II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Когда было пущено в ход столько военных хитростей, присутствие в Париже неусыпного русского агента делалось опасным. Слишком большое усердие Чернышева начинало делаться стеснительным. Император приказал следить за ним. Но, опасаясь слишком горячего усердия Савари, он предпочел доверить это дело министру иностранных дел, своему верному Маре, который в достаточной степени усвоил себе дипломатический такт. Маре обратился к своему другу барону Паскье, префекту полиции. Паскье дал ему одного из своих искуснейших сыщиков, полицейского чиновника Фудра, организовавшего целый штат шпионов, донесения которых передавались непосредственно в министерство иностранных дел. Но герцог Ровиго, чувствуя, что дело назревает, и не желая выпускать его из своих рук в момент его раскрытия, продолжал, не взирая ни на что, следить за Чернышевым с усердием подозрительного человека и не спускал с него глаз. Он, со своей стороны, тоже передал в префектуру полиции надлежащие наставления и приказания, так что полиции пришлось установить надзор одновременно за счет обоих министерств. Все приемы полицейского розыска пущены в ход. В гостинице, где жил Чернышев, поселили, под видом жильца, шпиона, с поручением следить за флигель-адъютантом день и ночь; другому лицу, искусившемуся в искусстве разбираться в тайнах секретных замков, поручено было исследовать его денежный сундук.[373]

По прошествии нескольких дней было установлено, что Чернышев только что добыл таблицу, на которой с ужасающей точностью была воспроизведена вся новая организация армии. Узнав об этом дерзком хищении, Наполеон убедился, что ему изменяют самым недостойным и наглым образом. Дело шло уже не о какой-нибудь преступной неосторожности, имеющей случайный характер, а о том, что был какой-то негодяй, француз, который обо всем давал сведения будущему врагу и торговал своей родиной.

Наполеон решил показать пример строгости и разыскать и наказать предателя. Не сдерживая более Савари, он предоставил ему полную свободу действовать, не лишая, однако, Маре права продолжать его розыски, и, таким образом, устроил между министрами нечто вроде конкурса. Но он хотел покарать сообщников Чернышева только после его отъезда. Он не хотел приобщать полковника к делу о преследовании, ибо это преждевременно осложнило бы нашу ссору с Россией. Чтобы сплавить его, он придумал средство, которое могло послужить на пользу принятой им системе – до поры до времени скрывать свои намерения. Он решил отправить Чернышева в Петербург с секретным поручением непосредственно к самому Александру. Прибегая к приему, где успех его изощренной хитрости мог доставить ему истинное наслаждение, он задумал воспользоваться русским шпионом, чтобы вернее обмануть Россию; он решил отправить с ним предложение начать переговоры, более точное, более подробное, чем все предыдущие, но которое было исключительно военной хитростью,

25 февраля он приказал герцогу Бассано привезти Чернышева в Елисейский дворец. Там, в продолжение двух часов, он говорил с ним степенно, сдержанно, как будто заранее обдумал каждое слово.[374] Любезно обходясь с Чернышевым, он, тем не менее, намеками дал ему понять, что ему известны все его проделки и что тому не удалось провести его. Зная, что когда молодой офицер придет в Петербург, там уже будет известно о наших приготовлениях к войне, он и не подумал отрицать их; напротив, он, не стесняясь, признался в них, но употребил все свое искусство, чтобы доказать, что из этого вовсе не вытекает неизбежность войны.

