Из литературного прошлого
Из литературного прошлого
Первые годы "Литературы и жизни"
В газету "Литература и жизнь" я пришел в мае 1958 года из "Пионерской правды", где проработал два года заведующим отделом литературы и искусства. После болотной заводи пионерской газеты я попал на самый стрежень литературной реки. Недавно был создан, наконец-то, Союз писателей РСФСР (такие писательские союзы давно уже были во всех республиках страны), и его печатным органом стала газета "Литература и жизнь". Выходила она три раза в неделю, столько же и такого же формата, как и "Литературная газета".
Начну с рассказа о редакционной среде, о литературной атмосфере того времени. Главный редактор "Литературы и жизни" Виктор Васильевич Полторацкий был известным журналистом, очеркистом. Любимый герой его очерков - знаменитый тогда председатель колхоза на Владимирщине Герой Социалистического Труда Горшков, кстати, этого выдающегося колхозного организатора не обошел своей руганью Солженицын, для него он - знак ненавистной ему системы. Полторацкий, будучи главным редактором "Литературы и жизни", был искренне убежден, что газета должна занимать твердую партийную позицию, и это не было идеологической зашоренностью, а соединялось в нем с патриотизмом - русским, советским. Когда его дочь Татьяна вышла замуж за писателя-диссидента Владимира Максимова и вместе с ним уехала во Францию, Париж, он принял это как удар по его репутации коммуниста, патриота, тяжело переживал случившееся. A у меня с Виктором Васильевичем связан эпизод, ставший в моей памяти как нечто духовно интимное. Одно время, в 1963 году, мы оба, уже не работая в "Литературе и жизни" (он ушел перед пенсией в свои "Известия", где прежде работал), короткое время вели вместе семинар в Литературном институте. И вот однажды, после очередного занятия Виктор Васильевич пригласил меня к себе домой. За рюмкой водки он увлекся рассказом о некоем средневековом алхимике и начал мне читать стихотворение о том, как в спящем Аугсбурге не спит только один старик, колдующий над ретортами; забыв обо всем, он одержим одной страстью - мыслью, как перед ним в огне "родится желтый философский камень" и он одарит бедных богатством, бесправных - полнотою власти, больных - здоровьем, одарит людей самим бессмертием. Над ним смеялись соседи, писали доносы фискалы,
А он искал. И, тяжело дыша,
Тянул к огню хладеющие руки,
И плакал, задыхаясь. И душа
Была полна отравой сладкой муки.
- Это я вам посвятил "Старую историю", - закончив читать, тяжело дыша, страдая от астмы, проговорил Полторацкий и, достав свой неразлучный прибор, начал, широко открывая рот, втягивать с шумом в себя воздух, глядя на меня уже не с обычной своей непроницаемой, как маска, улыбкой, а с мучительным выражением на лице.
Как-то недавно, перелистывая сборник стихов Виктора Васильевича, я наткнулся на "Старую историю", и души коснулась та самая "отрава сладкой муки" - от скоротечности времени, от воспоминания о том вечере у него дома, когда он читал, задыхаясь в приступе астмы, такой не похожий на редакционного Полторацкого с его словословием председателя колхоза Героя Соцтруда Горшкова, со ссылками на указания ЦК.
Заместителем главного редактора газеты был Евгений Иванович Осетров. Почти мой ровесник (на два года с лишним старше меня), он уже имел опыт номенклатурного работника, пришел в газету из Академии общественных наук при ЦК КПСС, до этого работал заместителем редактора областной газеты во Владимире. Как-то, столкнувшись со мной в коридоре, он пригласил меня зайти к нему в кабинет и там, усевшись за письменный стол, открыл ящик, достал из него книгу, быстро подписал и, передавая ее мне, просил спрятать. Книга называлась "Ветка Лауры". Прочитав ее, я не нашел ничего такого, что могло бы стать поводом для конспирации при вручении ее. Вообще, было что-то милое в том, какие мысли зрели в наступавшем иногда кабинетном одиночестве всегда занятого Евгения Ивановича и с какой важностью он изрекал их собеседнику. Шагая из угла в угол комнаты, поджав губы и глядя перед собой с какой-то комической строгостью, он произносил со своим осетровским грассированием, что "нет большего товарища и друга, чем книга!" и т.д. В самом начале 1960 года в "Литературе и жизни" была опубликована моя статья о Чехове в связи со столетием со дня его рождения. Уже после выхода газеты Евгений Иванович у себя в кабинете говорил мне с деланым ужасом: "Вы назвали сторожа в "Палате № 6" "тупым Никитой". Читатель знает одного Никиту, Никиту Сергеевича Хрущева, и подумает, что это он - тупой Никита".
