IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

26 мая примчался из Вильны в Дрезден флигель-адъютант Нарбонн, явившийся с отчетом о своем поручении. В тот же вечер он вступил в исправление своей должности и явился на собрание при дворе. Его великосветские манеры и приятная наружность произвели сенсацию; имя его переходило из уст в уста, и скоро сделались известными все подробности его путешествия, ибо ему приказано было не делать из этого тайны.

Он пробыл в Вильне только два дня. Приехав 18 мая, он увидал, что город переполнен войсками, окружен лагерями. Русские держали себя сдержанно, но вежливо, “с достоинством, без бравады”.[546] Император Александр принял его в тот же день и терпеливо выслушал. На неопределенные уверения флигель-адъютанта он отвечал также общими уверениями, а затем повторил то, что высказывал и раньше. Он буквально сказал следующее: “Я не обнажу шпаги первым. Я не хочу в глазах Европы взять на себя ответственность за кровь, которая прольется в эту войну”. Он добавил, что до сих пор самые справедливые поводы к жалобам не могли привести его к решению порвать обязательства и выслушать англичан. “Если бы я захотел, у меня было бы десять английских агентов вместо одного, но до сих пор я не хотел их слушать.[547] Когда я изменю систему, я сделаю это открыто. Спросите Коленкура. На моей границе стоят триста тысяч французов; император уже призвал к оружию против России Австрию, Пруссию, всю Европу, а я еще состою с ним в союзе, и доколе мой ум не откажется верить, что император хочет пожертвовать истинными выгодами случайным выгодам этой войны, я буду упорно держаться союза. Но я не поступлюсь честью народа, которым я управляю. Русский народ не из тех, которые отступают перед опасностью. Присутствие штыков всей Европы на моей границе не заставит меня говорить иначе. Я был терпелив и умерен, но это зависело не от слабости, а от того, что долг каждого государя – не поддаваться чувству неприязни, а исключительно заботиться о спокойствии и интересах своих подданных. Затем, развернув карту России и указав на самую отдаленную окраину своей империи, которая сливается с восточной Азией и примыкает к Берингову проливу, он добавил: “Если император Наполеон решился на войну, и если счастье не будет благоприятствовать правому делу, ему придется идти за миром до сих мест”.[548]

Все это было сказано серьезно, определенно, с гордостью – так, что произвело глубокое впечатление на Нарбонна. Что же касается возобновления переговоров на новых основах и указания средств для избежания войны, ответственность за которую Александр решительно слагал с себя, то царь наотрез отказался от всего этого. По его словам, Россия достаточно говорила; нанесенные ей обиды явны; они на виду у всех, известны всей Европе. “Утверждать, что в этом есть какие-то секреты – значит, насмехаться над всем миром. Теперь разговоры ни к чему не поведут. Если действительно желали вести переговоры, нужно было изложить это на бумаге и в установленной форме”. Эти слова были намеком на ультиматум; это был искусный и иносказательный прием поддержать этот властно-требовательный акт.

В тот же день Нарбонну вручили для передачи государственному секретарю Франции письмо от Румянцева – ответ на письмо герцога Бассано. В нем канцлер ссылался на данные Куракину инструкции, не входя в объяснение по поводу их содержания. Вечером Нарбонн обедал за столом царя, который приказал после обеда передать ему свой портрет – общепринятая формальность, которой давалось понять, что поручение окончено. На следующий день, несмотря на то, что Нарбонн не выражал ни малейшего намерения уехать, “метрдотель принес ему и от имени императора самой изысканной дорожной провизии. Графы Кочубей и Нессельроде сделали ему прощальные визиты; наконец, явился императорский курьер и предупредительно доложил, что почтовые лошади заказаны ему к шести часам вечера”.[549] Нельзя было яснее и вежливее дать понять, что ему разрешается уехать. Словом, его продержали как раз столько времени, сколько требовалось для выполнения поручения и изложения заданного ему урока; после чего, с утонченной деликатностью его властно посадили в экипаж и выпроводили из России.