И в этот раз, в самых энергичных и торжественных выражениях, он заявил, что у него нет предвзятого намерения восстановлять Польшу; что не это заставляет его вооружаться, а справедливые поводы к недоверию, которые доставила ему Россия, в особенности, систематическое молчание, которым отвечают на все его просьбы объясниться и начать переговоры. “Более пятнадцати месяцев, сказал он, я надсаживаюсь, прося о присылке инструкций князю Куракину. Однако, ничего не было сделано. Вероятно, потому, что он не пользуется доверием своего правительства. Но, в таком случае, отчего не едет граф Нессельроде? Я с удовольствием узнал, что он будет отправлен в Париж. Я надеялся, что, наконец-то, мы серьезно займемся ликвидацией наших раздоров. Однако, вот уже четыре месяца, как нам говорят о его приезде, а он все не приезжает. Отчего почти год тому назад, когда император Александр в последний раз прислал вас сюда, вам не были даны полномочия? Несмотря на то, что вы живете здесь только ради собирания военных сведений, вы хорошо познакомились с ходом дел, – вы показали свое искусство, – а в то время дела были так просты, что можно было устроить их, не сходя с места. Моя политика так ясна, я так мало скрываю свой образ действий, что, в сущности, мне все равно, кого выберут для ведения переговоров, и, если хотят, могут прислать мне самого Моркова (дипломата, который во времена консульства держал себя, как личный враг генерала Бонапарта), лишь бы заблагорассудили развязать язык и начать переговоры”. Чтобы вызвать Россию на разговор, продолжал он, он испробовал все, не пропустил ни одного случая. Прошлогодний разговор с графом Шуваловым, которого он перехватил на пути, и разговор 15 августа с князем Куракиным преследовали только эту цель. Он надеялся, что столько и столь настойчивых усилий могли бы, наконец, восторжествовать над умышленной неподвижностью, над непонятной сдержанностью. Но нет: он ничего не добился. Завернулись в тогу пренебрежительного молчания и упорно остаются в ней. Не прекращая вооружаться, молчат по-прежнему. Тогда он должен был двинуть в поход находящиеся в его распоряжении войска. Теперь он собирается покрыть Германию войсками и снова занять давным-давно покинутые позиции: усилия громадные, дорогостоящие, но не превышающие его средств, ибо у него в кассе лежат нетронутыми триста миллионов. Но этот излишек средств, обеспечивая его безопасность, отнюдь не заставляет его желать войны. Он ничего не сделает, чтобы ускорить ее. Поэтому, если русские также не имеют заранее обдуманного намерения начать войну, если подозрительные передвижения их войск внушены им их опасениями по поводу Польши, которые должны рассеяться, благодаря его откровенным объяснениям, все может быть еще исправлено или устранено, и Наполеон, придя к этим твердым выводам, предлагает соглашение на следующих трех основах:

1-е. Строгое соблюдение Россией континентальной блокады и изгнание нейтральных судов; причем блокада будет смягчена системой разрешений, подобной той, какая введена во Франции.

2-е. Торговый договор, в котором будут приняты во внимание главные требования русского тарифа, но будет изъято все, что тот акт заключал в себе “неприятного и оскорбительного для французского правительства”[375].

3-е. Соглашение, по которому Россия должна положить конец делу об Ольденбурге и сгладить неприятное впечатление ее протеста, или заявление, что она ничего не требует для принца, лишенного владений, или принятие вознаграждения, которое ни в коем случае не будет состоять ни из Данцига, ни из какой бы то ни было части варшавской территории.