Признаться, мне и в голову не приходил Хрущев, когда я писал о чеховском герое по имени Никита - грубом, тупом стражнике доктора Рагина, запрятанного в палату для психических больных. Хотя и время тогда было вроде бы и "оттепельное", но играть в такие штуки, в намеки на вышестоящую тупость было чревато. Осетров, при всей своей книжности, был бдителен на сей предмет.
После "Ветки Лауры" стали систематически выходить другие книги Осетрова, и он уже не прятал их в столе на работе, извлекая с оглядкой на двери и при дарении, а раздавал их направо-налево, как "друкар Иван" (из названия его книги о первопечатнике Иване Федорове). У Евгения Ивановича была "одна, но пламенная страсть" - к книге, к книжному собирательству. Не случайно впоследствии он стал бессменным главой Клуба книголюбов (теперь носящего его имя) и главным редактором "Альманаха библиофила". Я благодарен ему, что он привел меня в дом известного старообрядца Михаила Ивановича Чванова, под Москвой, где я был поражен увиденным сокровищам из старинных книг, инкунабул, рукописей, глядевших с полок, как золотые слитки. Осетров был, можно сказать, "очарованным странником" в книжном мире, и это сказывалось во всем, о чем бы он ни писал. А писал он о народной культуре и художественных промыслах, о "гуслях-самогудах" и о "Руси изустной, письменной и печатной", о Москве и Кремле, "этюды о книгах", "записки старого книжника". С книголюбием было связано и осетровское "Познание России" (название его книги). Человек добрый, миролюбивый, он содействовал благоприятной рабочей обстановке в редакции газеты.
Другим заместителем главного редактора "Литературы и жизни" позднее стал переехавший в Москву из Ленинграда Александр Львович Дымшиц. С крутым животиком, с ласковым, когда надо, взглядом, обходительный, Александр Львович внес в газету ноту партийной непреклонности с тактическими комбинациями. Однажды он попросил меня написать статью о К.Симонове. "Очень важно, чтобы написали Вы", - говорил он с доверительным оттенком в голосе. Я вежливо отказался. Как фронтовик, я не верил Симонову, писавшему о войне. Эта псевдорусскость героизма солдат, которые умирают в бою, "по-русски рубашку рванув на груди". Конъюнктурная "перестройка" в оценке военных событий после "разоблачения культа личности" Хрущевым на XX съезде партии. Это наговаривание своих романов на диктофон, когда автору не до вживания в психологию, душевное состояние героев, не до правдивого, точного слова. И сам "образ жизни" в военное время этого любимца командующих фронтами и армиями, не знающего, что такое передовая, смертельная опасность на войне. Нет, не мог я и не стал писать о Симонове, это, впрочем, не повлияло, как мне казалось, на доброжелательное отношение Александра Львовича ко мне. Он не разглядел меня и тогда, когда уже позже в своей статье о современной критике (напечатанной в "Огоньке", № 41, 1966) писал о моей борьбе с критиками-нигилистами, навязывающими русским мыслителям чуждый им дух индивидуализма, разрушительного западничества, когда приводил мои слова о том, что в литературе наступает время "сильных духом". Для него эти "сильные духом" были в каком угодно смысле, только не в моем (национально-патриотическом). Вскоре он понял это, как и для меня стало понятнее, что лучше всего в литературе, как и в жизни - определенность отношений.
Как заведующий отделом литературы и искусства, я отвечал и за критику. Но постепенно Александр Львович как-то так незаметно подвел дело к тому, что под предлогом заботы обо мне ("рабочая перегруженность") вывел рецензирование книг из моего отдела, поручив вести это дело своему доверенному лицу Лине Ивановой (вскоре она умерла от рака крови в конце 1963 года). Впрочем, проблемными статьями по-прежнему занимался наш отдел.
Ответственным секретарем газеты был Михаил Ильич Марфин. Человек спокойный, очень добрый, с мягкой, чуть смущенной улыбкой, видимо очень домовитый, потому что после работы всегда заходил в магазин что-то купить для семьи. И как же все мы в редакции удивились, когда приглашенный на праздничный вечер автор газеты, генерал, рассказал о героизме Михаила Ильича, который воевал в Севастополе и покинул его в числе последних.
