II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Трудясь заодно с фактическими и духовными вождями революционной олигархии, Бонапарт не пренебрегал и противными партиями. Он надеялся подчинить своему обаянию и увлечь за собой вожаков всех фракций. Он положил себе быть в наилучших отношениях – с иными, и в дурных – ни с кем. Заискивать у партий ему не пришлось; они сами “постучались в его дверь”.[534]

Около 10 брюмера, т. е. в тот период, когда он ежедневно подолгу совещался с Сийэсом, он однажды, вернувшись домой, нашел у себя визитную карточку Журдана. Генерал приходил просить его произвести переворот вместе с якобинцами и в их пользу. Перед тем якобинские депутаты собрались в полном составе у Бернадота, чтобы выработать программу поведения. Журдан предложил следующее: “Пойти к Бонапарту и сказать, что мы готовы поставить его во главе исполнительной власти под условием, что представительное правительство и свобода будут гарантированы хорошими учреждениями”.[535] Несколько человек резко возражали ему; Ожеро обрушился на беглеца из Египта, осыпая его грубой солдатской бранью, Журдан, однако, стоял на своем; и вот почему он от имени целой группы явился на улицу Победы. Бонапарт передал через Дюрока привет и приглашение пожаловать 6-го к обеду, которое Журдан принял. Это давало возможность in extremis побеседовать с генералом и, быть может, провести всю якобинскую партию.

Из других депутатов этой фракции, даже таких, которые кичились своей непреклонностью, несомненно, многие вошли в сношения с Бонапартом. Перед этими Бонапарт выставлял напоказ свои гражданские чувства, пытаясь рассеять их сомнения; этим господам, мнившим монополизировать патриотизм и, как прежде, представлявшим собою воплощение завоевательного духа революции, он сулил вернуть Италию и поднять республики-сестры.[536] Впрочем, все они в общем и без того меньше опасались Бонапарта, чем Сийэса, полагая, что для республики опасен, главным образом, этот последний; не зная о союзе между генералом и вождем нового типа умеренных, они мысленно включали его в свои планы. Имея кучку приверженцев среди парижской черни, они воображали, что у них еще хватит влияния поднять предместья и вызвать народное движение. А там, когда “патриоты восстанут” и начнется бой, к ним примкнет и Бонапарт хотя бы для того, чтобы не дать опередить себя; тогда успех обеспечен.[537] Таков был их расчет. Иные льстили себя надеждой, что уже заманили его в свои сети,[538] признаваясь в то же время, что трудненько было перехитрить такого хитреца. В итоге ему удалось оставить их в неуверенности насчет себя и разномыслии, что помешало им заблаговременно сплотиться в решительную оппозицию.

Кроме якобинцев и нового типа умеренных, ни одна партия не имела представителей ни в правительстве, ни в собраниях; следовательно, все они могли оказать лишь отдаленное и косвенное содействие. Эти партии также надеялись на Бонапарта, ибо он олицетворял собой перемену, а несчастный рад всякой перемене. Либералы, люди 1789 года и пострадавшие в фрюктидоре, рады были уверить себя, что генерал сочтет за честь уничтожить тиранию революционеров и вернуться к принципам.[539] Лафайет писал ему, поздравляя с возвращением от имени “свободы и отечества”.[540] Жена Лафайета, жившая в Париже, была у Бонапарта, и он принял ее очень любезно. С другой стороны, сам он признавался: “Я принимал агентов Бурбонов”.[541] Перед каждым он открывал желанное будущее: своим союзникам-олигархам гарантировал устойчивость правительства и высокие посты; роялистам рисовал в перспективе умиротворение страны и, быть может, нечто большее; якобинцам сулил неприкосновенность республики и либералам свободу. Самые различные партии возлагали на него надежды, ибо в себя они уже утратили веру; а он всеми ими пользовался и всех обманывал ради пользы Франции и собственного честолюбия; и это колоссальное недоразумение, с добавкой действовавшего на всех престижа, как волна, несло его к власти.

