и гений Бонапарта, казалось, представляли более серьезные гарантии; люди рассудительные и умеренного образа мыслей старались убедить себя и убеждали, что можно надеяться, но надежда не переходила в полное и безусловное доверие. Этим объясняются следующие строки в первом донесении полицейского бюро: “Настроение умов вполне удовлетворительно; самое отрадное в нем то, что к общему удовольствию по поводу революции 18-го брюмера не примешивается ни экзальтации, ни энтузиазма, которые рождаются и умирают почти одновременно. Довольство таится в глубине сердец и всего свободнее проявляется в семейном кругу”.[656] Наблюдательница, стоящая очень близко к событиям, констатирует общую радость, однако, с оговоркою: “Можно подумать, что мы вернулись к первым дням свободы; но опыт последних десяти лет все же дает о себе знать, и к удовольствию примешивается недоверие”.[657]

Не следует, однако, думать, чтобы день прошел совсем без всяких манифестаций. Париж не мог не проявить внешним образом своих господствующих Настроений; он проявил их, и весьма красноречиво, вечером, как только представился случай, и как только он убедился, что якобинцы не поднимут головы. В театрах, всегда открытых, всегда полных, сцена была одним из мест, где общественное мнение высказывалось всего ярче; партии и там вели борьбу между собой – намеками, 22-го брюмера, по-видимому, все сердца вибрировали в унисон. В пьесах, дававшихся в тот день на сцене, все места, где можно было усмотреть намек на события дня, на торжество Бонапарта, публика жадно подхватывала и покрывала аплодисментами. В Опере, тогда именовавшейся театром Республики и Искусств, давали Караван. Там говорится о герое-избавителе, который

… par son courage,

De la, mort, du pillage,

Nous a presersves tous.

________________

(…своим мужеством

Избавил нас всех

От смерти и грабежа).

Кто это, Сен-Фар, герой пьесы? Нет, это Бонапарт, победитель ненавистной факции, и вся зала рукоплещет, кричит bis, требует повторения куплета.

В других театрах уже сложили песенки про депутатов, которые полетели кувырком, как каскады в Сен-Клу. В театре Фавар восхваляли в стихотворном экспромте, как реванш свободы, то, что позднее называли эрой деспотизма:

Plus de tyrans et plus d’esclaves!

… Trop longtemps ma noble patrie

Ploya sous un joug detest?,

Et le courage et le g?nie

Ont reconguis la libert?.

__________________

(Нет больше ни тиранов, ни рабов!

… Слишком долго мое благородное отечество

Гнулось под ненавистным ярмом;

Мужество и гений вернули ему свободу).[658]

Общественные здания были освещены и многие частные дома также, но общей иллюминации не было. По улицам расхаживали с факелами представители муниципалитета, останавливаясь на площадях, на перекрестках, перед памятниками; затем один из чиновников возвещал слушателям окончательный результат переворота, читал указы и прокламации нового правительства. “Нет более директории”; вместо директории учреждены исполнительная консультация, комиссия “из бывших директоров: Сийэса, Роже Дюко и генерала Бонапарта”. Вместо советов две комиссии избранных из числа членов прежних советов с правом издавать законы; вместо семисот пятидесяти депутатов пятьдесят. Шестьдесят один человек (следует поименное перечисление) исключены из состава советов. Эти сообщения вызывали взрывы народной радости и шумного восторга: кортежи встречали и провожали криками: “Долой якобинцев! Да здравствует Бонапарт!”.[659] В одной из газет, крайне враждебной директории, появилось письмо где говорится: “на площадях обнимались в избытке радости, граничившей с исступлением”,[660] и все рукоплескали избавителю”. “Народ весел, замечает другой, более беспристрастный свидетель, и думает, что ему возвращена свобода”.[661]

У нас имеется под рукой протокол одного из таких муниципальных обходов в пятом округе, центральной части города, приюте торговли и маленьких людей. В девять часов перед ярко освещенным зданием муниципалитета выстроилась колонна в следующем порядке между кавалерийским и гренадерским отрядами с одной стороны и несколькими взводами национальной гвардии с другой, члены благотворительного комитета, полицейские комиссары, мировые судьи и их помощники (assesseurs), комиссар округа верхом и вокруг его помощники, также верхом; впереди и сзади факельщики в большом количестве. Под звуки труб и барабанов кортеж двинулся и углубился в лабиринт грязных улиц; по пятам за ним шла толпа обывателей.

Маршрут был таков: “Улица Лаврентия, предместье Дени, улицы Нев-Эгалитэ, Пти-Карро, Монторгейль, Гранд Трюандери, Дени, Бонди, Ланкри, Мартина и предместье Мартина”. Донесение комиссара гласит: “Среди общего ликования, среди тысячу раз повторявшихся криков: “Да здравствует республика! Бонапарт! Мир!” Комиссар исполнительной власти огласил закон 19-го брюмера на различных местах и перекрестках. Повсюду, и вокруг кортежа, и у окон домов, собиралась толпа, жадно прислушивавшаяся к словам публикации, как бы черпая в них надежду на восстановление порядка и благоденствия, надежду на счастье. В особенности сильно и ярко проявлялся народный энтузиазм при сообщении о намерениях возрожденного правительства относительно мира (в тексте прокламации была вставлена с этой целью соответствующая фраза). Не раз комиссар, речь которого прерывали рукоплескания и крики: “Да здравствует республика!” был вынужден повторить это благодетельное распоряжение”.[662]

Долой якобинцев, долой тиранов, дайте нам мир! Вот почти единодушный крик, приветствующий брюмер. Мир при посредстве Бонапарта – такая ассоциация идей повергает нас в изумление, но тогда она была у всех на уме, как вполне отвечающая чертам избавителя, каким его рисовало себе народное воображение. Простодушные массы видели в нем прежде всего воина, генерала, “героя”, способного на сверхчеловеческие подвиги; они представляли его себе защитником республики от врагов внешних и внутренних; они никогда не представляли его себе главой действительного государства. Когда он вошел в состав правительства, они рукоплескали, потому что он шел в блеске счастья и славы, потому что он избавил их от якобинцев; но главная надежда их все-таки на то, что он, прежде всего, займется внешними делами, что ему достаточно взмахнуть мечом, чтобы обезоружить коалицию. Это настолько верно, что из всего написанного в защиту и в честь переворота, прокламаций, манифестов, афиш, адресов, газетных статей, брошюр, куплетов, водевилей, нет ни одного, который бы не подлаживался под общие стремления; везде в перспективе рисуется мир. Бонапарта провожали при его восхождении по лестнице власти тем же криком, каким в 1814 году встретили возвратившихся Бурбонов: “Мира! Мира!”

Данный текст является ознакомительным фрагментом.