Коротко скажу о тех, кто работал в отделе литературы и искусства. Юрий Мельников, поэт, фронтовик, участник Парада Победы на Красной площади. Писал в основном военные стихи с ударными концовками, вроде: "Солдаты встают по тревоге, чтоб не было в мире тревог". Михаил Жохов, самый старший из нас, всегда прикованный к столу с рукописями, с любимой темой разговора о своих земляках - ивановских поэтах, о Фурманове, о которых собирал материал для книги. Андрей Фесенко, несколько надменный, влюбленный в свои рассказы, которые любил читать сотрудницам газеты. Леонид Елисеев, еврей из Киева, пришел в газету после окончания Высших литературных курсов, впоследствии вернулся в родной Киев и умер от рака. Помню его фразу - единственное из всего, что говорилось на первом сборе нашего отдела в моем кабинетике на шестом этаже: "Давайте нам указания!" И с таким серьезным видом сказал это, как будто речь шла не о газете, а о каком-то рейде в тыл врага. Были еще в отделе Юрий Семенов, своим сбивчивым, путаным говорком между делом вдруг объявит о добытых им новых фактах для своего документального романа о чекистах. Подругами держались Валентина Погостина - племянница главного редактора Полторацкого и Наталья Бабочкина - дочь артиста, исполнителя роли Чапаева. Обе дружно, с увлечением занимались темами искусства. Позже пришел в отдел Павел Исаакович Павловский, фронтовик, офицер-артиллерист, огласивший кабинеты, коридор своим великолепным баритоном, он стал, можно сказать, чрезвычайным и полномоченным послом отдела по особым поручениям, то бишь по организации статей, бесед с почтенными авторами, "начальниками литературы". К тому же вошел во вкус писания сценариев по книгам писателей - от Тургенева до Чаковского. Пьеса о Тургеневе и актрисе Савиной ставилась в театрах и пользовалась успехом.
Редакционная жизнь кипела. Приезжали из крупных городов собкоры газеты, в зале на шестом этаже рассказывали о литературной жизни на местах, о писателях. Собкор по Ленинграду, забыл фамилию, живописно представлял писателей, усвоивших стиль мужества героев "дяди Хэма", модного тогда Хемингуэя: Юлиан Семенов "со товарищи" молчаливо ходят по перрону вокзала в ожидании отправления поезда в Москву. Прощаясь, сурово обнимаются, не выказывая никаких эмоций, выдерживая мужество дружбы. Другие собкоры отводили душу в своем изустном даре, если не дано письменного. Сидевший на сцене во главе стола Евгений Иванович Осетров, заключая собрание, пафосно изумлялся красноречию выступавших, добавляя, что вот если бы еще так же хватко писали.
Проводились живые редколлегии. Из Ленинграда приезжал Михаил Дудин, прямой, улыбающийся, со снисходительной ноткой в разговоре с "малыми сими". На ходу выдавал стихотворные экспромты, вызывая смех присутствующих. Ефим Николаевич Пермитин, сибиряк, автор романа "Горные орлы", заядлый охотник, крепыш, и в свои шестьдесят с лишним лет писал в это время свои воспоминания и рассказывал истории из прошлого. Как, оказавшись на Лубянке, он и его сокамерники молили Бога, чтобы не попасть к следователю-женщине, наслышаны были об их особой жестокости. Слушая внимательно других, тихим внушающим голосом входил в беседу Виталий Сергеевич Василевский. На него я, как завотделом, мог рассчитывать на поддержку в публикации серьезных материалов. Так, мне хотелось опубликовать большую статью известного литературоведа Леонида Ивановича Тимофеева, которому я обязан вниманием ко мне во время моей работы над кандидатской диссертацией о творчестве Л.Леонова (вышла книгой "Роман Л.Леонова "Русский лес"). Статья его была трудной по языку, не газетной, но мы с Виталием Сергеевичем добились того, что она была напечатана в "Литературе и жизни", и правильно сделали. Ибо автор статьи - крупная личность, угадываемая даже и за "трудным" языком, а впоследствии в выступлениях Леонида Ивановича было явно видно - какая это действительно крупная личность и как гражданин-патриот (его дневники военных лет), и по высокому уровню культуры (его защита Есенина, как великого поэта, от вульгарно-социологического подхода Твардовского во время обсуждения проекта собрания сочинений Есенина).
Когда вышел альманах "Тарусские страницы" и вокруг него поднялся литературный шум, Виктор Васильевич Полторацкий подготовил редакционное письмо, которое обсуждалось на заседании редколлегии газеты. Чувствовалось, что писал этот документ В.В. с оглядкой на недавно опубликованное в печати письмо членов редколлегии журнала "Новый мир" Б.Пастернаку, которые отклонили его роман "Доктор Живаго" как антисоветский, враждебный идеям Октябрьской революции. Письмо же В.В. было обращено к К.Паустовскому, жившему в Тарусе (и вокруг которого группировались авторы типа будущих "метропольцев" и "апрелевцев"). Было в том письме слово "ахинея" - об одном высказывании Паустовского, резанувшее тогда мой слух какой-то доморощенностью, "некультурностью". А позже понял - если это ахинея - то зачем же искать другое слово? Скажем, если человек всю жизнь писал красивости и ничего другого не замечал - ни великих событий в жизни страны, ни страданий народа - разве это не ахинея? На другой редколлегии - подготовке редакционной статьи в связи с вышедшим сборником о Маяковском член редколлегии Виктор Петрович Тельпугов о критике, близком к Брикам, молвил как всегда умиротворенно: "Путаник". Такова была здесь всем понятная лексика...
