II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Сомнения, осаждавшие ум царя, нисколько не отразились на приеме, сделанном Коленкуру. Чтобы быть приятным Наполеону, Александр сразу же пустил в ход милостивое обращение с послом и оказал ему исключительное внимание. Тотчас же по приезде в Петербург Коленкур был отвезен во дворец Волконских,

самый красивый в столице после дворцов императора и великого князя. Тут ему сообщили, что он у себя дома и что этот великолепный дворец царь предоставляет в его распоряжение. “Это целый город”,[260] – писал он в первом порыве своего восторга. 20 декабря состоялось вручение верительных грамот. Со времени приема графа Кобенцля, чрезвычайного посла Иосифа II при Екатерине Великой, Петербург не видывал столь великолепного дипломатического торжества. Был соблюден тот же церемониал с некоторыми изменениями в нашу пользу; Франция официально была признана наследницею германских цезарей. Царь принял нашего посла как старого знакомого и несколькими дружескими и любезными словами скрасил обычную банальность официальных разговоров. Вечером был спектакль в Эрмитаже. Зала, выстроенная в конце дворца, представляла собой амфитеатр, где весь двор щеголял роскошными мундирами и туалетами. Позади оркестра ряд кресел предназначался для императора, обеих императриц и высочайших особ. Коленкур, прибыв по особому приглашению, был отведен к одному из кресел и занял место в одном ряду с императорской фамилией, рядом с великими князьями, – “отличие, гласит современный рассказ, которому не было еще примера; оно поразило весь двор дало возможность видеть в Его Превосходительстве более, чем простого посланника”.[261] “Я с удовольствием принимаю посланника и рад буду видеть генерала у себя”, – сказал ему на утренней аудиенции Александр.[262] Он сдержал слово и на третий день пригласил Коленкура на обед, на один из тех интимных обедов, на которых Савари в течение четырех месяцев был частым гостем. Новый посланник с некоторым страхом повиновался этому приглашению. Посвященный Савари в привычки, личные взгляды и чувства царя, Коленкур знал уже, что Александр по вечерам охотно беседовал о политике, а также и то, что сообщения Толстого привели его в отчаяние; “Слово это не слишком сильно”,[263] – писал он Наполеону. Он боялся, как бы царь, вызвав его в этот же вечер изложить наши предложения, с первых же слов не нашел их неприемлемыми. Посоветовавшись с Савари, опыт которого имел большое значение, он решил быть с Александром крайне сдержанным и постараться, осторожно наводя разговор, узнать его мысли, но так, чтобы иметь возможность отступить при первом же намеке на сопротивление. Составив, таким образом, свой план, он отправился в Зимний дворец, где нашел в сборе несколько министров и генералов, и друзей и недругов Франции. Он беседовал с графом Румянцевым, когда вошли император с императрицей. Теперь мы предоставим слово ему самому. В своем донесении к Наполеону он выражается так:

“Перед обедом император сказал мне: “Генерал, с удовольствием вижу вас здесь и спешу ввести вас в круг ваших прав и обязанностей. Мы побеседуем после обеда”. Императрица сказала мне несколько любезных слов по поводу моего первого пребывания здесь. Затем все двинулись к столу.

За обедом император говорил о том, с какой быстротой Ваше Величество путешествуете и ездите верхом; что в Тильзите только он да я могли поспевать за вами. Затем зашла речь о князе Невшательском. Его Величество сказал, что он принадлежит к числу людей, внушающих ему наибольшее уважение. Он спросил меня, велико ли было производство по армии Вашего Величества, и добавил, что слышал, будто Ваше Величество отказалось от белого цвета для пехоты, что он лично стоит за синий и предпочитает его потому, что в синем французская армия совершила столь славные дела.

