Кровавое воскресенье, 1905 год Николай II, Петр Рутенберг, Анатолий Кони

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кровавое воскресенье, 1905 год

Николай II, Петр Рутенберг, Анатолий Кони

Едва успели отгреметь фанфары в честь юбилея города, как страна вступила в «десятилетие невзгод», по выражению В. В. Шульгина. Открыла это десятилетие русско-японская война; неудачи на суше и на море усугублялись агитацией марксистов и прочих оппозиционных партий в столице и других крупных городах и привели к резкому всплеску антиправительственных выступлений. В Петербурге к тому времени уже сложилась «традиция бунтов»: в 1901 году забастовка рабочих Обуховского сталелитейного завода переросла в столкновения с полицией (так называемая Обуховская оборона).

«Собрание русских фабрично-заводских рабочих», которое возглавлял священник Георгий Гапон, также решило начать забастовку. Бастующие верили в «доброго царя» и полагали, что император не ведает «о бедах народных», поскольку «дурные министры» скрывают от него правду.

О том, как Николай II воспринимал происходящее, позволяют судить его дневниковые записи.

8 января. Суббота. Ясный морозный день. Было много дела и докладов. Завтракал Фредерикс. Долго гулял. Со вчерашнего дня в Петербурге забастовали все заводы и фабрики. Из окрестностей вызваны войска для усиления гарнизона. Рабочие до сих пор вели себя спокойно. Количество их определяется в 120 000 человек. Во главе союза какой-то священник-социалист Гапон. Мирский приезжал вечером с докладом о принятых мерах.

9 января. Воскресенье. Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело! Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракали со всеми. Гулял с Мишей. Мама осталась у нас на ночь.

Рабочие собирались подать императору петицию о народных нуждах, причем эту петицию (в ней содержались требования разрешения деятельности профсоюзов, введения восьмичасового рабочего дня, свободы и неприкосновенности личности, свободы слова, печати, собраний, свободы совести и созыва парламента) предполагалось передать в Зимний дворец.

В шествии ко дворцу приняли участие около 200 000 человек. Путь им преградили армейские кордоны, которые, поскольку уговоры разойтись не подействовали, в конце концов открыли огонь. Это событие вошло в историю города и России как Кровавое воскресенье.

Священник Гапон бежал за границу, но позднее вернулся и по подозрениям в сотрудничестве с полицией был убит социалистом-революционером (эсером) П. М. Рутенбергом, который четыре года спустя опубликовал мемуары «Убийство Гапона». В своих мемуарах он поведал об этих событиях.

Восьмого января войскам роздали боевые патроны. Они заняли все опасные для правительства пункты Петербурга. Отрезали окраины от центра города. Гапона я мог увидеть только 9-го утром. Я застал его среди нескольких рабочих, бледного, растерянного.

– Есть у вас, батюшка, какой-нибудь практический план? – спросил я.

Ничего не оказалось.

– Войска ведь будут стрелять.

– Нет, не думаю, – ответил Гапон надтреснутым, растерянным голосом.

Я вынул бывший у меня в кармане план Петербурга с приготовленными заранее отметками. Предложил наиболее подходящий, по-моему, путь для процессии. Если бы войска стреляли, забаррикадировать улицы, взять из ближайших оружейных магазинов оружие и прорваться во что бы то ни стало к Зимнему дворцу.

Это было принято.

Пошли в ближайшую часовню и принесли хоругви и кресты. Гапон немного успокоился и оправился.

Во дворе «собрания» собралось уже много народу. Ко мне стали обращаться за распоряжениями. Группа рабочих спросила, что хоругви-де имеются, так не взять ли и царские портреты.

Я осторожно отсоветовал.

Предстоявшая бойня казалась настолько бессмысленной, не соответствовавшей интересам правительства, что я опасался возможной патриотической манифестации. Не мне же ей содействовать.

Прежде чем двинуться в путь, надо было предупредить собравшихся, на что идут. Предупредить разброд в случае каких-нибудь неожиданностей.

Гапон так ослабел и охрип, что сказать ничего не мог. От его имени я предупредил рабочих, что солдаты в них, может быть, будут стрелять и ко дворцу не пропустят. Хотят ли все-таки идти?

Ответили, что пойдут и во что бы то ни стало прорвутся на площадь Зимнего дворца.

Я объяснил, какими улицами идти, что делать в случае стрельбы. Сообщил адреса ближайших оружейных лавок.

Когда раздалось последнее «с богом», люди стали усердно креститься. Дрогнули хоругви. Дрогнула толпа. Суетливо сжалась у мостика. Еще раз сжалась, стиснутая у ворот. И вылилась на широкое шоссе.