Вызывали меня иногда в ЦК, на Старую площадь. Курировавший газету Колядич, инструктор, давал идеологические наставления. Как-то заговорил на неожиданную тему: "Надо воспитывать у читателей газеты эстетический вкус. Вот галстуки - это ведь тоже эстетика. Здесь нужен вкус. А какие у нас в магазине серые галстуки. Кто об этом должен говорить? Газета!"
Однажды пришел я в дом на Старой площади по вызову зав. отделом агитации и пропаганды недавно созданного бюро ЦК КПСС по РСФСР тов. Кузьмина. Вхожу в кабинет и вижу, как сидящий за столом что-то рисует на бумаге. Видимо, скучал до этого; это меня почему-то сильно удивило.
Ох, сколько раз приходилось мне впоследствии - от второй половины 60-х до первой половины 80-х годов бывать в коридорах, кабинетах этого знаменитого цековского дома на Старой площади! И как члену редколлегии журнала "Молодая гвардия", и как автору почвеннических статей, бичуемых в прессе; и как автору "идеализирующей прошлое" книги А.Н. Островский (серия "ЖЗЛ"), и осужденной решением ЦК КПСС статьи "Освобождение". Был у инструкторов, зав. секторами, чаще всего у зам. зав. отделом культуры Альберта Беляева, грозившего мне суровым наказанием, "если не сделаете выводов из партийной критики". Был у ответственного работника отдела агитации и пропаганды Чиквишвили, передавшего мне готовность своего шефа А.Н. Яковлева принять меня, от чего я увильнул. Был в числе других членов редколлегии журнала "Молодая гвардия" на приеме у секретаря ЦК КПСС П.Н. Демичева. Обо всем этом я подробно рассказал в своей книге "В сражении и любви" (2002). И вот теперь, уже в новой "демократической" России, читая выпущенное в 2002 году "Библиотекой "Единой России" трехтомное издание "Идеи. Люди. Действия", я живо представляю, как изготовители этого сборника, резвые молодые идеологи в джинсах, бегают по ковровым дорожкам знакомых мне длинных коридоров, отсеков, на ходу обмениваясь хохмами, "подавая знак своим".
Недолго бравировали "демократы" якобы отсутствием у них всякой идеологии. И тогда, в самом начале их торжества, идеология, конечно же, была, да еще какая, только не в словесной упаковке, а в самих действиях: в свободе грабить, воровать, подавлять слабого, создавать условия без войны уничтожать по миллиону человеческих жизней в год. Теперь это "право сильных" решено зафиксировать теоретически. Названный выше трехтомник "Идеи. Люди. Действия" посвящен консерватизму. Вчерашние радикалы, певцы "перестройки-революции" объявили себя консерваторами, а своими предтечами такого философа, любимца Гитлера, как Ницше. Таких врагов России, как Дизраэли, Черчилль, Тэтчер, Рейган. И уже, можно сказать, дух этих новых наставников витает в кабинетах и коридорах бывшего ЦК КПСС, где фабрикуется ныне "новая идеология России" - с апологетикой "сильных людей", которые в "зоологический период" до 90-х годов "пробились к ведущим позициям", через трупы своих соперников, и вот эти удачливые уголовники объявлены "элитой нации", опорой и будущим страны.
Простаки вы все-таки были, товарищи цекисты! Не о таких говорю, как "архитектор перестройки" А.Н. Яковлев, как его партнеры из "пятой колонны" на Старой площади. Те отлично знали, что делали. Речь о слабодушных исполнителях. За кем гонялись, кого вызывали для проработки и угроз? И вот кончилось тем, что дети, внуки тех самых, угодных вам тогда "интернационалистов", преследовавших нас, "русистов" (слово Андропова), отпрыски тех самых ваших коллег (американизированных) по партии, по ЦК, ныне варганят новую идеологию в тех же самых кабинетах, откуда вас выбросили на помойку истории.
***
Было это летом или, быть может, осенью 1958 года. Я приехал тогда в Ростов от газеты "Литература и жизнь" на собрание местных писателей (в преддверии Учредительного съезда писателей РСФСР). Из разговора с Анатолием Калининым, всегда благоволившим ко мне, узнал, что Шолохов находится сейчас в Ростове, и если я хочу, то могу увидеться с ним завтра в одиннадцать часов в гостинице "Дон". "Если хочу!" Помню, как, будучи студентом Московского университета, впервые прочитал "Тихий Дон". Я был потрясен силою изображения, тем, что в наше время живет такой великий писатель. И вскоре, уезжая на каникулы из Москвы в Ростов, где жил мой дядя, глядя к концу пути из окна поезда на движущуюся донскую степь, я все думал о Шолохове, все, казалось, на этой земле соединялось с ним. И, кстати, из-за "Тихого Дона" я после окончания Московского университета поехал работать в Ростов, в редакцию газеты "Молот", но, к сожалению, из-за скрутившей меня болезни, туберкулеза легких, не удалось, как хотелось бы, поездить по хуторам и станицам легендарной земли.