После обеда разговор со мной продолжался несколько минут о Петербурге и о безразличных предметах. Затем Император прошел в свой кабинет и приказал позвать меня. Он сказал мне:

Император. До получения депеш, которые везет Фодоа (дело шло о депешах, отправленных Савари 18 ноября, доверенных капитану Фодоа и содержавших просьбу о княжествах), у нас не будет ничего особенно важного для обсуждения, но я хочу ввести вас в круг ваших прав и обязанностей.

(Император взял меня за руку, заставил сесть направо от себя и продолжал так):

“Вы пользуетесь полным моим доверием. Император не мог сделать выбора, который более бы отвечал моему личному желанию и который, благодаря вашей близости к нему, более бы приличествовал нашей стране. Передайте ему, что в этом я вижу новое доказательство его дружбы ко мне. Я всегда буду рад вас видеть. В дни торжественных приемов можете быть посланником, сколько вам угодно; в другое же время вы знаете дорогу в мой кабинет; я буду рад вас видеть.

Посланник. Эту честь, Государь, я ценю выше всего, и только это может вознаградить меня за жизнь вдали от моего повелителя.

Император. Я знаю, что, уехав далеко от Императора, вы принесли жертву: но Ла Форе совсем не годится. Я не мог бы видеться с ним вот так. Здесь нужен военный, и, кроме того, такой человек, который своим умением обращаться привлек бы на свою сторону (наше) общество. Император Наполеон всегда умеет сделать хороший выбор.

Посланник. Если бы приехал Ла Форе, с ним остался бы генерал Савари или какой-либо другой флигель-адъютант Императора.

Император. У двух лиц дела не могут идти успешно, ибо у каждого из них свой личный интерес, который нередко ставится впереди самого дела. Мои намерения прямодушны, в моей привязанности к императору Наполеону нет задней мысли, я это доказал ему всеми моими поступками. Генерал Савари мог бы вам сказать, что все дела, о которых ему поручалось просить, он находил сделанными заранее. Мы сделали в октябре то, что должны были сделать только в декабре; генерал Савари, вероятно, уведомил Императора, что я и Румянцев всегда предупреждали его желания в вопросе о войне с Англией. Если бы мы оба не думали, что следует ждать сигнала императора Наполеона, я, может быть, объявил бы ее еще раньше. Что же касается шведов, мы уже приняли меры, как я говорил вам об этом вчера.

Здесь император вкратце изложил требования, предъявленные Швеции, которая оставалась по-прежнему неуступчивой, и о приготовлениях, сделанных для ее понуждения. Затем, словно спеша высказать мысль, которая лежала у него на душе, он почти тотчас же заговорил: “Император говорил Толстому о Пруссии. Меня это огорчило: Савари, вероятно, скажет вам об этом. Никогда не было речи о том, чтобы она расплачивалась за турецкие дела. Император Наполеон сам завел в Тильзите разговор о Валахии и Молдавии, равно как и о другой части Турции. Он сам определил свою долю. Благодаря низложению султана Селима, он считал себя вполне свободным от обязательств. Верьте, что не было сказано ни одного слова, которое могло бы заставить подумать, что бедная Пруссия должна будет сыграть роль вознаграждения в этой сделке, которую вызвали не столько интересы России, сколько беспорядки в упомянутых провинциях. Генерал Савари мог сказать вам, насколько подобная сделка не отвечает моим чувствам, и что я, действительно, не могу согласиться на дележ остатков владений несчастного короля, про которого Император возвестил Европе и Франции, что он возвращает ему владения из уважения ко мне. По законам чести он остается моим союзником до тех пор, пока не будет восстановлен во владения тем, что предоставлено ему мирным договором”.