Мои предупреждения о возможности стрельбы, об оружии обратили внимание толпы, но не пристали к ней, не проникли в душевную глубь ее.

– Разве к Богу можно идти с оружием? Разве к царю можно идти с дурными мыслями?

– Спа-си, Го-ос-по-ди, лю-уди тво-я и бла-го-слови до-сто-я-ние тво-е... – разрезало звонкий морозный воздух криком последней надежды и веры десятков тысяч исстрадавшихся грудей.

– По-бе-еды бла-аго-вер-ному импе-ра-то-ру на-ше-му Ни-ко-ла-ю Алек-сан-дро-ви-чу... – звенело фанатической уверенностью заклинания, которое должно было отвести всякое зло, открыть дорогу к лучшему, так необходимому, будущему.

Когда за поворотом улицы увидели выстроившуюся у Нарвских ворот пехоту, запели еще громче, пошли вперед еще тверже, еще увереннее. Шедшие впереди хоругвеносцы смутились было, хотели свернуть в боковую улицу. Но настроение и приказание толпы их успокоило. Они и за ними вся процессия пошли прямо.

Неожиданно из Нарвских ворот появился мчавшийся во весь опор кавалерийский отряд с шашками наголо, разрезал толпу, пронесся во всю ее длину.

Толпа дрогнула.

– Вперед, товарищи, свобода или смерть, – прохрипел Гапон остатком сил и голоса.

Толпа сомкнулась, двинулась вперед.

Кавалерия опять врезалась в нее сзади наперед и промчалась обратно в Нарвские ворота.

Народ, вооруженный хоругвями и царскими портретами, очутился лицом к лицу с царскими солдатами, державшими скорострельные винтовки наперевес.

Со стороны солдат раздался глухой, перекатывавшийся по линии из края в край, резкий треск.

Со стороны народа раздались предсмертные стоны и проклятия.

Передние ряды падали, задние убегали.

Три раза стреляли солдаты. Три раза начинали и долго стреляли. Три раза переставали.

И каждый раз, когда начинали стрелять, все, кто не успел убежать, бросались на землю, чтоб как-нибудь укрыться от пуль.

И каждый раз, когда переставали стрелять, те, кто мог бежать, поднимались и убегали. Но солдатские пули их догоняли и скашивали.

После третьего раза никто не подымался, никто не бежал. Солдаты больше не стреляли.

Через несколько минут после третьего залпа я поднял уткнутую в землю голову.

Впереди меня, по обеим сторонам Нарвских ворот, стояли две серые застывшие шеренги солдат; по левую сторону от них офицер. По сю сторону Таракановского моста валялись в окровавленном снегу хоругви, кресты, царские портреты и трупы тех, кто их нес.

Трупы были направо и налево от меня. Около них большие и малые алые пятна на белом снегу.

Рядом со мной, свернувшись, лежал Гапон. Я его толкнул. Из-под большой священнической шубы высунулась голова с остановившимися глазами.

– Жив, отец?

– Жив.

– Идем!

– Идем!

Мы поползли через дорогу к ближайшим воротам.

Двор, в который мы вошли, был полон корчащимися и мечущимися телами раненых и стонами. Бывшие здесь здоровые также стонали, также метались с помутившимися глазами, стараясь что-то сообразить.

– Нет больше Бога, нету больше царя, – прохрипел Гапон, сбрасывая с себя шубу и рясу.

То, что так мучило, что так трудно было понять, сразу стало ясно.

В нескольких словах подвели итог всем причинам мучительного векового прошлого, установили программу неумолимого, кровавого будущего...

На этот раз «программа» была уже не кучки интеллигенции, не «преступного революционного сообщества».

Гапон надел шапку и пальто одного из рабочих.

Через забор, канаву, задворки мы небольшой группой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.

В квартиры нас не пускали.

О баррикадах нечего было и думать.

Надо было спасать Гапона.

Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.

Я предложил остричь его и пойти со мной в город. Он не возражал.

Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего, и, получая в протянутые ко мне руки клочки гапоновских волос, с обнаженными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:

– Свято.

Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.

Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.

Я повел его к моим знакомым: сначала к одним, потом, чтобы замести след, к другим.

Если люди эти найдут нужным, они когда-нибудь расскажут, как вел себя Гапон в этот день. Ведь это был день 9 января.

Меня его поведение коробило.

Раньше я знал и видел Гапона только говорившим в рясе перед молившейся на него толпой, видел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.

Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот.

Остриженный, переодетый в чужое, предо мной оказался предоставлявший себя в полное мое распоряжение человек, беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала.

Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в мое отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вечером произнес в Вольно-экономическом обществе перед разношерстным собранием интеллигентов «от имени отца Георгия Гапона» речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Невском продолжался еще расстрел...

Стачка падала. Оставаясь в Петербурге, Гапон рисковал быть арестованным. Его переправили в имение одного из петербуржцев, место совершенно безопасное, далекое от Петербурга. Перед его отъездом мы условились, что, если настроение рабочих поднимется, ему дано будет знать, и он вернется в Петербург. Если все успокоится, он уедет за границу. Целью поездки за границу будет: объединить под влиянием его авторитета организованные и боевые силы социал-демократов и социал-революционеров. Для этого он должен оставаться вне партий, не объявлять себя членом которой бы то ни было из них и не возбуждать существующей между ними розни публичным одобрением или неодобрением одной из них. В деревне он должен дожидаться от меня указаний и двигаться с места может только в случае опасности быть арестованным или когда узнает, что я арестован. На всякий случай я дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Его снабдили деньгами.

«Подняться» настроению рабочих не пришлось. В первые дни требовали оружия, бомб, планомерного руководства, т. е. организации. Ничего не было. Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать свое влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь. <...>

Гапон спросил, где клозет. Я спустился с ним вниз, показал, а сам хотел вернуться наверх.

Дверь клозета находится рядом с дверью черной лестницы, ведущей на верх дачи. «Слуга» находился не вместе с другими, в маленькой комнате, а рядом, за дверью, на площадке черной лестницы, на случай, если бы пришел дворник. Он должен был его занять и увести от дачи.

Когда «слуга» услышал, что мы спускаемся вниз, ему вздумалось тоже сойти вниз по своей лестнице. А когда Гапон подошел к клозету, они столкнулись лицом к лицу. «Слуга» опешил, очевидно, и бросился назад вверх по черной лестнице, а Гапон, в свою очередь, назад ко мне. Он застал меня внизу на стеклянной террасе (выходящей на озеро). Я еще не успел подняться наверх.

– Какой ужас! Нас слушали!

– Кто слушал?

Он стал описывать одежду и лицо человека, которого видел.

– У тебя револьвер есть? – спросил он.

– Нет, а у тебя есть?

– Тоже нет. Всегда я ношу, а сегодня, как нарочно, не взял. Пойдем посмотрим.

– Пойдем!

Мы подошли к черной лестнице. Она узкая. Я предложил ему пройти вперед. Он инстинктивно отскочил за мою спину.

– Нет, ты иди вперед.

Я поднялся на несколько ступеней, вернулся и сказал, что там никого нет.

– Надо дворника позвать, – сказал Гапон.

Я отказался связываться с полицией.

«Слуга» думал, что мы поднимемся наверх по черной лестнице и пройдем мимо него. Поэтому он открыл дверь, за которой стоял раньше, и спрятался между нею и стеной.

Гапон думал и искал, куда мог скрыться человек.

Мы прошли низом дачи (через большую комнату и веранду) и поднялись наверх. Гапон шел впереди. Заметив открытую дверь на черную лестницу, он прошел туда, заглянул за дверь и увидел того, кого искал.

Он отскочил, как ужаленный. Молча, с остановившимися зрачками, стал меня толкать туда. Потом шепотом сказал:

– Он там!

Я пошел. Вывел за руку оттуда «слугу» и не успел слова сказать, как Гапон одним прыжком бросился на него, умудрился в один миг обшарить его, уцепился за руку и карман, где у того был револьвер, и прижал его к стене.

– У него револьвер! Его надо убить! – сказал Гапон.

Я подошел, засунул руку в карман «слуги», забрал револьвер, опустил его молча в свой карман.

Я дернул замок, открыл дверь и позвал рабочих.

– Вот мои свидетели! – сказал я Гапону.

То, что рабочие услышали, стоя за дверью, превзошло все их ожидания. Они давно ждали, чтобы я их выпустил. Теперь они не вышли, а выскочили, прыжками, бросились на него со стоном: «А-а-а-а», – и вцепились в него.

Гапон крикнул было в первую минуту: «Мартын!», – но увидел перед собой знакомое лицо рабочего и понял все.

Они его поволокли в маленькую комнату. А он просил:

– Товарищи! Дорогие товарищи! Не надо!

– Мы тебе не товарищи! Молчи!

Рабочие его связывали. Он отчаянно боролся.

– Товарищи! Все, что вы слышали, – неправда! – говорил он, пытаясь кричать.

– Знаем! Молчи!

Я вышел, спустился вниз. Оставался все время на крытой стеклянной террасе.

– Я сделал все это ради бывшей у меня идеи, – сказал Гапон.