И вот встреча с Шолоховым. "Устроивший" мне ее Анатолий Калинин сам по какой-то причине не пришел, были М.Никулин, А.Бахарев, кто-то еще из местных литераторов. Когда мы вошли в номер, сидевший за столом с каким-то человеком Шолохов поднялся с места, поздоровался с каждым из нас и пригласил садиться. Я, казалось, ничего не видел и не замечал, кроме этого знакомого по портретам лица, поразившего меня своим немного стеснительным, застенчивым выражением. За столом продолжался прерванный нашим приходом разговор Шолохова с соседом, как я понял, земляком-казаком. Говорили они о чем-то хорошо известном тому и другому, казак "шутковал", рассказывая историю, случившуюся со станичником. Шолохов слушал, наклонив голову, улыбаясь, подзадоривая рассказчика вопросами.
Официантка принесла на подносе тарелки с бутылками, но мне было не до угощения. Сам Шолохов ничего не ел, изредка потягивал шампанское из фужера, перебрасывался шутками с Никулиным: оба называли друг друга "Мишами", старший по возрасту Никулин, у которого была какая-то история с белыми в гражданскую войну, держался независимо, ответил громким смехом на дружеский намек Михаила Александровича на его прошлое.
Когда Шолохов говорил, он делал перед собою руками характерные жесты, как будто лепил слова. Я знал, что дед писателя выехал на Дон из наших рязанских мест, и сказал, что мы, рязанцы, считаем его, Михаила Александровича, своим земляком.
- Я казак, - отвечал Шолохов.
Разговор за столом большей частью был "донской", завеселевший шолоховский земляк не держался норм в казацких выражениях, раз и Шолохов употребил крепкое словцо, но сказано это было не вульгарно, не пошло, а с каким-то сдержанным изяществом. Вступать в "казацкий" разговор в присутствии Шолохова мне было трудно. Сидя рядом с ним, я изредка выбирал момент, задавал ему вопросы. Тогда я увлекался романом Леонида Леонова "Русский лес" и мне было интересно знать отношение Шолохова к писателю. Шолохов рассказал мне, как вместе с Леоновым они были на каком-то конгрессе мира, если не ошибаюсь, в Варшаве. Приходит к нему вечером в номер Леонов. Начинает жаловаться: культура не спасла человечество от войны, от газовых камер. Что может сделать хрупкое вещество культуры перед силами зла. Зачем жить. Шолохову надоело слушать, он говорит: иди-ка ты, Леонид, спать. Этот шолоховский рассказ напомнил мне одно место из "Русского леса" (написанного уже после того разговора писателей). Там перед Вихровым открывается в ночной исповеди гостящий у него на лесном кордоне Чередилов: зачем корпеть над наукой, все равно помрешь, зачем жизнь? Вихров в конце концов отвечает на это: "Когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно", - и отправляется спать на сеновал. Послужило ли "прототипом" для этого эпизода в "Русском лесе" то, о чем рассказал Шолохов. Сама по себе эта история любопытна для понимания того, как может трансформироваться жизненный материал в художественном произведении.
Как-то неожиданно появился вдруг в номере солидный человек средних лет, в огромных очках и представился писателю как министр просвещения РСФСР (не помню фамилию). Цель визита выяснилась сразу же: новый, только что назначенный министр просвещения решил, так сказать, освятить именем Шолохова, его статьей, выход какого-то нового педагогического журнала. Михаил Александрович оказал бы огромную услугу делу российского просвещения, если бы высказался по вопросам воспитания молодежи. Шолохов начал объяснять, что сейчас важно для школы, для учащихся, сопровождая свою речь скупыми "лепящими" жестами рук перед собой. Министр слушал его с почтением, поддакивал, кивал головой, но о статье речь больше не заходила.
Странное чувство близости и недоступности испытывал я, слушая Шолохова, глядя на него. Он был рядом, шутил, и вместе с тем каким-то щитом жесткости отделял от себя. Неуместно, конечно, было говорить ему, как велик его "Тихий Дон", но я где-то сказал в этом роде и остро почувствовал, как ему эти слова глубоко безразличны, сколько он слышал их. Что-то глубоко скрытое было в нем.
Пробыли мы у Шолохова часов семь, и все это время было для меня сплошным переживанием. И когда уходили, я не сдержал режущих слез: видно, глубоко засел до этого во мне образ автора "Тихого Дона", овеянный трагизмом времени, что вот и теперь, при этой встрече, в живом Михаиле Александровиче я видел, может быть, того Шолохова. На другой день Анатолий Калинин передал мне, что Шолохов спрашивал обо мне, сказал добрые слова.
