V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

Бонапарт весь день пробыл в Тюльери, превращенном в главную квартиру, военную и гражданскую, и лишь поздно вечером, вернулся ночевать домой на улицу Шантерен. В Тюльери продолжали дефилировать союзники, всякий народ: депутаты, члены Института, убежденные и полуубежденные, и те, кто уже не боялся окончательно связать себя, и те, кто явился засвидетельствовать преданность, откладывая, однако, дальнейшие доказательства до исхода следующего дня. Явились люди заведомо враждебные или, по крайней мере, очень сомнительные. Во время смотра явился Журдан; ему посоветовали сидеть смирно. Ожеро, забыв свои недавние грязные и грубые нападки на Бонапарта, хотел во что бы то ни стало увидеть своего прежнего начальника и, кинувшись ему на шею, расцеловать в обе щеки. С грубыми ужимками, стараясь быть ласковым и милым, он упрекал генерала за то, что тот не доверился ему. “Как, генерал, разве Вы не надеетесь больше на Вашего маленького Ожеро”. Он неуклюже ластился к нарождающейся власти, еще не оторвавшись от якобинства.

Чем больше унижались эти люди, тем больше успокаивались вожди движения, тем больше прояснялись их лица; это была передышка после первых острых волнений. Оптимисты припоминали забавные инциденты дня, острили, каламбурили по поводу наивности Гойе. Им не приходило в голову, чтобы успех мог остановиться на полдороги, чтобы дело, так превосходно начатое, могло споткнуться о какое-нибудь жалкое препятствие. Они как будто не знали, что судьба таких насильственных переворотов, как бы они ни отвечали общественным стремлениям и настроению умов, всегда висит на волоске.

Нужно было, однако, распределить следующий день и выработать программу действий, пока весьма неопределенную. Для всякого, кто умел предвидеть и соображать, было очевидно, что настоящая опасность ждет в Сен-Клу, и что там придется пережить самый трудный момент кризиса.

Пока все совершалось под эгидой конституции, под прикрытием законности, допускавшей бессознательные и сознательные заблуждения, и заговорщикам, выставлявшим себя лишь исполнителями декрета, изданного полномочной частью законодательного корпуса, не приходилось прибегать к чересчур рискованным, компрометирующим мерам. Завтра предстоит день уже не конституционный, придется задеть за живое, сбросить маску, обнажить цель, показать, что дело идет не только о повторении 30-го прериаля и об изгнании нескольких директоров, но и о нарушении и ломке основного договора, чего многие еще не предвидели. Против этого конечно, восстанут многие, может быть даже большинство в совете пятисот, которому в первый момент зажали рот, равно как и меньшинство старейшин, не присутствовавших на первых дебатах. Придется, без сомнения, бороться с отвагой и яростью якобинцев, преодолевать сомнения других партий, оказывать давление на колеблющихся и, быть может, ввиду несомненного конфликта с законом, подвергнуть опасному испытанию преданность войск. Все эти положения необходимо было предвидеть и знать, как выйти из них.

В течение дня, в инспекторской зале, Бонапарт и его главные помощники не раз беседовали об этом, но совещания то и дело прерывались приходами и уходами, отдачей приказаний, общим смятением. Вечером они в последний раз собрались на совет, и с тем, чтобы договориться до конца. Бонапарт, Сийэс, Дюко, разумеется, присутствовали; пригласили они и влиятельнейших своих друзей из обоих собраний; Лемерсье, Ренье, Корнюде, Фарга, Люсьена, Булэ, Эмиля Годен, Шазаля, Кабаниса и некоторых других.

Этот многолюдный комитет, составленный из политиков чистой воды или мыслителей, теряющихся, когда приходилось действовать, представлял собой, в уменьшенном виде, образчик парламентского бессилия.[639] Твердо установлен был лишь один пункт – необходимость устранения директории, и, более неопределенно, другой – замена ее временным консульством, которое, по соглашению с несколькими избранными и отборными законодателями, займется переливкой в новую форму государственных учреждений. Но следовало обставить дело так, чтобы казалось, будто консульство получило свои полномочия от национальных представителей, чтобы оно было создано постановлением собраний, которые затем должны были стушеваться, отложив свои заседания на неопределенное время; в этом-то и было затруднение. В какую форму облечь все это? Как воспользоваться собраниями и в то же время отделаться от них, как ввести в программу дебатов вопрос о пересмотре конституции и заставить вотировать его в принципе? Кто возьмется внести такое предложение? Кто его поддержит? Какую роль дать старейшинам и какую оставить для совета пятисот? Как убедить оба собрания, после того, как они произведут на свет новую власть, принести в жертву самих себя и вернуться в ничтожество? Присутствие войск, конечно, облегчит достижение желаемого результата, но достаточно ли будет для этого простой военной демонстрации и нравственного авторитета штыков? Не придется ли прибегать к вооруженной силе, к грубому насилию, средству рискованному, и, во всяком случае, нежелательному?