По мнению Наполеона, не трудно было бы сговориться на этих основах. Возвращение России в континентальную систему будет только возвратом к первоначальным обязанностям союза. Что же касается вопросов об Ольденбурге и тарифе, т. е. о тех обидах, на которые ссылаются, разве могут они, если бы за ними не скрывалось чего-то другого, служить причиной к войне, во время которой будут пролиты потоки крови, и все человечество облечется в траур? Император, без чувства глубокой скорби, не может смотреть на то, что из-за таких пустых придирок порывается союз, внушенный ему не только разумом, но и сердцем – его сердечным влечением к императору Александру; симпатией, которую, несмотря ни на что, он не может вырвать из своего сердца; во взаимность которой он хотел бы верить и которая, думается ему, должна была бы упрочить союз на вечные времена. “Сознаюсь, – сказал он, – что два года тому назад я ни за что не поверил бы в возможность разрыва между Россией и Францией, по крайней мере, пока мы живы; а так как император Александр молод, а я должен прожить долго, я считал, что покой Европы обеспечен нашими взаимными чувствами. Чувства, которые я к нему питал, не изменились – вы можете от моего имени уверить его в этом; вы можете сказать ему, что, если судьбе угодно будет, чтобы два величайших на земле государства вступили в бой из-за пустых девичьих грешков, – я поведу ее (войну), как благородный рыцарь, без всякой ненависти, без малейшего чувства вражды и, даже, если позволят обстоятельства, предложу ему позавтракать вместе на аванпостах. Шаг, на который я сегодня решился, будет занесен в мою записную книжку в защиту моего прямодушия. Познакомив вас с моими истинными чувствами, отправляю вас к императору Александру в качестве моего уполномоченного и в надежде, что удастся еще сговориться и не придется проливать кровь ста тысяч храбрецов ради того, что мы не можем сговориться о цвете ленты”.

Напускная развязность и небрежность, с какими он обсуждал вопросы, помогли ему скрыть важность высказанных им требований. В этот раз они выражали его истинные желания; сквозь все его уловки проглядывал луч искренности. Наконец-то он сбросил свою сдержанность и изложил свое основное требование – требование об изгнании нейтральных судов. Если допустить, что Россия приняла бы их во внимание, что она согласилась бы на все его предложения, отказался ли бы он от похода, отменил ли бы войну? Это вполне возможно, ибо в этом случае Александр уступил бы по всем главным вопросам и получил бы взамен ничего не стоящее удовлетворение. Он целиком примкнул бы к блокадной системе и без вознаграждения, без уверенности в своей безопасности посвятил бы себя служению нашему делу.

Наполеон принял бы такую бесхитростную покорность при условии, чтобы она была обставлена самыми точными гарантиями; без них он допускал только один исход конфликта – войну. Именно на это и указывал герцог Бассано в новой депеше к Лористону, “Император, – говорит он, – и не думает о свидании. Его даже мало заботят переговоры, которые не будут иметь места в Париже. Он не доверяет никаким переговорам; если только двинутые Его Величеством в поход четыреста пятьдесят тысяч человек с их громадными боевыми средствами не наведут петербургский кабинет на серьезные размышления, не заставят его вернуться искренно к установленной в Тильзите системе и не поставят Россию в то подначальное положение, в каком она была тогда”.[376] Из этого грубого, надменного признания вовсе не следует, что император желал уклониться от переговоров, так как именно с целью вызвать переговоры он и отправил Чернышева в Россию. Оно только подтверждает, что император никогда не будет смотреть на переговоры, как на нечто серьезное, могущее дать результаты, если Россия не перейдет теперь же на роль побежденного государства, и не вернется к положению, в каком она была непосредственно после Фридланда – в такое, когда она полагала свое счастье в возможности купить мир ценою вынужденного, признающего главенство Франции, союза. Наполеон не устранял безусловно этого предположения, он отводил ему в своих расчетах самое ничтожное место. По его мнению, Александр слишком горд, слишком возмущен, чтобы унизиться раньше, чем потерпит новые поражения. Он надеялся только на то, что русский государь, не соглашаясь на наши условия, не решится ответить на высказанное в определенной и мягкой форме предложение разрывом и немедленным нападением. Возможно, что из боязни людского мнения, быть может, даже в надежде придти к какому-нибудь компромиссу, он начнет переговоры и изложит свои встречные предложения. Таким путем начнутся и будут тянуться неопределенные словопрения “нечто вроде переговоров”[377], под прикрытием которых наши армии проберутся до своих наступательных позиций и будут ждать там подходящего для нападения времени года. Отсюда следует, что сделанные Чернышеву предложения, не будучи сами по себе ложными и фиктивными, имели целью только отсрочить войну, а не избегнуть ее.