Итак, Наполеону не удалось начать через Нарбонна переговоры, единственной задачей которых было задержать начало враждебных действий; нельзя было ожидать, что и попытка Лористона будет удачнее. Но, несмотря на полный неуспех этой военной хитрости, результат, о котором мечтал Наполеон, все-таки был налицо. Он явился сам собою, ибо русские войска по-прежнему неподвижно стояли на границе и ждали нападения. Во время этой последней отсрочки сразу наступила поздняя северная весна. На земле, еще пропитанной влагой только что растаявшего снега, быстро появилась растительность. Еще две-три недели, и “заколосившаяся рожь даст корм лошадям”[550], и сама природа даст нам сигнал к военным действиям. Наполеон видит, что он совсем близок к цели, и нетерпение его растет по мере приближения к ней. Теперь он спешит уехать из Дрездена; ему хочется вырваться из искусственной придворной атмосферы, подышать среди своих войск чистым воздухом, сбросить покров со своих планов. Назначив свой отъезд на 28-е, мысленно он живет уже с великой армией, он приходит с нею в непосредственное общение целым рядом мелочно-заботливых предписаний. Между прочим, он приказывает отправить в Эльбинг, по ту сторону Вислы, понтонный экипаж, который будет обслуживать его при переправе через Неман. “Весь план моей кампании, – пишет он 26 мая Даву, – построен на этом понтонном экипаже, столь же подвижном и столь же налаженном, как пушка”.[551] Он принимает меры, чтобы к моменту его приезда, развернутые на Висле боевые силы могли тотчас же перестроиться из боевого порядка в колонны и сконцентрироваться для атаки, чтобы он имел в своем распоряжении все четыреста тысяч человек, слитых в одну труппу, чтобы все корпуса стояли бок о бок. В то же время, вечно недовольный и озабоченный тем, что происходит направо и налево от его операционной линии – в Турции и Швеции – он приказывает Латур-Мобуру, во что бы то ни стало, помешать заключению мира на Востоке и, несмотря на свое отвращение, позволяет Маре начать переговоры, на ведение которых Бернадот как будто готов согласиться. Этим двум отставшим от него крылам – Турции и Швеции – он еще раз подает знак присоединиться к нему. Наконец, имея в виду воспользоваться герцогством Варшавским для вызова мятежа в русской Польше, он думает об организации беспорядочных польских банд, которые должны составить его авангард. Это дело он отложил напоследок, ибо иначе оно преждевременно обнаружило бы его планы и лишило бы его возможности скрывать свою игру. До сих пор, сдерживая ретивую Польшу, теперь Кон намерен опустить повода.

По его просьбе саксонский король подписал декрет, в котором давал автономию герцогству и передавал верховную власть совету министров. Теперь необходимо было, чтобы власть, от которой отказался немецкий король, немедленно же перешла в руки французского представителя – чрезвычайного посланника и наместника императора, – и чтобы тот вызвал патриотический подъем во всех слоях населения. Задача была трудная, ибо Наполеон не хотел еще произнести чудодейственных слов, которые привлекли бы на его сторону всех энергичных людей страны; не хотел объявить, что Польша восстанавливается во всей неприкосновенности ее прав и ее границ. Не вполне доверяя полякам, не веря в их способность к созидательной государственной деятельности, притом желая щадить австрийцев, не отказавшихся еще формально от Галиции и не желая ставить чересчур больших препятствий для будущего мира с Россией, он не знал еще, до каких размеров ему придется довести дело освобождения Польши, и не хотел ничего предрешать в этом направлении. Пока требовалось только вызвать в поляках воинственный порыв во имя рисующегося в тумане идеала и, вместе с тем, ввести среди них хоть немного порядка, единения и дисциплины, и на первое время заставить эту непоследовательную нацию идти кучно и единодушно к намеченной им цели.