Бонапарт присутствовал при совещаниях, не принимая в них большого участия; более политичный и хитрый, чем все его товарищи, он чувствовал, однако, что не его дело придумывать средства, как обойти законодательные собрания, измышлять махинации для решительного завтрашнего дня. Это дело людей бывалых, практиков политического ремесла, старых парламентских пройдох, в распоряжение, которых он временно предоставил свою шпагу и свою популярность; им надлежит изобрести фокус превращения директории во временное консульство. И он с досадой констатировал у этих людей неспособность прийти к определенному заключению.

Действительно, Сийэс, погруженный в свои размышления, высказывал лишь отвлеченные идеи. Дюко обошелся без речей; депутаты никак не могли сойтись во мнениях, им мешало честолюбие, личные вожделения; каждому хотелось выкроить себе роль поважнее в завтрашнем дне, чтобы обеспечить за собою львиную долю власти в будущем. Люсьен уверял, что он подчинит себе совет пятисот и заставит его вотировать все, что угодно – пусть только ему предоставят полную свободу действий. Он больше, чем кто бы то ни было, стоял за парламентский способ решения вопроса; для него важно было, чтобы Бонапарт-воин не слишком доминировал над Бонапартом-гражданином. И здесь опять-таки “Люсьен действовал в интересах брата, думая, что трудится для самого себя”. Один Шазаль ясно и точно формулировал свой план, но ему не удалось убедить остальных принять этот план как окончательную программу дня.[640] Камбасерэс, присутствовавший при некоторых моментах совещания, дивился, видя в вождях так мало согласия и такую неопределенность желаний. Спор затянулся далеко за полночь, но из всей этой болтовни не вышло никакого толку; в конце концов судьба второго дня была предоставлена на волю случая, личных вдохновений, обстоятельств, благодатного рока, данного импульса, а главное – потока народной воли, который, казалось, должен был все унести с собой.

Это была крупная неосторожность, ибо в политике нельзя рассчитывать, что факт свершится, потому только, что он кажется неизбежным. Между тем, как Бонапарт напрасно полагался на политиков, в надежде, что они добьются успеха парламентскими приемами, те, со своей стороны, делали такую же ошибку, доверяясь единственно престижу военного вождя, его личному обаянию, его влиянию на войска, достаточному для того, чтобы сдержать и усмирить несогласных, этот двойной промах едва не погубил обоих.

Сийэс, выйдя на минуту из отвлеченностей, предлагал, однако, средство упростить и сократить второй день, арестовав немедленно главных якобинских вожаков, и тем обезглавить оппозицию. Это была все та же вечная система: произвести чистку собраний, чтобы лучше поработить их. Бонапарт отказался наотрез.

Было бы ребячеством объяснять этот отказ щепетильностью по отношению к конституции или чрезмерным уважением к личной свободе. Истинная причина разногласия крылась здесь в том, что Сийэс держался революционных традиций. Бонапарт же все хотел сделать по-новому, находя, что в интересах его славы, честолюбия, величавой оригинальности и прочности его будущего правительства необходимо, чтобы его день отличался от всех предыдущих и не повторял прежних гонений. Сийэс не допускал, чтобы революцию можно было довести до конца, не прибегая к революционным приемам. Бонапарт был слишком уверен в себе, в своем могуществе, в своей неотразимости, чтобы позволить себе обойтись без гнусных мер, чтобы присоединить к своей силе красивую декорацию – роскошь великодушия. Все слишком крутые меры, казалось ему, должны были исказить картину им организованного переворота и шли вразрез с его собственным взглядом на свое возвышение; главной его задачей было всегда добиться власти не только без кровопролития, но и без борьбы, без насилия, чтобы авторитеты и партии всюду сами сошли со сцены, чтобы фракции добровольно стушевались или были искусно приведены к необходимости подчиниться единодушному желанию масс. Вот почему он старался до конца оставаться в соприкосновении с этими факциями и не разрывать окончательно ни с одной, якобинцы несколько тревожили его, но он хранил надежду, если не покорить их, то, по крайней мере, нейтрализовать, и продолжал исподтишка вести с ними переговоры.