Чтобы заставить доверчивее отнестись к молодому человеку, как к своему уполномоченному, Наполеон передал ему для императора Александра короткое вежливое письмо, в котором он ссылался на высказанные им на словах уверения. “Я остановился на решении,– писал он, – поговорить с полковником Чернышевым о прискорбных делах последних пятнадцати месяцев. Только от Вашего Величества зависит положить всему конец. Прошу Ваше Величество никогда не сомневаться в моем желании доказать вам мое глубокое к вам уважение.[378]

Получив письмо императора, – что было равносильно разрешению уехать, Чернышев начал готовиться к отъезду и остался в Париже еще несколько часов – ровно столько, сколько нужно было, чтобы раздобыть план расположения гвардии и рассчитаться за него наличными деньгами. 26 февраля он сел в почтовую карету. Заподозрив из намеков императора, что за ним следят, он счел нужным уничтожить до отъезда значительное количество своих бумаг. Эта предосторожность не была лишней. Действительно, лишь только он покинул свою квартиру, туда ворвалась полиция под предводительством полицейского чиновника, руководителя установленного за ним надзора, и приступила к обыску. Осматривая и роясь во всех углах, полиция нашла только клочки писем и разорванные лоскутки бумаги. Эти сложенные вместе обрывки не представляли никакого последовательного смысла или указывали только на не стоящую внимания переписку. В камине спальни лежала груда пепла от сожженной бумаги. Чтобы разрыть этот пепел, пришлось снять лежащий перед камином ковер; под ковром нашли записку, которая соскользнула туда во время сжигания бумаг и спаслась от пламени. Записка была следующего содержания:

“Граф, вы осаждаете меня вашими просьбами. Могу ли я сделать для вас больше того, что делаю? Сколько неприятностей приходится мне переносить ради скоро уходящего вознаграждения? Вы будете приятно удивлены тем, что я дам вам завтра. Будьте дома в семь часов утра. Теперь десять часов; я оставляю перо, чтобы добыть резюме расположения великой армии в Германии на сегодняшний день. Формируется четвертый корпус, состав которого известен, но у меня нет времени дать вам подробности о нем. Императорская гвардия войдет в состав великой армии. До завтра, в семь часов утра. Подписано М”[379].

Эта записка давала несомненное доказательство измены и наводила на след виновного. Это был такого рода обвинительный лоскуток бумаги, с помощью которого сведущей в своем деле полиции нередко удается восстановить всю картину преступления.

Агенты доставили свою находку префекту полиции. Помня, что это дело первоначально было поручено ему министром иностранных дел, он счел долгом сообщить герцогу Бассано первые добытые полицией результаты и собирался отправить ему оригиналы захваченных бумаг. Но из предосторожности и чувства служебного чинопочитания хотел оградить себя от упрека со стороны своего непосредственного начальника, герцога Ровиго, и решился послать ему копии. 28 февраля Паскье был занят приготовлением этих отправок, как вдруг его застал за этим делом сам министр полиции, вошедший в его кабинет под предлогом “дружеского визита”. В действительности же, пронюхав о захваченных бумагах, Савари пришел потребовать их, как свою собственность, и отобрать находку.

В этом щекотливом деле Паскье поступил, как исполнительный чиновник и смышленый человек. Он передал оригиналы Савари, который вправе был их потребовать, но не подвел и другого министра: он переводил ему копии, как бы невзначай перепутав приготовленные пакеты. Вечером, когда Савари с торжествующим видом явился с докладом к императору в Елисейский дворец, где был назначен съезд ко двору, он узнал, что министр иностранных дел уже предупредил Его Величество и что он, не теряя ни минуты, передал Его Величеству полученные им из префектуры копии. Император подал пакет герцогу Ровиго. “Нате, – насмешливо сказал он, – посмотрите-ка, что тут. Вам бы не раскрыть тайных проделок русского офицера, министерству же иностранных дел удалось сделать это”.[380]