Еще до Отъезда в Дрезден он подумывал, где найти человека, годного на такое дело? Генерал вряд ли будет пригоден, – он будет слишком энергичен, слишком горячо примется за дело; хитрость же и изворотливость не его сфера. Обыкновенный профессиональный дипломат не будет обладать необходимым полетом мысли и широтою приемов. Для данной задачи требовался человек, который импонировал бы своим положением, характером, авторитетом; который умел бы быть на высоте своей власти, умел искусно прикасаться к самым чувствительным струнам человеческой души, хитрить с женщинами, льстить тщеславию военных, умерять их чувство зависти и быть главным двигателем, не давая этого чувствовать. Требовался человек, привычный к ведению крупных дел, искусившийся во всех хитростях политики, умеющий искусно управлять страстями и совестью, – одним словом, интриган высокого полета. Наполеон подумал о Талейране. Доверить князю Беневскому посольство в Варшаве значило бы употребить с пользой выдающийся ум и вместе с тем удалить из Парижа неугомонного честолюбца. Начиная с 1808 и 1809 гг., когда Талейран вместе с Фуше, рассчитывая на возможную смерть императора по ту сторону Пиренеев – на испанскую пулю, незримо подготовляли перемену правительства. Наполеон испытывал во время своих отлучек из Парижа неприятное чувство от присутствия за своей спиной этого слишком предусмотрительного человека. По его мнению, было бы очень хорошо, если только это возможно, спасти Талейрана от самого себя. Он думал, что высокая должность за границей, удовлетворяя потребность к деятельности и материальные аппетиты этого великого бедняка, быть может, оградит его от опасных стремлений. “Он горюет, что более не министр, – говорил о нем Наполеон, – и, чтобы иметь деньги, интригует. Окружающие его люди, подобно ему, всегда нуждаются в деньгах, и готовы на все, чтобы добыть их”.[552] Словом, Наполеон склонялся к мысли, что лучше поместить Талейрана на правительственном посту и держать его там в заточении, чем оставлять его не у дел – плести интриги и вздыхать о власти. До отъезда из Парижа он сказал князю о своих расчетах на него, но вменил ему в обязанность соблюдать строжайшую тайну.

Талейран молчал; но тотчас же учел свою будущую должность и сопряженные с ней денежные обороты и, зная, что между Парижем и Варшавой не было непосредственных денежных операций, прежде всего позаботился открыть себе широкий кредит в известном банке Вены.[553] Слухи об этом пошли гулять по Вене и навели на предположение о проекте посольства. Дойдя до Парижа, они сделались известными Наполеону и привели его в бешенство. В слишком предусмотрительном поступке князя, на который его враги не преминули обратить внимание императора, Наполеон усмотрел небрежное отношение к тайне, которую он приказал ему хранить, косвенное непослушание, преступное нарушение данного обещания и, быть может, что-либо еще худшее. Он пришел к заключению, что Талейран сделался решительно невозможен. Отказавшись от мысли послать его на Север, он боялся оставить его в Париже и сначала хотел разрешить трудную задачу, отправив его в изгнание. Известные влияния заставили его отказаться от этого намерения, но не помешали ему подвергнуть князя новой и окончательной немилости.

Вместо Талейрана Наполеон взял его карикатуру. Аббат Прадт, архиепископ Мехельнский, сопровождал Их Величества в Дрезден в качестве духовника. Каждое воскресенье отправлял он в католической церкви Дрездена архиерейское служение, на котором с достодолжным вниманием присутствовал вместе с королевой Вестфальской император, и не подозревавший, что уже одно присутствие у алтаря этого недостойного прелата осквернило святость места. А между тем, он хорошо знал аббата Прадта, которого если и награждал, то только за рабски суетливую угодливость, не лишенный бойкости ум и вычурный стиль. От него не ускользнуло, что аббат вечно водит носом по ветру; что он постоянно перебегает в тот лагерь, к которому повернулось счастье, да еще и похваляется, что заранее предвидел и подготовил свою измену. Не раз император ловил его в подпольных интригах, однажды предсказал ему, что его страсть интриговать приведет его на эшафот. Но, как мы уже указывали, одним из основных положений императора было, что можно извлечь пользу как из хороших качеств человека, так и из недостатков. Он решил, что в Варшаве аббат найдет случай развернуть с пользой свои агитаторские таланты и может сделаться годным для крупной интриги. К тому же, увлекаясь в это время традициями Бурбонов, император припомнил, что не так давно, во времена монархии, посланники их духовных лиц с успехом руководили польской неурядицей. В результате архиепископ Мехельнский, за которого усиленно стоял его родственник Дюрок, официально был назначен посланником в Варшаву. Ему пришлось спешно составить себе свиту, окружить себя блестящим штатом, обзавестись пышной обстановкой и немедленно отправиться в путь. Нельзя не сознаться, что трудно было найти человека, более неподходящего для выполнения в высшей степени ответственного поручения, как этот не имеющий совести священнослужитель, умевший только шпионить, изобретать небылицы, поносить других, но совершенно лишенный практического смысла и уменья держать себя. Выбор этого не заслуживающего ни малейшего доверия, взбалмошного, неискусного и трусливого агента был одной из вреднейших ошибок, содеянных Наполеоном при распознавании и выборе людей.