Посланник. Государь, император Наполеон питает к Вашему Величеству такое же чувство привязанности; все его мысли направлены к интересам и славе Вашего Величества. Вы могли найти новые доказательства этому в том, что он говорил графу Толстому, если только граф дал Вашему Величеству верный отчет. Вы не можете сомневаться относительно его истинных намерений, ибо самое большее, чего может желать Император, – это точное исполнение тильзитского договора. Он впервые отделяет свое дело от дел одного из своих исконных союзников. Он делает это ради Вашего Величества, ибо всеми доводами, приводимыми вами в пользу Пруссии, мой повелитель мог бы с таким же правом воспользоваться в пользу Турции. По вопросам чести, которым, по-видимому, Ваше Величество придает такую цену, положение обоих государств во всех отношениях одинаково. Повторяю Вашему Величеству, что в этом случае император Наполеон более думал об интересах Вашего Величества, чем о своих собственных. Прошу, Ваше Величество, обратить особенное внимание на это замечание.

Император. Я понимаю вас: то, что вы говорите, справедливо. При таком способе обсуждения дел всегда можно сговориться. Письмо Толстого меня огорчило. Я не могу дать согласия на такую сделку, которая не согласуется с намерениями, высказанными мне самим Императором.

Посланник. Государь, когда Толстой подольше пробудет при Императоре, он станет передавать сделанные ему предложения в их истинном свете.

Император. Вот потому-то мне и приятно, что Император выбрал именно вас. Вы лучше других понимаете, чего он хочет, и мы всегда поймем друг друга.

Посланник. Благоволите, Ваше Величество, сообщить ваши мысли своему посланнику. Император, мой повелитель, ничего не желает лучшего, как только установить свои действия согласно с действиями Вашего Величества. Император готов на все: его заветные мысли направлены всецело к интересам и славе Вашего Величества. Имею честь повторить это вам. Позволите ли вы мне, Ваше Величество, вернуться к одному из вопросов настоящего разговора?

Император. С удовольствием.

Посланник. Мне хотелось, Государь, познакомить вас с истинными намерениями моего повелителя, с этого я и начал. Теперь я должен сказать относительно его интересов. Компенсации в Турции, о которых говорит Ваше Величество, нужно еще завоевать, тогда как вы, Ваше Величество, нарушив тильзитский договор и обусловленное им перемирие, уже взяли себе свою долю. Нам нужно сражаться, чтобы завоевать свою долю, и опять-таки сражаться, чтобы сохранить ее. В этих провинциях нет никакой торговли и ни одной из тех выгод, какие приобретет Ваше Величество. Если Вам угодно будет вполне беспристрастно взвесить условия, в которых находятся то и другое государство, вы не будете более сомневаться, что положение Франции относительно Турции было бы тем же самым, что и положение России относительно Пруссии, если бы добрые чувства императора Наполеона к императору Александру не склоняли весов на вашу сторону.

Император. Это возможно. Вы хорошо изображаете дело. Но я все-таки ссылаюсь на то, что мне говорил император Наполеон. Я шел навстречу всем его желаниям. Его интересы лежали в основе моего поведения. Я оставил в стороне мои собственные, ибо до сих пор не имею никаких известий о моем флоте. Я жду, чтобы на деле сказалась та истинная дружба, в которой он дал мне слово, доказательства моей дружбы он уже имеет. Я не могу войти в сделку, о которой между нами никогда не поднималось вопроса и которая разорит короля, и так уже так много потерявшего. Пусть он будет восстановлен во владении всем тем, что полагается ему по тильзитскому договору, и по поводу чего Император сказал, что отдает ему ради меня. Затем пусть будет то, что Богу угодно. Я лично нисколько не сомневаюсь в намерениях Императора, но здесь, у нас, нужно доказать бы нации и армии, что наш союз существует не только ради вашей выгоды. В ваших интересах сделать его национальным; говорю вам откровенно, это было бы даже услугой лично для меня. Судя по тому, что говорил мне Император в Тильзите, мнение его о турках не таково, чтобы заставить его ими дорожить. Он сам назначил нашу и свою долю – и что-нибудь дать Австрии, чтобы удовлетворить скорее ее самолюбие, чем честолюбие – таковы были его намерения. Они не должны измениться, ибо с тех пор я шел навстречу всему, чего он мог желать. Что же касается завоеваний, которые предстоит ему сделать, мои войска будут готовы, если он вернется к своим первоначальным намерениям. Турки первые нарушили перемирие. Следовательно, если бы я не относился добросовестно к Императору, у меня был бы предлог порвать с ними, не нанося ущерба тильзитскому договору.