Взбешенный, но не потерявший присутствия духа Савари ответил, что у него в руках нечто лучшее: не копии, а оригиналы, и что он представляет их на благоусмотрение Его Величества. Затем, горя желанием реванша, желая догнать и перегнать своего коллегу в завязавшемся между ними состязании на скорость, он тотчас же, от своего имени, отправил полицейских агентов на розыски, взял в свои руки направление следствия и повел его с необычайной быстротой. Предъявив императору подлинные документы, он дал себе клятву доставить ему имена и указать виновных.

Захваченная записка давала только заглавную букву М. Чье имя обозначалось буквой М., кто скрывался за этой таинственной подписью? Это мог быть только человек, посвященный по служебному положению в тайны расположения наших войск. Первые розыски в канцеляриях военного министерства и в военном управлении – эти службы составляли во времена империи два отдельных министерских ведомства – не привели ни к какому результату. Тогда пришла мысль прибегнуть к помощи начальника генерального штаба, в руках которого были списки расположения войск и у которого могли снять с них копии. Один из главных гражданских сотрудников начальника генерального штаба высказал подозрение на некого Мишеля, которому незадолго до этого давал работу. Этого Мишеля нашли в военном управлении, где он занимал место писца в отделе по экипировке войск. Это был человек с самым красивым почерком в министерстве, но и с сомнительной репутацией “приверженный к вину” и живший свыше своих всем известных средств. Полиция искусно достала листок, исписанный его рукой, и, по сличению обеих записок, не оставалось уже никакого сомнения, что писал их один и тот же человек. Час спустя Мишель был доставлен в министерство полиции. Подавленный несомненными уликами, он признал записку своею, и не отрицал, что поддерживал сношения с Чернышевым через некоего Вюстингера, венца по происхождению, по профессии швейцара, занимавшего эту должность в отеле Телюссон, где помещалось русское посольство.

Чтобы раскрыть всю тайну, оставалось забрать Вюстингера. Но его нельзя было арестовать в его квартире, в посольстве, где он находился под защитой международного права и наравне с другими пользовался правом экстерриториальности. Чтобы выманить его из этого неприкосновенного убежища, полиция устроила ему западню. Пользуясь общеизвестной хитростью, она заставила Мишеля, бывшего уже в тюрьме, написать Вюстингеру, не сообщая, конечно, что находится в заключении, и назначить ему свидание в одном кафе, где они обыкновенно встречались. Ничего не подозревая, немец явился на приглашение. Лишь только он вошел в назначенное кафе, его задержали и отвели в крепость. Между тем, дальнейшие признания Мишеля и обыски в его квартире привели к аресту еще нескольких чиновников, заподозренных в том, что помогали ему в его преступных деяниях. Объяснения арестованных лиц, подтверждая и выясняя показания каждого из них в отдельности, вывели на свет все козни, раскрыли все дело о подкупах, уже давно организованное русскими агентами в главных управлениях Франции.

Тайные сношения начались за восемь-девять лет до описываемых событий. Во времена консульства, поверенный в делах Убри, случайно войдя в отношения с Мишелем, служившим тогда в канцелярии по передвижению войск, почуял в нем человека с подлой душой и продажной совестью. Прельстив его денежным подарком, он выманил у него некоторые военные сведения. Разрыв 1804 г. и последовавшая затем война прекратили эти сношения; но русские агенты пользовались каждым миром, каждым возобновлением сношений, чтобы вновь связать порванную нить, и даже союз 1807 г.; не нарушил этого традиционного обычая. За время пребывания в Париже двух посланников, аккредитованных после 1807 г., – графа Толстого и князя Куракина – вспомнили о Мишеле. Средство найти его было самое простое, так как если менялись посланники и секретари, то швейцар посольства оставался на своем месте. Так было и с Вюстингером. Он оставался на своем месте, и одной из обязанностей несменяемого швейцара было восстанавливать время от времени сношения с Мишелем, которого он никогда не терял из вида. Лично посланники не принимали участия в этой торговле, вероятно, даже не знали о ней. Обыкновенно это дело поручалось кому-нибудь из причисленных. Сперва им заведовал Нессельроде, затем другой агент, некий Крафт. Наконец, явился Чернышев. Желая отличиться и повести дело лучше других, он счел нужным, рядом с казенным, если можно так выразиться, шпионством, действовавшим благодаря усердию чинов посольства, создать свое и завел свое собственное разведывательное бюро. Он вошел в сношения с Мишелем, и, улучшив существовавшую до сих пор систему, довел ее до своего рода совершенства.