Якобинцы совета пятисот, более двухсот депутатов, провели весь день и часть ночи, разыскивая друг друга, собираясь для лихорадочных совещаний. Собирались у своей же братии или в ресторанах, за обедом. Горячились, проклинали, давали торжественные клятвы, разыгрывая из себя Брутов, которым несносна всякая тирания. Тем не менее у них замечались различные оттенки мнений, и они делились на несколько категорий. Военная группа якобинцев – Журдан и Ожеро с товарищами, примкнувшие к партии из недовольства и обманутого честолюбия, заключили с Бонапартом нечто вроде перемирия. Они оставляли за собой право нарушить это перемирие или превратить его в окончательный мир, смотря по тому, какой оборот примет дело. Это не мешало им участвовать в общих собраниях, где они сталкивались с более ярыми, более передовыми якобинцами, и порой давать собраниям благоразумные советы.

В эти диссидентские сборища вкрался некий политический бродяга, шнырявший по всем партиям, корсиканец Салисетти, бывший военный комиссар итальянской армии, вдвойне и даже втройне шпион, впрочем, привлекательной наружности и с мягкими вкрадчивыми манерами.

Бонапарт велел передать им буквально следующее: “Не бойтесь ничего, будьте спокойны и республика будет спасена.[641] Послезавтра вы будете довольны, – мы пообедаем вместе и объяснимся начистоту”. Цель его была добиться лаской того, чего Сийэс хотел достигнуть силой, помешать якобинским вожакам явиться завтра в Сен-Клу, убедив их, что лично они рискуют, отправляясь туда, республика же, права народа, священные принципы, наоборот, не подвергаются никакой опасности. Он пошел даже дальше, намекнув им, что Сийэс предлагал против них крайние меры, он же категорически отверг этот способ. Он выставлял себя, таким образом, защитником народного представительства, поднимая свой престиж за счет своего союзника.

Эта несколько предательская откровенность отчасти достигла цели. Журдан, Ожеро и ближайшие их друзья сговорились между собой не ездить в Сен-Клу, но с утра сидеть у себя дома, оставаясь “пассивными зрителями событий”, что не помешает им впоследствии неожиданно выступить на сцену, если дела Бонапарта примут дурной оборот, и выудить власть из мутной воды. Гражданские якобинцы, Брио, Тало, Дегстрем, Арена, Гранмэзон, Дельбрель, Бигонне, Диньефф, Блэн, Сулье, наоборот, оставались непреклонными. Они сгорали желанием начать враждебные действия, но на кого опереться, раз народ отсутствует? Было очевидно, что решить участь республики еще раз придется армии, и пылкие трибуны чувствовали необходимость противопоставить Бонапарту другой сильный меч – генерала, который бы также имел влияние и власть над войсками; естественно, они вспомнили о Бернадоте, человеке с выгодной внешностью, звучной речью, голосом “бывшего сержанта-инструктора” – их, прежнем военном министре.

Бернадот в тот день утром завтракал у Жозефа Бонапарта, днем показался в Тюльери, потом решил, что не худо будет сойтись с Моро и попытаться эксплуатировать его колебания; вечер он провел в обществе якобинцев и расстался с ними, только назначив у себя на завтра в пять часов утра рандеву вождей. Недовольный и обиженный, он агитировал внизу, кружил около событий, ища лазейки, чтобы самому пролезть вперед и урвать кусок добычи. В революции, которая должны была перевернуть всю Францию, он видел только неудачу для своего честолюбия и личную себе обиду, как же ему было не завидовать Бонапарту, игравшему ту самую роль, которой добивался и не добился он, Бернадот. Эту роль казалось трудным вырвать из рук человека, так властно присвоившего ее себе, но Бернадот не отчаивался войти в долю с этим человеком, навязать себя в товарищи Бонапарту, отказавшись занять второе место после него, и войти в состав его свиты. Он весь сказался в плане, предложенном им якобинцам. Его программа была такова: пятистам, собравшись в Сен-Клу, незачем тратить время на обсуждение законности принятых мер. Лучше всего, если они, с первой же минуты, в параллель с декретом старейшин, особым указом назначат генерала Бернадота помощником Бонапарта в командовании войсками на равных правах, для того, чтобы оба они совместно блюли безопасность французского народа, советов и государства. Бернадот будет держаться наготове. Получив указ, он немедленно облечется в мундир и, сев на коня помчится на зов. По дороге в Сен-Клу он примет начальство над войсками, разбросанными на пути, и предстанет перед Бонапартом с такой свитой, что тот принужден будет фактически согласиться на раздел; таким образом, будет создан военный думвират, – рядом с генералом старейшин – генерал пятисот, обеспечивающий передовой партии все желательные ей гарантии. Итак, Бернадот питал необычайную надежду – подняться с помощью парламентского декрета на одну высоту с Бонапартом, устранить его. Если обстоятельства сложатся благоприятно, остаться одному хозяином положения и распоряжаться им согласно своим политическим симпатиям, а главное своему честолюбию.[642]