Посланник. Сделки, о которых говорит Ваше Величество, как мне кажется, входят в круг тех сделок, переговоры о которых вы и мой Император отложили до личного свидания. Если турки и обошлись дурно с некоторыми валахами, так ведь они пока еще их подданные. И Пруссия, в свою очередь, не всегда соблюдала меру и была внимательна, хотя это и требовалось от нее мирным положением; но такие пустяки, которые относятся скорее к ведению полиции, чем политики, не могут иметь влияния на громадные интересы, связывающие нас.

Император. Я отправил инструкции Толстому, как вы могли это видеть из моего разговора с генералом Савари. Император, вероятно, пришлет вам инструкции, составленные на основании депеш, отправленных с Фодоа. Мы часто будем беседовать и поймем друг друга. Нам следует обдумать, что делать весной, если англичане будут угрожать нашим берегам. Моя армия уже укомплектована и может действовать либо против англичан, либо против шведов.

Посланник. Император, наверное, всеми своими силами поможет Вашему Величеству, и в нужную минуту французская и датская армии будут в готовности вступить в Сканию,[264] если это потребуется для поддержки операций Вашего Величества.

Император. До свидания. Очень рад, что побеседовал с вами (и, пожав мне руку, сказал): объясняясь подобным образом, всегда можно сговориться”.[265]

В результате, что доказывал этот разговор, законченный словами доверия и надежды, и какой вывод мог сделать из него Коленкур? Императору, видимо, очень понравились его благоразумная речь и умение с достоинством держать себя: можно было думать, что они ослабили тягостное впечатление, произведенное Толстым на ум государя. Но изменили ли они его взгляд на самое существо дела? В этом позволительно было сомневаться. Александр смягчился, но вовсе не был убежден. Чтобы выведать его мнение по всем пунктам, Коленкур осторожно коснулся в предписанном ему порядке тех трех способов решения восточных затруднений, между которыми надлежало сделать выбор. Он заговорил о таком мире с Турцией, при котором все осталось бы по-прежнему – об этом не хотели и слышать. Дважды он вскользь намекнул на предоставление княжеств за Силезию. Тогда он наткнулся на любезное, но упорное сопротивление. Оказалось, что из всех возможных решений только что придуманное Наполеоном больше всего противоречило чувствам царя. Наконец, истощив все доводы и ничего не добившись, посланник допустил возможность принятия некоторых соглашений при личном свидании императоров, а это значило согласиться на разделе, – и по манере, с которой Александр наводил на это неопределенное обязательство, с которой заставлял дать его, легко можно было угадать, что он ничего не уступит из своих требований. Он хотел расчленить Турцию или, по крайней мере, отнять у нее часть ее владений и не хотел жертвовать Пруссией; вот что вытекало из его слов и замалчиваний. Коленкур поспешил сообщить в Париж о решении, которое, по его мнению, он обнаружил в уме царя и которое после разговора с Румянцевым он уже предчувствовал.[266] Тем не менее он отложил свое окончательное суждение, просил дать ему немного времени, чтобы осмотреться, лучше разгадать Александра и затем уже, согласно полученному впечатлению, высказать свое мнение.