Мишель, перейдя в отдел по экипировке войск, не мог многого знать лично, но он внес подкуп в другие отделы, заручился связями и, таким образом, устроил себе косвенный доступ в места хранения наших тайн. В одном из своих преступных деяний он проявил себя поистине мастерской штукой. Нужно сказать, что дважды в месяц в военном министерстве составляли – только для сведения императора – таблицу, в которой очень подробно указывались сила и размещение всех армий, всех корпусов до самых незначительных отрядов, до рот включительно. Мишель ухитрялся знакомиться с этим секретнейшим и наисвященнейшим документом, в котором хранилось военное счастье Франции, прежде императора. По изготовлении таблицы, мальчику при министерской канцелярии Мозе поручалось отнести ее к переплетчику для наклейки ее на картон, чтобы Его Величество, которому она затем вручалась, удобнее было перелистывать таблицу. Мальчик должен был сходить к переплетчику в строго рассчитанный срок. Соблазненный несколькими “пятифранковыми монетами”, Мозе ускорял шаги, и, выигрывая время, имел возможность сделать привал у Мишеля, которому и отдавал на время таблицу.

Мишель совратил также с пути долга причисленного к отделу по передвижению войск канцелярского служителя Саже и одного молодого копииста, по фамилии Салмон. Саже доставлял самые документы, предназначенные для русского офицера, Салмон переписывал их, и, таким образом, под руководством Мишеля была устроена в пользу иностранца целая мастерская для производства извлечений из секретнейших документов.

Чернышев платил доставителю сведений более или менее крупные суммы, выдавая их довольно неаккуратно, но, главным образом, питал его надеждами, и, впутывая в эти мерзости августейшее имя, осмелился обещать личное покровительство царя и пенсию, которая навсегда обеспечила бы предателя от нужды. Иногда на Мишеля нападали угрызения совести и страшная тоска. Сознавая всю важность содеянных им преступлений, страшась их последствий, он пытался отделаться от Чернышева. Тогда Чернышев прибегал к более сильным средствам соблазна, или же, выказывая скрывавшуюся под слащавой внешностью грубую и жестокую натуру, заговаривал с чиновником угрожающим тоном. Он безжалостно напоминал несчастному, что тот уже не принадлежит себе; что он зависит от того, кто может его погубить. Эти высказываемые надменным тоном угрозы и невыносимые требования были первым наказанием предателю, которого его преступная деятельность поставила в безвыходное положение. Если желаемые Чернышевым сведения не доставлялись достаточно быстро, он отправлялся разыскивать Мишеля даже в его отдаленной квартире, на улице de la Planche; но обыкновенно свидания происходили в посольстве у Вюстингера. Здесь, в комнате лакея, изящный офицер встречался с гнусным писцом и вел с ним подлый торг.