– Знаем твои идеи!

Все было ясно.

Гапон – предатель, провокатор, растратил деньги рабочих. Он осквернил честь и память товарищей, павших 9 января. Гапона казнить.

Гапону дали предсмертное слово.

Он просил пощадить его во имя его прошлого.

– Нет у тебя прошлого! Ты его бросил к ногам грязных сыщиков! – ответил один из присутствовавших.

Гапон был повешен в 7 часов вечера во вторник 28 марта 1906 года.

Я не присутствовал при казни. Поднялся наверх, только когда мне сказали, что Гапон скончался. Я видел его висящим на крюке вешалки в петле. На этом крюке он остался висеть. Его только развязали и укрыли шубой.

По разным источникам, количество жертв Кровавого воскресенья составило от 96 до свыше 1000 человек убитыми и от 300 до 4000 ранеными. Испугавшись последствий, правительство объявило о начале разработки закона о парламенте. 17 апреля 1905 года был обнародован указ «Об укреплении начал веротерпимости», провозглашавший свободу вероисповедания для неправославных конфессий, а спустя полгода Россия получила высочайший манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», в котором говорилось о создании парламента – Государственной думы.

О том, как проходили первые заседания парламента, вспоминал А. Ф. Кони.

Комендантский подъезд Зимнего дворца запружен военными и гражданскими мундирами, и на каждом повороте лестницы приходится показывать входной билет. Чудная, невиданная погода смотрит в окна тех залов, по которым приходится проходить вплоть до Георгиевской залы, посредине которой стоит аналой, а по бокам возвышения в две ступеньки для Думы и Совета; в глубине залы трон в виде старинного кресла, на которое наброшена горностаевая мантия; к нему ведут несколько ступенек, покрытых малиновым сукном, сзади виднеется обветшалый вышитый орел под балдахином... Государственный Совет занимает приготовленное ему возвышение... входит Государственная дума. «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний: из хат, из келий, из темниц сюда стеклись для совещаний» – хочется пародировать слова Пушкина... У членов Думы серьезные и «истовые» лица. Густою толпою они занимают все отведенное для них возвышение и даже выступают за его предел. <...>

В дверях залы в предшествии дворцовых гренадер появляются императорские регалии... Регалии становятся по бокам трона, и вслед за тем под звуки народного гимна идет в предшествии духовенства государь и вся царская фамилия. Начинается длинный и скучный молебен, во время которого члены Думы заслоняют от меня царскую фамилию. По окончании молебна великие князья становятся по правую сторону трона тесной и некрасивой кучкой... Женщины становятся на особое возвышение по правую сторону трона. Я не вижу на лицах обеих императриц ни слез, ни особого выражения испуга (о которых так много высказывалось впоследствии). У Александры Федоровны обычный холодный вид и кислая недовольная складка у рта, у Марии Федоровны безразлично-ласковый взор глупой, но доброй женщины. Они обе одеты с ослепительной роскошью и буквально залиты бриллиантами... Но вот и государь... Он идет ровной неторопливой походкою к трону, как бы нерешительно входит на его ступени и садится... Наступает минута молчания. Он дает какой-то знак левой рукой, и министр двора Фредерикс почтительно подает ему бумагу... Государь встает, делает два шага вперед и при первых звуках своего голоса весь преображается, выпрямляется и с оживленным лицом, внятным и громким голосом, в котором слышатся порой чуждые русскому уху, отдаленные звенящие звуки, читает свою речь к «лучшим людям» с большим мастерством, оттеняя отдельные слова и выражения и делая необходимые паузы. В одном месте, где говорится о сыне – наследнике престола, в голосе его звучат ноты тревожной нежности. Но вот он кончил и сделал легкий поклон на обе стороны. В зале звучит сперва негромкое, но потом все возрастающее «ура», которое, мне кажется, исходит от членов Думы, хотя многие при выходе из дворца меня и уверяют, что члены Думы вовсе не кричали, а некоторые даже демонстративно закрывали рот рукой... Я еду домой со смутным чувством, сознавая, что присутствовал при не совсем ожиданном для других участников погребении самодержавия. У его еще отверстой могилы я видел и трех его наследников – государя, Совет и Думу. Первый держал себя с большим достоинством и порадовал мое старое сердце, которое боялось увидеть русского царя объятым недостойным страхом... Второй – жалкое и жадное сборище вольноотпущенных холопов – не обещает многого в будущем, несмотря на свою сословную и торгово-промышленную примесь... Но Дума – что даст она? Поймут ли ее лучшие люди лежащую на них святую обязанность ввести в плоть и кровь русской государственности новые начала справедливости и порядка?..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.