Послесловие
Послесловие
Итак, чем же интересен для нас, людей конца XX в., наш далекий предок — древневосточный человек, чем важна для современной цивилизации культура древнего Ближнего Востока, отдаленная от наших дней огромной дистанцией времени?
Ответ на такой вопрос не может и не должен быть однозначным. Поэтому хотелось бы завершить рассказ о человеке древневосточной культуры лишь некоторыми соображениями.
Первое. В эпохи радикальных поворотов, коренной переоценки ценностей и глубоких потрясений всегда возрастает интерес к прошлому, когда зародились явления, преобразуемые ныне, были созданы ценности, подвергаемые пересмотру, возникли институты, которые сейчас разрушаются. Наш век, бесспорно, стал эпохой радикальных поворотов, затрагивающих такие явления и институты, как классы и государство, письменность и словесность, научные знания и этические нормы, колыбелью которых был древний Ближний Восток.
Второе. Древний Ближний Восток интересен и важен для нас не только и, может быть, не столько тем, что он представляет собой наши истоки, наше прошлое, но главным образом тем, что он живой компонент нашего настоящего, современности, ибо «и в наше время рядом с наукой, одновременно с картиной явлений, раскрытой и объясненной новым естествознанием, продолжает бытовать мир представлений ребенка и первобытного человека… Он удивителен и сказочен; в этом мире между явлениями природы смело перекидываются мосты — связи, о которых иной раз наука еще не подозревает» [19, с. 3]. Древневосточный человек поставил много вопросов, которые актуальны и в современном мире. Более того, они приобретают особую значимость именно в настоящее время, причем не только в области научных прозрений и догадок, но также в сфере таких кардинальных проблем человеческого существования, как человек и мир природы, человек и мир людей, «я» и «мы», «мы» и «они», жизнь и смерть, добро и зло и множество других.
Третье. Древневосточный человек не только впервые задался вопросами, которые стали жизненно важными и для нас, — порой он давал на них ответы, важность и значение которых мы только теперь начинаем оценивать. «Складывается впечатление, — пишет М. Д. Ахундов, — что чем выше уровень развития науки, тем глубже во времени приходится искать предтечи и основы современных представлений» [11, с. 4]. Это парадоксальное утверждение иллюстрируется сопоставлением «сумасшедших идей» современной физики о пространстве и времени с их восприятием в мифологических моделях мира. Подобная созвучность наблюдается также в современном искусстве [51, с. 103 и сл.]: важнейшие признаки мифологического восприятия времени, такие, как цикличность, обращенность в прошлое, единство пространства — времени и др., находят выражение в творчестве ряда выдающихся художников XX в. — Т. Манна и М. Пруста, М. А. Булгакова и других. Это подводит нас к «мифологизму» современной литературы, возможно, основному (хотя и наиболее спорному) проявлению в современности древневосточной культуры (равно как и других культур мифологического мышления).
Как ни относиться к этому явлению, совершенно справедливо названному одним из самых глубоких парадоксов культуры XX в. и представляющему собой «соединение того, что по сути своей считалось несоединимым, формирование нового типа художественного образа, сплавляющего черты литературы и мифа» [121, с. 236], не приходится сомневаться в его существовании и роли в нашей культуре. Это подтверждается не только значительностью художников, его представляющих, но также масштабами его распространения: немец Т. Манн и ирландец Дж. Джойс, австриец Ф. Кафка и американец Дж. Апдайк, колумбиец Г. Гарсия Маркес и бразилец Ж. Амаду, русский советский писатель М. А. Булгаков, киргизский советский писатель Ч. Айтматов, латышский советский писатель и композитор М. Заринь и многие другие. «Мифологизм» этих художников, конечно, нельзя считать повторением или воспроизведением древнего мифологизма, он не имеет ничего общего и с тем, что И. М. Дьяконов [43, с. 32–33] называет «третичным» мифотворчеством — попросту стереотипным мышлением, пустопорожними клише. Речь об ином — миф с его ориентацией на постоянное и стабильное в мире человека и природы, с признанием единства или по крайней мере близости человека и природы, вещи и человека, «я» и «мы» представляется многим современным художникам действенным средством, чтобы собрать воедино разобщенный мир, разорванное сознание, представляется островком устойчивости и стабильности в мире лихорадочного бега, мостом от частного к общему, от локального к глобальному, от индивидуального к общечеловеческому, от настоящего к прошлому и будущему, что гениально предчувствовал или предвидел Гете, написав:
Север, Запад, Юг в развале.
Пали троны, царства пали.
На Восток отправься дальний
Воздух пить патриархальный,
В край вина, любви и песни,
К новой жизни там воскресни.
Но это из области психологических загадок творчества. Даже выяснив, что так занимает (а порой и привлекает) нас в образе наших далеких предков, какие нити тянутся к нам из далекого прошлого, мы постоянно продолжаем ощущать себя в своем сегодняшнем мире, с его четкой логикой, обостренным общественным и классовым сознанием, с его оптимистическим устремлением в будущее и ясной программой достижения этого будущего.