Другие обязанности на время отвлекли его от этого дела. Он должен был не только вести переговоры, но и представительствовать. Упрочив за собой доверие государя, он должен был победить общество. Прежде всего он хотел произвести впечатление на умы и заставить уважать себя, а затем уже позаботиться о том, чтобы сделаться приятным; поэтому он был крайне неуступчив по вопросам о своих прерогативах. На первом же приеме дипломатического корпуса он смело пошел впереди австрийского посланника, которому в течение целого века принадлежало старшинство; его смелость была одобрена свыше: “Эти французы, – улыбаясь, сказал Александр, – всегда проворнее австрийцев”.[267] Вечером, в тот же день, на большом балу у императрицы-матери уже сами пошли навстречу желаниям нашего посла: ему во всем предоставлялось первенство. Он явился на этот бал в полном блеске своего звания, окруженный настоящим двором из гражданских и военных чинов. Первые его выезды в свет произвели сенсацию. Его изящная осанка, гордое и вместе с тем утонченно-вежливое обращение были оценены по достоинству, – ему были благодарны за его старания подражать тону и манерам старого французского общества. Не отказываясь от некоторой сдержанности, большинство знати не объявило ему заранее войны и не уклонилось от знакомства с ним, как это было с Савари. Даже женская оппозиция перестала быть непримиримой, и посланнику казалось, что умилостивить ее будет делом внимания и предупредительности: “Я танцевал с самыми непримиримыми, – писал он, – а остальное сделает время”.[268]

“В свете мое положение вполне прилично”, – добавлял он немного позднее; при дворе он считал его “превосходным”.[269] И в самом деле, всякое официальное торжество служило поводом для оказания ему все больших почестей и для того, чтобы доставлять ему нравственное удовлетворение. 1 января – день большого бала в Зимнем дворце, на который было приглашено четырнадцать тысяч человек, и на который дамы явились в живописных национальных костюмах, осыпанных жемчугом и бриллиантами, ужин был сервирован в зале Эрмитажа, превращенный ради этого в феерический дворец. Коленкур занимает место за столом высочайших особ, под хрустальным сводом, блещущим тысячами огней. Несколько дней спустя у императора состоялся бал для узкого круга приближенных. Вопреки обычным правилам церемониала французское посольство получило на него приглашение. За ужином стол был сервирован одним из севрских сервизов, присланных Наполеоном: “Император, обе императрицы и принцесса Амелия, – писал Коленкур, – пользовались всяким удобным случаем, чтобы похвалить как его рисунок, так и вкус, с которым он выбран, и неоднократно говорили посланнику об удовольствии, которое они испытывают, пользуясь вещами, присланными императором”.[270]

На другой день после этих балов царь и генерал встречались на параде перед фронтом войск. Национальная гордость Коленкура была польщена, видя что побежденный, как это неизменно бывает после несчастной войны, до мелочей подражал маршировке и выправке победителя: “Все на французский образец, – писал он, – шитье у генералов, эполеты у офицеров, портупея вместо пояса у солдат; музыка на французский лад, марши французские, ученье тоже французское”.[271] Во время смотров Александр постоянно обращался к нашему послу и часто приглашал его обедать. Эта честь оказывалась Коленкуру по нескольку раз в неделю, а после обеда государь приглашал его в свой кабинет, и разговор продолжался без докучных свидетелей.

Тогда Александр становился сообщительным и обаятельным; роли менялись, и теперь уже монарх, видимо, желал приобрести расположение посланника. Он ничем не пренебрегал, чтобы понравиться ему. Зная, что Коленкур чуть не молился на Наполеона, он высказывал безграничный восторг перед великим человеком, не забывая, однако, любезных комплиментов по адресу посланника: “Кстати, генерал, – внезапно сказал он ему, – вы имели большой успех в высшем обществе, вы одержали победу над самыми непримиримыми… Благодаря вашему обращению, у нас все cделаются французами”.[272] Коленкур был обрадован такой похвалой, воздаваемой его светским талантам. Затем шли откровенные излияния души, которые исходя из высочайших уст, так приятно щекочут самолюбие простого смертного, ибо сокращают расстояние и на время уничтожают разницу между ним и его высоким собеседником, допуская видеть в государе только человека. Всякий раз, когда дело не касалось интересов его государства, Александр любил проверять свои тайны, и, так как он был сердечно расположен к Коленкуру, такт, скромность и прямоту которого ценил, он посвящал его в свои задушевные радости и треволнения; он не задумываясь, поведал ему свою сердечную тайну. Как сильно увлекающийся человек, он не мог не поддаться искушению говорить о своих любовных связях и об особе, которая создала для него семейный очаг, “о влечении, которое постоянно приводило его к Н… хотя бы он мимоходом и увлекался некоторыми другими; о ревности, которая ни к чему не ведет и ни от чего не ограждает; об удовольствии любоваться, как растут маленькие детки, которых любишь. “Есть в жизни минуты, говорил он, когда чувствуешь потребность не быть государем; особенно приятно быть уверенным, что вас любят ради вас самих, что расточаемые вам внимание и ласки – не жертва, которая приносится из честолюбия или корыстолюбия”.[273]