Ослепленная его славой, но снова бездействовавшая народная масса не препятствовала. В Париже опять все затихло; население в общем оставалось безучастным; царил застой. Победы в Швейцарии и возвращение из Египта лишь на миг вывели народ из этого оцепенения; времена были слишком тяжелые, гнет слишком чувствовался всеми для того, чтобы этот подъем мог продержаться долго. Легкомысленное общество тешилось развлечениями, бегало по театрам и увеселительным садам. Для этого общества, дошедшего до последней степени скептицизма, все обращавшего в шутку, надо всем острившего, жившего день за день, сидевшего без гроша и все же много тратившего, готового все снести, лишь бы не видеть опять гильотины, Бонапарт был скорее предметом любопытства, чем упований, а главное – темой для разговора. О нем говорили, как говорили о модах сезона, о женщинах, заменивших прическу La Titus греческой, с локонами: “Все, обрезавшие себе волосы в отчаянии”.[542] Тем не менее Бонапарту рукоплескали бы, если бы он отменил прогрессивный налог и обуздал придирки фиска. Торговые люди и мелкая буржуазия вздыхали о более мягком режиме и до смерти боялись анархистских заговоров, но это были слишком мягкотелые люди для того, чтобы действовать; они могли только плакаться на свою участь и ждать. Народ, измученный десятью годами кризисов, был не способен ни к какой революционной или гражданской деятельности.

Несколько запоздалых агитаторов, оставшихся верными карманьоле, все еще пытались поднять его. Они втирались в группы рабочих без работы, бегали в Па-ле-Рояль, ходили в кафе, где позволялось разглагольствовать, ругали на чем свет стоит Бонапарта и его замыслы, убийственные для свободы, но большинство не слушало их, как не слушало и роялистов, с своей стороны честивших “африканского героя”.[543] Эти политики перекрестка и болтуны кофеен были не чем иным, как налетом пены над огромной неподвижной поверхностью. Да и уличные якобинцы не все подозрительно относились к Бонапарту; иные помнили, что он бросал к ногам республики императоров и королей и окружил их кумир ореолом неувядающей славы. Не он ли 13 вандемьера палил из пушек буржуа роялистов, дав революции кровавое доказательство своего рвения. За эту пальбу его и прозвали “генералом вандемьером”; это прозвище сохранилось в памяти черни и сослужило ему службу. Утром 18 брюмера, несколько террористов, еще летом посаженных в тюрьму по приказу директории, при первом же известии подняли крик: “Это генерал вандемьер—он вернулся, чтобы спасти республику!”.[544]

Настоящий народ не заглядывал так далеко вперед, глубоко равнодушный к судьбе учреждений, получивший отвращение ко всякого рода политикам, безучастный и к подстрекательствам якобинцев, и к замыслам Сийэса с его парламентскими приверженцами, всякого чиновника почитавший вором и продажной душой, он верил в Бонапарта, но ждал от него только одного, все того же – мира с чужеземцем. И слухи о его новом назначении ходили соответственные; одни уверяли, что он снова примет начальство над всеми армиями; другие отправляли его в Германию с дипломатическим поручением; для всех он был человеком, перед которым союзники должны будут капитулировать. Он прекрасно понимал и эксплуатировал это мнение о нем масс. “Мы хотим завоевать мир”, говорил он вечером 18-го своим писателям, – “это надо объявлять во всех театрах, публиковать во всех газетах, повторять в прозе, в стихах, даже в песнях”.[545] С этого дня в предместьях начинают циркулировать слухи о мире; это и было самой важной для народа новостью накануне брюмера; полиция в своих донесениях определяет настроение народа следующим образом: “Париж спокоен, рабочие, в особенности. В предместье Антуана люди жалуются, что сидят без работы, но повсеместно распространившиеся слухи о мире, по-видимому, оказывают на народ благотворное влияние”.[546]

