II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Между тем как партии кружили около него, пытаясь обойти и провести его, он, со своей стороны, старался ориентироваться в политическом кругу, куда он попал внезапно и где чувствовал себя до некоторой степени чужим. Большая часть событий, происшедших после его отъезда в Египет, были ему известны, лишь в общих чертах; ему предстояло изучить историю Франции за полтора года. Он подписался на все парижские газеты; одна из них смеялась, говоря, что он “обрек себя на тяжкий труд, если намерен читать их все”.[500]

В печати и на трибуне по-прежнему шла борьба между якобинцами и неомодерантами (новым типом умеренных). Орган первых, “Газета людей”, по-прежнему травила Сийэса, представителя “революционной олигархии”, оспаривала правильность его избрания в число директоров, обвиняя его в том, что он подготовляет путь буржуазной монархии, клеймя его систему олигархо-роялистическую, – выражение варварское, но мысль не лишена справедливости.[501] В совете пятисот ораторы партии умеренных говорили превосходные вещи, укоряя якобинцев в том, что они не знают удержу своей власти к агитации и беспорядку. Несколько газет начали кампанию в пользу мира, казалось, облегченного нашими победами. Якобинцы не допускали и мысли о мире, если он не вернет республике полностью ее завоеваний, и громили всякое предложение пойти на уступки. Эта полемика прикрывала с обеих сторон заднюю мысль о материальном насилии. Противники Сийэса и его друзей, выработавших собственный план переворота, якобинские депутаты, в свою очередь упорно строили ковы против установленного порядка, или, вернее, беспорядка; вожаки и, в особенности, генералы партии, поборники твердой власти, вроде Журдана, Ожеро и Бернадота, мечтали заменить директорию более сильным правительством, более концентрированным, шумливо патриотичным, ультра-демократическим и в то же время военным.

А за этими противоречивыми кознями на горизонте по-прежнему стоял роялизм. Общее восстание на западе, давно уже предвиденное и предвещаемое, стало совершившимся фактом, но мере того, как наши континентальные границы принимали более утешительный вид с запада, одна за другой, неслись дурные вести; говорили о больших городах, захваченных врасплох, о том, что король уже выставил от тридцати до сорока тысяч войска; белый прилив надвигался и залил уже всю Бретань, Вандею, Анжу и Мэн и низины Нормандии. Однако этому запоздалому восстанию, при всей его серьезности, по-видимому, не суждено было перейти пределов запада, так как вблизи уж не было армий Йоркского и Суворова, чтоб оказать ему поддержку, и вряд ли оно могло грозить серьезной опасностью республике.

В остальной Франции и в особенности в Париже, после Цюриха и Бергена, возбуждение умов в значительной степени улеглось. Обостренность чувств ослабела; повеяло чем-то более мягким. После десятилетней бури, после усиленных волнений последних месяцев, сказывалась потребность в отдыхе; многие французы, казалось, устали ненавидеть. Это примирительное настроение проявлялось даже в кругах, причастных или близких к политике; некоторые газеты говорили: “Уверяют, будто наши победы уже дали благодетельный результат, сблизив многих представителей народа, разошедшихся во взглядах относительно выбора средств спасения отечества. Нейтральная масса все росла, за счет резко окрашенных партий и конспирирующих кружков. Люди, которых надвигавшаяся гибель толкнула в сторону якобинцев и крайних мер, снова склонялись теперь в пользу умеренности; с другой стороны, не все умеренные сочувствовали идеям Сийэса и придуманному им оперативному приему. Многие – из них, признавая, что республика попала в плохие и нечестные руки, не теряли, однако, надежды мирным путем улучшить режим. В общем ветер дул не в сторону крутых мер и, несмотря на общее ожидание, возбужденное Бонапартом, несмотря на общее убеждение, что теперь, когда он вернулся, должна произойти какая-то перемена, общественное мнение не требовало насильственного переворота.

Слишком уж много видел французский народ таких переворотов, слишком много таких вмешательств грубой силы, будто бы спасавших Францию, а на деле навлекавших на нее еще худшие бедствия, чтобы не бояться еще раз быть спасенным таким же способом. Походы Массены и Брюна избавили Францию от вторжения неприятеля; возвращение Бонапарта из Египта подтвердило ее внешнюю непобедимость и, казалось, давало ей случай упорядочить свою внутреннюю жизнь, умерить свой пыл и взять себя в руки. Но было ли необходимо для достижения этого результата пройти через новое потрясение? Разве нынешнее правительство, правившее под эгидой Бонапарта и, быть может, по его указаниям, не могло бы избавиться от личностей, слишком уж ненавистных народу, отречься от произвола и исключительных мер, что снова упрочило бы его положение и увеличило популярность? Конституция была менее дискредитирована в глазах общества, чем уверяли. Немало было людей, полагавших, что при лучшем ее применении и с отменой исключительных законов, затемнивших и исказивших ее, она в конце концов обеспечит французам мир, порядок, все благодеяния революции. Но более осведомленные люди, имевшие возможность ближе присмотреться к закулисной жизни правительства, констатировали обветшалость и развинченность государственной машины, по-прежнему верили в необходимость органической реформы и пересмотра конституции.[502]

Но и эти отнюдь не призывали к власти кулака, именно потому, что они слишком насмотрелись на ее прелести. Революция с самого начала противоречила своими поступками своим принципам. Поставленные ею власти, одна за другой, навязывали Франции свое господство, беспорядочное или преступное, всегда непрочное и шаткое; они тиранили не управляя. Народ желал правительства, т. е. власти, достаточно сильной для того, чтобы быть умеренной, режима освободительного и вместе созидающего, способного обеспечить французам личную и имущественную безопасность, а также и пресловутые гарантии, провозглашенные и постоянно откладываемые на деле.

Бонапарт своим гениальным чутьем угадал это настроение разумных мыслящих людей, отвечавшее смутным стремлениям масс. Он поймал носившуюся в воздухе плодотворную идею обновления и поставил себе задачей облечь ее плотью; оттого-то первый и лучший период его консульской деятельности был периодом нововведений и созидания; в политике великий творец не тот, кто задумал, но тот, кто выполняет.

Бонапарт понимал необходимость прибегнуть к помощи какой-либо партии для того, чтобы достигнуть власти, но в уме он лелеял план воздвигнуть затем правительство, стоящее вне и выше партий, беспристрастное и терпимое, правительство, которое обратится к сочувствию и помощи всех доброжелательных людей, без различия происхождения, которое сплотит и нравственно объединит нацию, которое воссоздаст Францию, богатую всеми своими сокровищами и сильную всеми своими детьми, словом, Францию единую и цельную. Этот результат, казалось ему, не мог быть достигнут без еще одной, последней революции; но, выступив на сцену по окончании, а не в разгар кризиса, он понимал, что обстоятельства сами по себе не требуют от него решительных мер. Выяснив себе, до какой степени публике опротивели насилия, он мечтал о мирной революции, которая произошла бы почти сама собой, путем торжества общественного мнения, подчинившего себе партии, о перевороте, где призванные на помощь войска были бы пущены в дело лишь в крайнем случае и по требованию гражданских властей, где беззаконие было бы по возможности прикрыто, где переход от подлежащего разрушению режима к режиму, который надлежит создать, был бы вначале едва заметен и лишь впоследствии выдвинулся бы своими благодетельными результатами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.