В виде инструкции ему была передана пространная записка, составленная под руководством императора и дополненная им словесными пояснениями.[554] Посланнику предназначалась обширная и разнообразная деятельность. Ему поручалось употребить часть доходов герцогства на содержание великой армии, организовать бюро военных разведок и набрать для него агентов, а, главное, сделать Варшаву местом свидания поляков со всей бывшей Польши – центральным пунктом деятельности и пропаганды, пылающий страстями очаг, пламя которого разнеслось бы на далекое пространство и вызвало бы мятеж.

В записке говорилось, что, прежде всего, требуется, чтобы министры герцогства эффектным воззванием, содержание которого подскажет им посланник, созвали народное представительство, сейм, и предупредили его об опасности. Когда сейм соберется, он громогласно поставит на очередь великий вопрос, и постановит, чтобы министры представили ему доклад касательно восстановления прежнего королевства. Не присваивая себе права принимать путем подачи голосов окончательных по этому докладу решений, он будет действовать сообразно с ним и, считая, что соединение разъединенных братьев негласно совершилось, преобразуется в общепольскую Конфедерацию, т. е. сообщество для деятельной борьбы, в верховный совет вооруженной нации. По его образцу всюду будут формироваться воинствующие подкомитеты – очаги местной агитации. В каждом воеводстве будет свой собственный очаг. Затем следует отправить к императору депутацию. “Император ответит депутатам, что одобряет одушевляющие поляков чувства. Он (Его Величество) скажет им, что возрождение их отечества зависит только от их усердия, от их усилий и их патриотизма. Этот способ действий, которого предполагает держаться император, в достаточной степени указывает его посланнику, какое положение он должен занять и какого поведения придерживаться”.

Не высказываясь официально по поводу будущего, посланник будет внушать такие слова, такие деяния, которые бы поддерживали безмерные надежды и опьяняли общественное мнение. Здесь, по словам аббата, инструкция превращается в “курс деятельности политических клубов”[555]. В ней подробно объясняется, как нужно взяться за дело, чтобы взволновать народ во всех его слоях; как действовать, чтобы создать, поддерживать и, всячески разнообразив агитацию, довести умы до белого каления. “Требуется обширная и многосторонняя деятельность. Нужны и прокламации, и сообщения в сейме, и выступления депутатов, и, если возможно, столько речей, столько деклараций и отдельных манифестов, сколько будет отделов в Конфедерации. Каждый день нужно выпускать статьи всевозможного характера и стиля, направленные к одной цели, но обращенные к разным чувствам и разным умам. Таким путем удастся привести всю нацию целиком в некоторого рода опьянение”.

Дошедший до безумия патриотический экстаз заставит всех жителей герцогства взяться за оружие; но, если это горячечное состояние остановится у границ герцогства, главная цель не будет достигнута. Необходимо, чтобы оно передалось за его пределы; чтобы соседние страны воспламенились его огнем; чтобы поголовное восстание распространилось на русские губернии. Поэтому посланнику вменяется в обязанность отправлять в Литву, Подолию, Волынь, во все части прежней Польши, за исключением австрийской Галиции, сочинения, прокламации, пасквили, всякого рода зажигательные листки, и распространять их там во множестве, дабы увлеченная этими воззваниями польская знать в России сформировалась в воинственные банды, в храбрую, подвижную кавалерию, в своего рода верховых шуанов, задачей которых будет действовать на флангах и в тылу неприятеля, непрерывно тревожить его, “поставить его в то положение, в каком была французская армия в Испании и республиканская во времена Вандеи”. Созданием повсеместной партизанской войны задача посланника будет выполнена только наполовину. Кроме задач революционера, на него возлагаются задачи организатора. Вызвав поголовное восстание, он должен привести в порядок эту беспорядочную толпу, ввести в ней дисциплину и привести деятельность отдельных частей в соответствие с общим планом восстания; он должен управлять восставшими, согласовать их быстрые набеги с движениями великой армии, наконец, обеспечить единство направляющей руки и единство маневрирования, без чего не может быть плодотворного усилия и отвечающего цели содействия.