Стоявшие в Париже войска, в общем, готовы были поддержать предприятие. Гарнизон состоял из семи с небольшим тысяч человек, не считая гренадеров директории и советов три пехотных полубригады – 6-я, 7-я и 96-я, 8-й и 9-й драгунский полки и 21-й стрелковый с несколькими взводами артиллерии 9-й бригады.[547] Большая часть этих войск видели Бонапарта в деле, но уже самый звук его имени бил по струнам их сердец; к тому же они терпели материальные лишения. В термидоре прошлого года вернулась из плена 79-я полубригада в самом плачевном виде. Cолдаты, загоревшие, исхудалые, в лохмотьях, рассказывали о своих напрасных подвигах и необычайных трудах на Корфу, а Париж смотрел и слушал.[548] Директория, при своем постоянном безденежье, не в состоянии была, удовлетворить потребностей войск. Cреди них росло ожесточение против этого правительства, неисправно платившего жалованье, болтливого, бессильного, подкупного, морившего голодом солдат и в трудную минуту не выручавшего армий. Бонапарт, наоборот, был для них богом войны, притом же этот человек умел творить чудеса: он находил ресурсы там, где другому бы и не догадаться поискать. Он щедрой рукой оделял своих солдат идеалом и в то же время умел доставить им удобства жизни, дать им и славу, и хлеб. В особенности уверены были в его торжестве кавалерийские полки. 9-м драгунским, составленным сплошь из храбрецов, командовал полковник Себастиани, корсиканец, проникнутый духом клана и фанатически преданный Бонапарту.

Директория и советы имели собственную гвардию, приблизительно в полторы тысячи человек: директория – двести конных или пеших гренадеров с многочисленным главным штабом, советы – тысячу двести восемьдесят пеших гренадеров. То были молодцы по меньшей мере пяти футов пяти дюймов роста; жалованье им платили аккуратнее и кормили их лучше, чем остальные войска; они гордились своим красивым синим мундиром с белыми кожаными отворотами, своей медвежьей шапкой с красными шнурками и алым султаном; грубые и задорные, они позволяли себе большие вольности по отношению к дисциплине, курили трубки даже при исполнении обязанностей службы, сопровождая кого-нибудь в качестве свиты, поддразнивали и толкали буржуа, которые их терпеть не могли. Состав этой стражи был самый разношерстный: остатки прежней гвардии Коннетаблей, в 1879 г. переданной в распоряжение учредительного собрания; французские гвардейцы из вероломного корпуса, 14 июля примкнувшего к бунтовщикам, сохранившие нравы своей части; люди с подозрительным прошлым, отъявленные негодяи и сутенеры[549] и тут же ярые патриоты и хвастуны из предместий, в разное время поступившие на службу; все это, слитое воедино ради образования корпуса жандармов национального конвента, видевших неприятеля только в Вандее во время коротенькой кампании; и рядом с ними воины по профессии, бывшие солдаты, главным образом, из немецкой армии.[550]

Эти брюмерские гренадеры были, в сущности, прямой противоположностью преторианцам, с которыми их так часто сравнивали. Римские преторианцы знали только своего вождя и ставили его выше всех законов; для них отечеством был лагерь, а не город. Советы и директорию охраняли люди, большинство которых не знало Бонапарта и было весьма доступно гражданским страстям. Ярые демократы, суровые полицейские, любители задать трепку мюскаденам и вообще щеголям-аристократам, они считали себя охранителями учреждений. Хотя многие из них по своей распутной жизни и были доступны подкупу, громкие слова, так часто слышанные ими: “верховные права народа, святыня законов, неприкосновенность народного представительства” еще не совсем утратили над ними власть. Теперь могло случиться, что им представится необходимость восстать против одного из советов. Как они поступят? Заранее ответить на этот вопрос было трудно; в этом направлении рисовалось что-то темное и подозрительное; приходилось принимать предосторожности и носить известную личину.

Впрочем, не следует думать, чтобы солдаты и офицеры других частей, к какой бы категории они ни принадлежали, были только пассивными орудиями в руках своих начальников. Очень воинственные и в то же время ярые революционеры, они презирали в существующем режиме не столько учреждения, сколько людей; они желали бы видеть у кормила правления испытанных патриотов, знаменитых республиканцев, воинственных, насколько это возможно, но правящих с соблюдением форм и с атрибутами гражданской власти. Их опьяненное классическими воспоминаниями воображение рисовало им консулов с увенчанным лаврами челом, окруженных ликторами,[551] воплощающих в себе величие народа. Никогда бы они не стали помогать введению чисто военного режима, созданию явной и патентованной диктатуры. Пошли ли бы они до конца за Бонапартом, не останавливаясь и перед физическим насилием над директорами и враждебными ему депутатами? Да, но при условии, чтоб они верили, что это делается для возрождения, а не для ниспровержения гражданской власти, при условии также, что не нашлось бы несогласного генерала, уважаемого, или прославленного победами, который бы обличил диктатора, вызвал бы переворот в настроении войск, смутил их буйный дух и с оружием в руках спас учреждения.