Затем, возвращаясь к Наполеону и не меняя темы разговора, он сказал: “Мне жаль его, если у него нет предмета любви; это приятный отдых после больших трудов. Он необходим ему, невзирая на то, что он слишком умен, чтобы увлекаться чувством”.[274] Он выразил желание познакомиться с частной жизнью императора. С любопытством друга он постоянно расспрашивал о нем и, таким образом, давал доказательства, что интересуется не только славой, но и личным счастьем своего союзника. Наконец, желая польстить самому щекотливому из всех чувств Коленкура, чувству сердечного тщеславия, и, зная, что Коленкур оставил во Франции особу, к которой питал нежные чувства и настойчиво стремился к женитьбе,[275] к чему существовали препятствия, он, по-видимому, одобрял его выбор и желал ему успеха: “И у вас, генерал, – добавил он, – будет предмет. Может быть, она приедет?”.[276]

Чувствительное и нежное сердце Коленкура было беззащитно против такого способа обращения. Он принадлежал к числу тех людей, которые не в состоянии противостоять знакам искреннего участия и любят за то, что их любят. Анекдот, распространившийся некогда на его счет в парижском обществе, метко обрисовывает его в этом отношении. Рассказывали, что Коленкур, сильно ухаживавший за женщинами и мастер этого дела, не обратил внимания только на одну особу, хотя не менее других достойную любви. Она затаила в себе чувство горькой обиды и не щадила в своих разговорах блестящего офицера, все преступление которого состояло в том, что он был к ней равнодушен. Узнав о ее вражде, Коленкур придумал самый благородный и самый остроумный способ отомстить ей. С этих пор не было той предупредительности, того внимания и тех знаков нежных чувств, которых бы он не оказывал той, которая объявила себя его врагом. Он так искусно вел дело, что эта особа не только отказалась от своих предубеждений, но воспылала к нему страстной любовью и не скрывала этого от него. Его торжество было полным; даже чересчур. В самом деле польщенный и тронутый переменой, происшедшей в сердце, которое теперь беззаветно ему отдавалось, он не мог устоять и не разделить чувства, которое сам внушил и не на шутку полюбил свою победу. Если исключить вражду, с которой началось это похождение, оно представляет некоторое сходство в отношениях, установившихся между Коленкуром и императором Александром. Получив приказание понравиться русскому государю и стараясь добросовестно его выполнить, генерал вполне достиг этого, но в то же время его поразили благородные, великодушные, даже поэтические стороны характера царя, благодаря которым тот возвысился в его глазах, и он восторженно и прочно привязался к нему. Однако было бы крупной ошибкой думать, что его привязанность к человеку имела влияние на его суждение о главе России. В этом отношении его неусыпное усердие и здравый, утонченный ум предохраняли его от всякого заблуждения и давали ему возможность всегда с удивительной проницательностью оценивать русскую политику; он считал вопросом чести при всяком обстоятельстве, угрожающем делу Наполеона, своевременно усматривать опасность и указывать на нее. Наоборот, близкие отношения, в которых он был с Александром, служили ему для непосредственного изучения и лучшего понимания царя и давали возможность с успехом влиять на его ум, нередко рассеивать его сомнения и надолго сохранить его доверие. Даже его склонность приписывать царю возвышенные чувства в большей мере, чем это было в действительности, и, не довольствуясь оценкой благородных качеств, увлекаться им иногда до признания за добродетель его милостивое обращение, были ему небесполезны для того, чтобы лучше понимать и заранее предвидеть ход мыслей государя, который любил выставлять на вид, что во всех своих поступках он руководствуется законами чести и благородными чувствами.