Ну вот, что я вспомнил? Никаких особенных подробностей, ничего вроде бы значительного Но для меня это была глубоко психологическая встреча, и такие обычно не повторяются. Случись это позднее, и я был уже не тот, и мое отношение к Шолохову - более трезвое, не столь восторженное. Но я рад, что была именно такая встреча. От нее осталось немного, может быть, запомнившихся фраз, слов, больше внутренней истории моего "я", но это важно, конечно, только для меня.
***
С началом моей работы в "Литературе и жизни" у меня неожиданно появились некие доброхоты из пишущей братии. Правда, некоторые из них ненадолго оставались таковыми. Так, один из них по фамилии Вадецкий прямо-таки незаметно для меня вошел в роль моего покровителя. Звонил, приходил в отдел, говорил, что будет рекомендовать меня на работу в издательство "Советский писатель", где только что вышла моя книга "Роман Л.Леонова "Русский лес". Однажды удивил меня рассказом о том, что Леонов в войну, во время эвакуации писателей из Москвы, на какой-то станции будто бы скупил всю бочку меда, не оставил ни грамма семьям других писателей. А вскоре мне пришлось быть свидетелем такой сцены. В Кремлевском дворце проходил съезд писателей, в перерыве бродили в вестибюле взад-вперед именинники события. Рядом со мной оказался Вадецкий. Шел он, переваливаясь, искоса кидая на прохожих ленивый усмешливый взгляд. И вдруг буквально метнулся в сторону. Впереди показался Леонов. Я понял, что мой доброхот не хотел, а может быть, почему-то боялся встречи с ним. Не любила Леонова определенная публика, особенно после появления "Русского леса" с Грецианским, но на отношении ко мне (как автору книги о романе) до поры до времени это не сказывалось.
Искренне доброжелателен ко мне был старик В.Бахметьев, автор нашумевшего в 20-х годах романа "Преступление Мартына". Он заходил ко мне в отдел, рассказывал о писателях старшего поколения. Однажды пригласил меня в гости к вдове писателя В.Я Шишкова, своего друга, по случаю его юбилея. Был здесь артист Бабочкин, исполнитель роли Чапаева, пристально вонзившись хитроватым взглядом в меня, вопросил: "Это вы начальник моей дочери?" (его дочь Наташа работала в нашем отделе газеты "Литература и жизнь"). Рад я был увидеть здесь Кулемина Василия Лаврентьевича, пришедшего с женой. Хороший поэт, обаятельный, внимательный к людям, человек, что испытал я и на себе. Недолго было ему жить после этого вечера: в журнале "Москва", где он работал заместителем главного редактора, была опубликована статья в защиту исторических, культурных памятников, сносимых беспощадно тогда при Хрущеве, и началась травля Кулемина, кончившаяся инфарктом и смертью патриота в сорок лет.
Главным лицом на встрече был, конечно, К.Федин. С трубкой в зубах, казалось, с расчетом на значительность каждого движения, каждого поворота головы, каждого жеста, он занимал общество, преимущественно женщин, светскими историями, шутил с оттенком книжности. Потом, когда расходились, он помогал женщинам усаживаться в такси и только после этого тронулся сам со своим спутником. Я пристроился к ним, и идя с ними по ночной улице Горького, слышал, как говорил Федин: "Вечер потерян, но я не мог отказать (здесь он назвал имя-отчество жены Шишкова - Клавдии Михайловны). Надо стругать, каждый день - стругать, стругать!"
Вскоре же после моих встреч с Шолоховым и Фединым с небольшим промежутком в газете "Правда" были опубликованы отрывки из второй книги шолоховской "Поднятой целины" и фединского романа "Костер". Конечно, вторая книга "Поднятой целины" не сравнима с первой, но и читая в газете отрывок из нее, вспоминал я, как разговаривал Шолохов с земляком-казаком в гостинице "Дон", и вот как будто слышу продолжение того разговора с новыми лицами и как уязвили меня слова одного из них - о Щукаре: "Подомрет старик", и будем вспоминать его чудачества. И когда читал в газете отрывок из фединского "Костра", тоже вспоминал тот вечер в доме на улице Горького, солидную, книжную речь находившегося в центре внимания гостей Федина, как бы следящего за каждым своим движением, жестом, не оставляющего места живому голосу, живому чувству.