Из генералов, способных на такую попытку, более всего старались ограничить действия Журдана. Ожеро по-прежнему был не способен действовать по собственному побуждению. Люсьен ручался за него, уверяя, что, несмотря на свои свирепые речи, этот хвастун не посмеет ослушаться приказа. “Я его позову с пистолетом в руке, а он придет”.[552] Иное дело Моро и Бернадот – сними необходимо было серьезно считаться. Моро слыл вторым после Бонапарта военачальником республики, но он совершенно лишен был личного обаяния, дара пленять и вызывать энтузиазм; у него была репутация, но не было популярности. Да он и сам, как мы уже видели, сразу стушевался перед Бонапартом, признавая необходимым действовать энергично и не желая взяться за это дело. Но так как вне поля битвы он был человек боязливый и неустойчивый, а имя у него было крупное, его все же следовало покрепче привязать к себе и даже заручиться его сотрудничеством.

До возвращения из Египта, Бонапарт и Моро не были знакомы лично и даже никогда не видали друг друга. Их в простоте души свел у себя на обеде президент Гойе 30 вандемьера. Бонапарт был любезен и держал себя с большим тактом. Он очень ловко преподнес косвенный комплимент Моро, похвалив его офицеров: “Генерал, несколько ваших лейтенантов были со мною в Египте, – прекрасные офицеры”.[553] Затем установились правильные сношения, и вскоре договор был скреплен подарком Бонапарта Моро – дамасским кинжалом, осыпанным брильянтами и оцененным в десять тысяч франков. Держась в стороне от подготовительных интриг, Моро заявил, однако, что явится по первому сигналу на переворот, как на службу; таким образом, избегая всякой инициативы, он добровольно шел под начало. Это не значит, чтобы он не завидовал Бонапарту, но он завидовал ему по-своему, не посягая на его гражданское первенство. Втайне он надеялся, что Бонапарт, бросившись в политику, где он легко мог, как столько других, запутаться и погибнуть, избавит его от опасного соперника в начальствовании армиями.

Не таков был Бернадот, этот генерал-политик, который недавно блеснул таким ослепительным метеором в военном министерстве, на миг, казалось, воплотив в себе национальную защиту. Он действительно был популярен; его выгодная внешность, умение говорить, приветливое обращение, его жизнь на широкую ногу, пышные приемы, – все это привлекало к нему людей и покоряло сердца. Хотя его и причисляли, как прежде, к якобинцам, с виду он, казалось, больше, чем кто бы то ни было, должен был быть предан Бонапартам, так как был женат на belle-soeur Дезире Клари, Жозефа. Но, в сущности, на этого guasi родственника можно было положиться меньше, чем на кого бы то ни было. Он не мог простить себе, что, имея возможность захватить в свои руки власть, в бытность свою министром, по недостатку характера пропустил случай; согласится ли он облегчить другому такой захват?

Бонапарт тянул его к себе, старался играть на его чувствительных струнках или же дразнил его и подтрунивал над ним, называя его то шуаном, то якобинцем. Он старался также скомпрометировать его, афишируя свою близость, напрашиваясь к нему на завтрак или же являясь без приглашения “на чашку кофе”.[554]

Бернадот не уклонялся; бывал на всех семейных сборищах и пикниках, отплачивал вдвойне и втройне за любезность, устраивал у себя, на Цизальпинской улице, обеды для Бонапартов, был любезным хозяином и болтал без умолку; но на всякое откровенное приглашение уклонялся от ответа, прячась, как за щитом, за громкими словами и принципами. Жозеф и Наполеон устроили за ним домашний надзор, приставили к нему альковную полицию в лице его жены, которую он очень любил. Жена, душою преданная Бонапартам, старалась взять его лаской, но Бернадот, хотя и любил жену, не доверял ей и постоянно ускользал из сети, которой его пытались опутать. Никто не знал наверное, как он поступит, и сам он с его упорным честолюбием, мучительной завистью и неопределенностью желаний, хорошенько не знал этого. Пока он оставался в стороне, тревожно следя за всем происходившим, слишком нерешительный, чтобы пойти наперекор, слишком честолюбивый, чтобы подчиниться.