В этом сложном деле следует начать все сразу и продолжать без перерыва; но необходимо, чтобы вспышка не произошла преждевременно и чтобы Польша не выступила слишком рано на сцену. Пока у Наполеона остается надежда внушать русским сомнения относительно близости войны, он не хочет пренебречь этим обстоятельством. Поэтому посланник на первых порах должен ограничиться тем, чтобы приобрести полное доверие и упрочить свое влияние; чтобы привлечь на свою сторону видных деятелей и создать из своего дома “центр, куда будут стекаться все классы и всевозможные интересы”. Таким образом, он соединит в своих руках все пружины этого крупного дела; но чтобы пустить их в ход, должен ждать дальнейших указаний. Для вящей предосторожности было условленно, что королевский декрет о преобразовании совета министров в исполнительный комитет, т. е. объявление о крупных нововведениях, не будет опубликован раньше 15 июня. В этот день император будет уже на Висле. Тогда, в момент, когда он примет командование над своими войсками и двинет их вперед, станут приводиться в исполнение и выступят на сцену и подготовленные в Варшаве события. Выступление Польши и результаты агитации должны в точности совпасть с первыми шагами великой армии, не опережая их ни на один день.

28 мая после полудня Наполеон торжественно простился с собравшимися в Дрездене дворами. Всю следующую ночь во дворце шла непрерывная суматоха. Чины императорской свиты, флигель-адъютанты, ординарцы, шталмейстеры, адъютанты флигель-адъютантов – выходили на главный вестибюль и торопливо сбегали с лестниц. Рано утром Наполеон вышел из своих покоев; он остановился на несколько минут в зале, где стоял почетный караул, чтобы в последний раз принять добрые пожелания и знаки почтения Фридриха-Августа; затем, нежно обняв Марию-Луизу, быстро отправился в путь. Еще не было и пяти часов утра, а его почтовая карета уже катилась по мостовой, и вслед за нею мчался военный конвой, нарушая утреннюю тишину топотом лошадей и бряцанием оружия.[556]

30 отбыл в Потсдам и прусский король, крайне довольный – как приказал он возвестить всей Европе в дипломатическом циркуляре – “драгоценными днями”[557], проведенными им в Дрездене. Мария-Луиза оставалась в Дрездене до 4 июля, затем отбыла в Прагу, где император разрешил ей провести несколько недель у родителей. Там, чтобы утешить и поразвлечь ее, предполагалось давать в ее честь балы, празднества, блестящие приемы. Между прочим, имелись в виду поездка в Карлсбад, посещение рудников Франкенталя, их иллюминованных на этот случай галерей и гротов, стены которых, покрытые блеском металлических руд, казались усыпанными бриллиантами.[558] Император – ее отец – будет осыпать ее благословениями, императрица расточать ей не вполне искренние ласки, и, наконец, после многих уверений в нежных чувствах, мачеха и падчерица расстанутся холоднее, чем встретились. Вестфальская королева уехала из Дрездена через час после императрицы и вернулась в Кассель. Вюрцбургский великий герцог направился в Теплиц, и в течение нескольких дней все общество государей рассеялось. В Дрездене наступили тишина и спокойствие, но глаза все еще были ослеплены всем виденным. Как будто по небу пронесся метеор, оставив за собой горящий пурпуром и блеском след. Но мало-помалу его свет начал бледнеть и гаснуть. После восторга вступило в свои права размышление, и многие спрашивали себя, не было ли виденное ими чудо только блестящим миражом. “Чудный сон”, – вздыхая, говорил добрый саксонский король, трепетавший иногда за сверхчеловеческую судьбу, с которой он связал свою собственную. “Чудный, но слишком короткий сон”[559].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.