В конце мая (29) 1959 года исполнилось 60 лет Леониду Максимовичу Леонову (кстати, члену редколлегии газеты "Литература и жизнь"). К этому времени я с ним уже довольно близко был знаком, встречался, беседовал с ним о его творчестве, когда писал книгу о его романе "Русский лес". Выпустившее книгу в 1958 году издательство "Советский писатель" послало ее Леонову, и он с похвалой отозвался о ней, помню, в разговоре со мной говорил что-то о моем "ощущении ткани" его прозы. По праву так сказать домашнего знакомства с Л.М. сделался я вроде проводника к нему для товарищей нашей газеты. Ездили мы к нему с поздравлением в Переделкино, на его дачу, казалось, ощетиненную кактусами, любителем, рассадником которых он славился. В первый раз мы тронулись туда с Евгением Ивановичем Осетровым и вернулись в редакцию несколько ошалелыми от сплошного монолога хозяина дачи и от никчемности нашего вяканья на фоне этого. В другой раз мы поехали втроем - Виктор Васильевич Полторацкий, Виталий Сергеевич Василевский и я. Леонид Максимович как всегда живописно, с меняющимся выражением лица рассказывал истории из прошлого, о своих встречах с Горьким, подробности о Сталине, когда он встречался с писателями на квартире Горького. Повторял уже не раз слышанное мною, как после разгрома пьесы его "Метель", перед войной, он искал защиты у Фадеева, жившего на даче по соседству. Раньше были на ты: Саша - Леня, жена Татьяна Михайловна угощала его пирогами, а тут пошла к нему от имени гонимого мужа, а он, Фадеев, смотрел сверху и не стал с нею говорить. (Так потом в "Русском лесе" Чередилов на своей даче, выйдя наверх, встречает как врага своего бывшего приятеля, теперь гонимого Вихрова.)
Слушая эту историю, Виталий Василевский качал головой, выражая сочувствие "классику" (как он всегда называл Л.М.), это делал и Виктор Васильевич с напускной, какой-то трогательной для меня свирепостью на измученном лице.
Л.М. на даче был один, без жены. Угощая нас настоянной на чесноке водкой в графинчике, он говорил, подавая нож: "Режьте колбасу". В то время я помнил почти каждую фразу в "Русском лесе", так я любил этот роман. И вот за столом мне тотчас же вспомнилось, как говорит Вихров своему гостю: "Не пей, подожди, эта штука сильна... Сестра обещала колбаску принести из очереди". Иван Матвеич Вихров при всей крупности своей личности как ученый-лесовод, юродивый немного (как и его сестра - горбатенькая Таиска). Но сам Леонов, несмотря на то что так внутренне близок ему, дорог Вихров, все-таки барин, не юродивый с "колбаской".
Прощаясь с нами у ворот дачи, Л.М. погладил, как живое существо, нашу машину, на которой мы приехали, изобразил весьма картинно, как русские писатели кланяются в пояс, до земли своему "болярину" К.Симонову, и у меня мелькнула мысль, что все-таки и самому Леонову, не только его Вихрову, не чуждо, видимо, в какой-то момент русское юродство.
***
Но, конечно, не только "высокими материями", литературщиной жил отдел. Редакционное однообразие сдабривалось шутками. Автором, изобретателем их в основном был Юра Мельников, а исполнителями - работавший при отделе консультантом Иван Якушин, приходившие в редакцию авторы стихов. Выбирали кого-нибудь из знакомых и донимали телефонными звонками. Работал тогда в "Комсомольской правде" зав. отделом литературы Анатолий Елкин. Набирали его телефон.
- Это товарищ Елкин? Товарищ Елкин, это звонит вам поэт Ванин. Я приехал из Сибири в Москву узнать, когда будут напечатаны мои стихи.
- Завтра.
Через десять-двадцать минут новый звонок.
- Товарищ Елкин? Моя фамилия Костенюк. Я послал вам свои стихи. Когда они будут напечатаны?
- Завтра.
Всем все тот же ответ.
Как-то в одной газете было напечатано письмо читателя, который, выдав стихотворение Маяковского за свое собственное, послал его в "Комсомольскую правду" и получил оттуда за подписью Елкина зубодробительную критику его как графоманского изделия. Последовал звонок Елкину и от имени Маяковского.
Однажды такая игра далеко завела. Попал под обстрел шуток автор детских стихов Федор Белкин. Звонили ему и от имени его земляков: приехали в Москву и будут ждать, где встретиться. Даже не догадывались, как, с каким ужасом тот слушал звонки своих "земляков", ждущих встречи с ним. Только потом поняли, когда стало известно, что Федор Белкин арестован за пособничество немцам на оккупированной земле. А узнала его одна из местных жителей, когда он выступал по телевидению вместе с другими с чтением своих стихов: "Он, он, тот самый староста!" И его арестовали. Никогда нигде не выступал, всегда отказывался, а здесь не выдержал - видно, захотелось "литературной известности". Вернулся он из заключения спустя десять лет и вскоре умер.
И даже в этих шутках было и то и другое: литература и жизнь. От литературной игры с Елкиным до мрачной истории с Белкиным.
***
Редакции "Литературы и жизни" и "Литературной газеты" находились в одном здании, на Цветной бульваре. Мой кабинетик на шестом этаже напротив кабинета Юрия Бондарева, возглавлявшего отдел литературы "Литгазеты". Я заходил к нему и не раз видел его в дружеском общении с Григорием Баклановым - тогда они были неотделимы друг от друга, как сиамские близнецы, и на собраниях, и в критике - как авторы военных повестей. В разговоре наедине с Бондаревым я не чувствовал каких-то особых различий в наших литературных взглядах, но "оттепельное направление" "Литгазеты" захватывало и его.