Другие генералы, командовавшие или нет отдельными частями, не внушали опасений. Макдональд, Бернонвиль, Серюрье сами предложили свою помощь. За парижского коменданта, Лефевра, можно было поручиться, что он подчинится Бонапарту, как только тот указом совета старейшин будет поставлен выше его в служебной иерархии, и счастлив будет повиноваться такому начальнику. Это он сказал 18 брюмера: “Нам нужна не конституция, а запрет (consigne)”.[555]

Генералы, вернувшиеся с Бонапартом из Египта, его адъютанты, были превосходными посредниками в переговорах с теми офицерами, которые не пришли сами без зова. Эту заботу взяли на себя Леклер, муж Полины, и Мюрат, который должен был жениться на Каролине. Мюрат раньше служил в 21-м стрелковом полку; он умел подогреть усердие своих бывших товарищей. Леклер, всеми уважаемый, даровитый, имел много связей в военном служебном мире и утилизировал их. Таким образом, пропаганда захватила мало-помалу и те круги, куда Бонапарту особенно интересно было проникнуть. Убедившись, что командир директориальной гвардии, генерал-адъютант Жюбе, более политик, чем солдат, и протеже Барраса, первый порвет с своим покровителем и примкнет к Бонапарту. Бланшар, начальник гвардии советов, уже однажды изменил своему долгу 18 фрюктидора, и с ним не трудно было сговориться. За его полезные услуги в фрюктидоре директория ласкала его и повысила в чине; но именно потому, что он, будучи военным, занимался политикой, он в брюмере и пошел против директории; к подначальным лицам посылали и посредников поплоше; их просто сманивали на службу к Бонапарту.

Несомненно, тратились и деньги; откуда они брались? Бонапарт привез из Италии несколько миллионов; во время египетского похода Жозеф, которому поручено было заведовать деньгами, обратил их в общий семейный фонд; он с Люсьеном израсходовали миллионов несколько на покупку земель и замков, на роскошную жизнь и на свои честолюбивые планы. Вернувшись, Бонапарт, по словам Редерера, не нашел в кассе и ста луи, зато у жены была куча долгов.[556] Слов Редерера, конечно, нельзя принимать буквально, но в наличных деньгах, несомненно, ощущался недостаток; зато фискальные притеснения в последние месяцы и прогрессивный налог подготовили ему ресурсы, заставив всех дельцов и финансистов призывать спасителя.

Еще на днях новая угроза повергла в смятение поставщиков. По инициативе депутата Дельбреля совет пятисот вынес постановление, переданное теперь в совет старейшин, о лишении поставщиков предоставленных им полномочий (d?l?gations) ведать поступлением некоторых налогов; таким образом, они лишились права самим получать обратно ссуженные ими правительству суммы. Надо было во чтобы то ни стало отвести удар. Они кинулись к Бонапарту. По всей вероятности, они обещали поддержку основанных ими крупных компаний под условием, что они не будут лишены своих привилегий.[557]

Один из них опередил всех; то был банкир и подрядчик Колло, на редкость интеллигентный и одаренный блестящим умом, делец и поэт, человек разумный и способный к энтузиазму. Он всесторонне изучил характер Бонапарта и все же не мог устоять против обаяния этого великого ловца человеков. В свое время, сопровождая его на Мальту, он по дороге говорил Жюно: “Ты видишь, что это за человек: если бы ему понадобилось, он бы любого из нас не задумался выкинуть за борт, но в угоду ему мы и сами все кинулись бы в воду, не дожидаясь его приказа”.[558] По возвращении Бонапарта из Египта, он, по-своему, был очень полезен ему и много помогал ему деньгами. Обращались частным образом и к другим банкирам, получая согласие, иногда отказ, Бонапарт не брезговал и сам порою лично вступать в переговоры. Однажды вечером он посетил банкира Нодлера в его поместье, в Севре, и вернулся очень довольный; едва ли причиной этого хорошего настроения было исключительно удовольствие прокатиться за город осенью. Не видно однако же, чтобы крупные банкиры, уже теперь оказывали ему денежное содействие, или, по крайней мере, чтобы имена их фигурировали в деле; но они, несомненно, желали ему успеха и готовы были сгладить предстоящие затруднения. Поддержка крупных капиталистов была обеспечена тому, на кого еще не переставали возлагать надежды якобинские агитаторы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.