Якобинцы выслушали план Бернадота и приняли его к сведению. Не видно, однако, чтобы большинство депутатов усвоило себе его идею, или само ринулось в битву с готовым, выработанным планом. Тем не менее, они решились бороться, а так как они были добрые бойцы, смелые и упорные, весьма способные силой овладеть собранием, полные решимости, не то что жалкие люксембургские узники – предоставленная им возможность явиться в Сен-Клу создавала крупную опасность, недостаточно принятую в расчет Бонапартом.

В то же время он сделал и другую ошибку. Слишком полагаясь на свое счастье и не допуская мысли, чтобы фортуна могла изменить ему, он не боялся в беседе с приходившими к нему, но еще не составившими себе окончательного мнения людьми раскрывать свои планы будущего и свой принцип управления. “Довольно факций: я не хочу их и не потерплю ни одной, – властно заявлял он, как будто его устами уже говорила народная воля, нетерпеливо рвавшаяся на свободу, жаждавшая покончить с агитаторами всякого рода, жаждавшая безмолвия, порядка и покоя. Втайне еще щадя факции, он вслух высказывал намерение покончить с ними, слить их с народной массой. Он нашел формулу и повторял ее без конца: “Я не принадлежу ни к какой другой котерии, я принадлежу к великой котерии французского народа”.

Воинственный тон его речей, еще больше подчеркивавший их смысл, произносимые им иногда слова: “Я хочу”, “я приказываю”, резали ухо слушавшим его и заставляли их призадуматься. В этом тощем генерале с огненными глазами, с повадкой императора, казалось им, кипит рвущаяся наружу тирания, а так как они хотели дать защитника республике, не навязывая ей господина, хотели сохранить конституционные гарантии и равновесие властей, так как сами они были по большей части людьми известной партии и секты, некоторые из них с полным доверием примкнувшие к его начинанию, уже готовы были отстать; у них рождались сомнения, походившие на угрызения. Вокруг Бонапарта, у многих старейшин, из которых должна была завтра состоять его гражданская фаланга, в этом недавно сформированном и еще плохо дисциплинированном войске, замечались колебание и тревожные симптомы.[643] Они, казалось, готовы были повернуть назад, в тот самый час, когда вдали раздалась первые раскаты грома оппозиции. Странная непоследовательность – Бонапарт все еще не соглашался на крутые меры и в то же время позволял угадывать свое властолюбие; вместо того, чтобы разом запугать и пригнуть к земле противную партию, он вызывал недоверие у колеблющихся; его темперамент вредил его политике.

Опасность эта не ускользнула от некоторых из главных вожаков, или наиболее посвященных, и смутила их сердца. Вечером, на дому у влиятельных заговорщиков, в министерствах, в администрациях уже проскальзывали сомнения относительно конечного исхода. И если бы заглянуть в эти души, убедился бы, что их преданность уже не так надежна, и измена недалека. Бонапарт, между тем, вернувшись домой, говорил Бурьенну: “Ну, сегодня было не так уж плохо; посмотрим, что будет завтра”. Ложась спать, он положил возле себя заряженные пистолеты. Войска всюду держались настороже. Ланн охранял огромную арену борьбы, Тюльери.[644] Cолдаты, набившись в залу старейшин и другие парламентские помещения, спали вооруженные, не снимая сапог. Париж оставался спокойным. В театрах публика, видимо, все еще находилась под бодрящим впечатлением происшедшего утром. “Во Французском театре, где давно уже перестали слушать песни циничного характера, чрезвычайно много аплодировали прощальной песне”.[645]

Между тем погода испортилась; дождь лил ливмя, разгоняя народные сборища, пронизывая сыростью Париж, придавая похоронный вид улицам. Этот день, вначале согретый золотыми лучами, полный дивных надежд и увлекательных зрелищ, под конец, казалось, готов был перейти в ноябрьскую ночь, длинную и унылую.[646]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.