Споры наши с "Литгазетой" были по большей части довольно мелковатыми. Как-то была опубликована моя беседа со старейшим советским писателем Федором Васильевичем Гладковым, автором знаменитого в двадцатые годы романа "Цемент". Тотчас же в "Литгазете" в ответ появилась реплика члена ее редколлегии Евгения Рябчикова, который окрысился на Гладкова за то, что он принизил жанр очерка, поставил его ниже рассказа. Я пришел к Федору Васильевичу с просьбой ответить на реплику, но такого желания у него не было, он заметил только, что в газете не совсем точно передана его мысль, он не думал противопоставлять рассказ очерку, а только хотел сказать, что у каждого из них своя жанровая специфика. И тут же, кончив разговор об очерке, как-то вдруг взъерошился, маленькое старческое лицо его сделалось злым, раздраженным голосом он стал говорить о Шолохове, ругать его Аксинью, именуя ее проституткой. Мне вспомнился проходивший несколько лет тому назад, в 1954 году, Второй Всесоюзный съезд писателей, на котором выступал Шолохов с критикой Симонова за скоропись и Эренбурга за его повесть "Оттепель". После выступления Шолохова в течение нескольких дней как по команде (и это было действительно по команде сверху) известные писатели, в том числе Гладков, поднимались на трибуну, давали отповедь Шолохову. И теперь еще Федор Васильевич, казалось, не отошел от того наступательного порыва и в моем присутствии костил вовсю Шолохова как бы в угождение его невидимым недругам.
Основные материалы в каждом номере шли от нашего отдела, пожирались с ходу. На страницах "Литературы и жизни" впервые обрели голос русские писатели из глубинки, печатались они сами и материалы о них. Несмотря на пестроту публикаций, в газете все-таки ведущим было направление, связанное с традициями русской литературы. Печатались выступления в защиту русского языка. И здесь главным ратоборцем был Алексей Кузьмич Югов, которого мы встречали с шутливой торжественностью, поддерживая его с двух сторон, усаживали, как патриарха, в кресло, а он, смущенно улыбаясь, отвечал нам каким-нибудь излюбленным церковнославянизмом, и тут же обрушивался на "укоротителей русского языка", на словарь Ожегова с его языковым чистоплюйством, аптекарскими мерками в отношении к морю-океану русского языка. Возмущался "тараканищами", "мухами-цокотухами", запускаемыми в детские души "дедушкой Корнеем".
Но любопытно, что стычки между "Литературной газетой" и "Литературой и жизнью" на первых порах совершенно не касались национального вопроса, для этого, видно, еще не приспело время. Недавний XX съезд КПСС с "разоблачением культа личности" Хрущевым, последовавшая за этим "оттепель" кружили голову внукам "ленинской гвардии". Они не замечали того, что вскоре будет так выводить их из себя. С приходом моим в мае 1958 года в газету "Литература и жизнь" все, что я публиковал в ней, прямо было связано с русским самосознанием: статьи о Чехове, о личной и духовной драме Герцена, о Леонове, Шолохове, о кинофильме "Судьба человека", о Б.Шергине и т.д. О моей вышедшей в 1958 году книге "Роман Л.Леонова "Русский лес" "Литературная газета" дала хвалебную рецензию Д.Старикова "Любовь критика" в конце мая 1959 года (в шестидесятилетие Л.М. Леонова). Такая же положительная рецензия на эту книгу появилась в журнале "Вопросы литературы", те же самые издания положительно откликнулись на выход моей новой книги "Время врывается в книги" (изд. Совписатель, янв. 1963).
Перелом наступил в середине шестидесятых годов с публикации моих первых статей в журнале "Молодая гвардия", начиная со статьи "Чтобы победило живое", 1965, № 12), о которых В.В. Кожинов сказал, что с них началось "новое направление журнала "Молодая гвардия"", оно и подверглось преследованию, как "славянофильское", "русофильское", даже как "шовинистическое". И вот кто раньше меня хвалил, те же авторы тех же "Литературной газеты", "Вопросов литературы" и т.д. стали обличать меня в отходе от партийности, от классовой оценки народности. Обо всем этом подробно говорится в моей книге "В сражении и любви" (2002). Но ничего принципиально нового, собственно, в моих молодогвардейских статьях не было в сравнении с моими публикациями в "Литературе и жизни", разве лишь развернулось и стало более видимым то, что в "эмбрионе" было прежде. Так что "Литература и жизнь" дорога мне не только тем, что мне пришлось работать в ней в первые же годы ее существования, она оставила неизгладимый след в моей духовной биографии, во многом стала отправной точкой становления моего почвеннического мировоззрения.
"Литературная Россия", № 14, 6 апреля, 2007
Данный текст является ознакомительным фрагментом.