Тотчас после этих отвратительных свиданий он устремлялся в высшие сферы. Использовав низших чинов администрации, он старался узнать, кто среди высших чинов жил выше своих средств и нуждался в деньгах. Выяснилось, что он предлагал, правда, безуспешно, четыреста тысяч франков одному дивизионному командиру, что пытался провести шпионов даже в главную квартиру великой армии. В министерстве внутренних дел, в министерстве торговли и промышленности были открыты следы подобных попыток. Чем дальше полиция подвигалась в деле своих розысков, тем яснее становилось, как далеко зашли козни. Эти факты были увековечены в двух донесениях министра полиции от 1 и 7 марта, представленных вместе с подтверждающими их документами императору.[381] Савари забрал к себе все документы, и, в силу своих служебных прав, потребовал выдачи даже “самых ничтожных сведений”, собранных до этого министерством иностранных дел. Он все время боялся, чтобы глава этого министерства не приписал себе пред императором заслугу первых розысков, чтобы не заявил, что вел их своими собственными силами, независимо от тех, которыми располагала обыкновенная полиция. Чтобы устранить эту опасность, Савари нашел нужным в одном из своих донесений установить, что первые результаты были добыты префектурой полиции, т. е. управлением, которое находится в его ведении и под его начальством. Таким образом, он вынужден был с похвалой отозваться о деятельности префекта и о его достойном награды усердии, должен был расхваливать его успехи и увенчать его лаврами, хотя все еще сердился на него за не допускаемые подначальным положением любезности, – и, в результате, главную выгоду из этого дела извлек Паскье. От своего прямого начальника он получил не бескорыстную похвалу и сохранил за собой право на благодарность другого министра, любимца и доверенного лица императора.

Теперь в руках Наполеона было доказательство, что Россия, даже во время общепризнанной дружбы, относилась к нему недоверчиво, как к своему врагу; что она всегда питала к нему скрытую и оскорбительную вражду. С этим открытием он хотел выступить при подходящем случае против Александра и создать из него новую обиду. Он хотел громкого скандала, о котором заговорила бы вся Европа. Ему нужны были не быстрое судопроизводство, не военный суд при закрытых дверях; напротив, – блестящая судебная обстановка, судьи, присяжные, широко обставленные улики, гласность публичных судебных прений с их обвинительными и защитительными речами – словом, событие в практике заседаний уголовного суда. В этих видах дело было передано парижскому прокурорскому надзору с приглашением вести его по всем правилам. Чтобы придать делу Мишеля уголовный характер, его должны были обвинять по 76-й статье уложения о наказаниях, по которой приговаривались к смертной казни те; “кто будет строить козни или входить в отношения с иностранными государствами ввиду доставки им средств на случай войны с Францией”.[382] Его сообщники должны были обвиняться в соучастии в том же преступлении и понести наказание, смотря по степени их виновности.

Ввиду затяжек при выполнении судебных формальностей, уголовный суд мог произнести приговор над Мишелем и привлеченными следствием лицами не ранее, как через месяц или даже через шесть недель, т. е. в середине апреля, а этого-то и нужно было императору. Желая скандала, он, тем не менее, хотел отсрочить его до того времени, когда его войска дойдут до Вислы и займут там прочное положение, т. е. когда ему уже не нужно будет особенно заботиться о поддержании добрых отношений с Россией. В настоящее же время были приняты меры не разглашать этого дела среди публики. Журналы замолчали его; слух о нем не шел дальше политических и административных сфер, где о нем говорили с возмущением, но шепотом.

Вдруг среди этого затишья раздалась слезная жалоба. Посланник Куракин, по простоте душевной, ничего не знавший о кознях, практиковавшихся под его кровлей, никем не предупрежденный о произведенных полицией арестах, не мог понять, куда пропал его швейцар. Он спрашивал, отчего Вюстингер, уйдя из отеля днем 1 марта, так долго не возвращается. Он не далек был от мысли о каком-нибудь преступлении частного характера, о похищении, о лишении свободы, о какой-нибудь мрачной драме, жертвой которой сделался его верный слуга. С громкими воплями требовал он необходимую принадлежность своего отеля и своим растерянным видом, своей суетливостью вносил в печальное событие комический элемент. В записке, полной отчаяния, он умолял Бассано поднять на ноги полицию и приказал ей заняться необходимыми розысками. Он послал приметы пропавшего, убеждал герцога незамедлительно сделать надлежащие распоряжения, и, не сомневаясь в его содействии, заранее благодарил его.[383]

Выведенный из терпения этими жалобами, Наполеон сначала поддался было искушению закрыть рот Куракину, тотчас же развернув пред его глазами самое дело. В ответе посланнику он приказал приготовить ноту, в которой приносилась официальная жалоба на Чернышева и клеймилось его поведение. Он сам продиктовал эту ноту, составив ее в сильных, чрезвычайно красивых, дышащих справедливым негодованием выражениях. “Его Величество, – писал он, – глубоко огорчен поведением графа Чернышева. Он с удивлением узнал, что человек с которым он всегда хорошо обходился, который проживал в Париже не в качестве политического агента, а как флигель-адъютант русского императора, аккредитованный особым письмом состоять при особе императора, имевший значение доверительного лица, более близкого, чем посланник, воспользовался своим положением, чтобы употребить во зло то, что у людей считается самым священным. Его Величество льстит себя надеждой, что и император Александр будет глубоко огорчен, когда усмотрит в поведении господина Чернышева роль агента, действующего путем преступного подкупа, каковое деяние осуждается и международным правом, и законами чести. Его Величество Император приносит жалобу, что при его особе, притом в мирное время, под званием, призывавшим к доверию, содержали шпионов, что позволительно только по отношению к врагу и во время войны. Он жалуется, что шпионы были выбраны не из низшего слоя общества, а из среды людей, по своему положению близко стоящих к государю”.[384]

Набросав на бумаге эти ядовитые слова, Наполеон призадумался. Подобная речь пахла порохом, она могла выдать близость враждебных действий и помешать делу усыпления, к чему император прилагал все свои старания, а известно, с каким невероятным вниманием, с какой настойчивостью направлял он все к раз намеченной цели, как всем жертвовал ради ее достижения. Он одумался, сдержал себя, подавил вспышку своего гнева. Нота не была отправлена, она осталась в портфеле. На первых порах герцог Бассано, которого Куракин осаждал своими визитами и вопросами, сделал вид, что ничего не знает об участии Вюстингера. Несколько дней спустя, приняв таинственный и серьезный вид и приложив палец к губам, он в двух словах все поведал князю. “Ваш швейцар не погиб, – сказал он. – Его пришлось арестовать, потому что он замешан в заговоре против безопасности государства и был пойман с поличным. Дело поступило в суд; назначено следствие. Суд ведет дело по установленному порядку, без огласки, со свойственной ему осторожностью. Отнесемся с уважением к этой тайне. По получении верных сведений, я не премину сообщить вам их.[385]

Услышав эти слова, Куракин вытаращил глаза от изумления. Придя в ужас при мысли, что в его доме укрывался заговорщик, он не решился просить за него и ответил философскими рассуждениями о прислуге, что было равносильно извинениям.[386]

Немного позднее герцог Бассано осторожно ввернул ему, что, к прискорбию, в дело замешано имя Чернышева, что против него нашлись некоторые улики. Французский министр прибавил, что с трудом допускает мысль, чтобы человек, носящий эполеты, до такой степени забыл свой долг, и что до более подробного расследования он хочет верить, что тут кроется какое-то недоразумение. Таким образом, поостереглись сразу же открыть Куракину всю истину. Ему подбавляли ее по каплям, с бесконечными предосторожностями, избегая повергнуть старца в слишком большое волнение и нанести ему удар, который, отразившись в Петербурге, мог ускорить разрыв. Благодаря этим стараниям, донесения посланника не могли омрачить умиротворяющего впечатления, которое должны были произвести, в связи с успокоительными словами Лористона, письмо императора и передача Чернышевым разговора с ним.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.