Так, в частной жизни, особенно в деле привязанности, Александр казался ему рыцарем – слово, которое он любил повторять. В нем укрепился взгляд в сущности очень верный, что русский император никогда не пожертвует несчастным союзником, что Пруссия останется для него “святая святых”.[277] Естественно напрашивалась такая мысль: если царь более всего дорожит тем, чтобы обеспечить Пруссии возврат ее владений, то для достижения этой цели он располагает чрезвычайно простым средством – ему стоит только отказаться от турецких провинций, и Наполеон, связанный формальными обещаниями, будет лишен возможности оставить за собой Силезию. Но Коленкур полагал, что для отступления на Востоке царь не обладал уже полной свободой действий и, что нечто вроде состоявшегося договора с подданными налагало на него долг отстаивать свои требования.

Из разговоров, слышанных им в петербурских салонах, и из оказанного ему в них приема посланник мог вывести следующие заключения: русское общество, сопротивление которого против политики Александра до сих пор выражалось открыто, изменило тактику. Теперь оно подобралось, молчало, приняло выжидательное положение и, прежде чем высказать окончательное суждение о союзе с Францией, ожидало его плодов. Царь лично завел речь о таком перемирии. Предпочитая лучше жить в мире, чем бороться с представителями оппозиции, он не скрыл от них, какие надежды заронил в нем Наполеон. За их покорность он обещал им обширные завоевания на Востоке: а так как такая перспектива имела дар ослепительно действовать на все умы, то общественное мнение, приняв к сведению царские слова, ждало, чтобы течение событий оправдало или опровергло их. Если выгоды, о которых говорил царь, осуществятся, если границы России без кровопролития расширятся до Дуная или даже перейдут за него – тогда враждебные отношения прекратятся и настанет окончательный мир. Наоборот, если ожидаемый результат заставит себя ждать, если Франция даст повод усомниться в ее искренности, за которую ручался Александр, тогда Александр тотчас же увидит, что против его политики и даже лично против него с удвоенной силой возобновятся нападки, тем более нестерпимые, что он будет сознавать их справедливость. Он вынесет из этого опыта убеждение, что попал в западню, и, быть может, его власть и даже жизнь подвергнутся опасности; во всяком случае пострадает его царственный престиж, сам он будет унижен и скомпрометирован в глазах его подданных, и в силу его законной обидчивости он никогда не простит императору французов такого страшного оскорбления. Таким образом, Коленкур находил, что вопрос, сойдя с политической почвы и перейдя на почву гораздо более щекотливую, на почву личного самолюбия и вопросов чести, принимал угрожающую остроту. По его мнению, наступило время, когда императору следует окончательно привязать к себе Александра под опасением потерять его навсегда. Тогда в силу своей беспредельной преданности, рискуя попасть в немилость, он заговорил откровенно и хотел сообщить своему повелителю всю правду в том виде, как она являлась перед ним. Он сделал это в трогательных, смелых и сильных выражениях:

“Государь, – писал он императору 31 декабря, – союз России с Вашим Величеством и, в особенности, война с Англией перевернули в ней вверх дном все понятия. Это, в некотором роде, перемена веры”. Затем посланник объясняет, что Александр считает делом своей чести доставить русским приобретения на Востоке за те жертвы, которые налагает на них война с Англией: “Вот его положение, – добавляет он, – или говоря точнее, его затруднительное положение, ибо его рыцарская честь закрывает ему тот выход, который Ваше Величество предлагает ему в Пруссии… Конечно, если чувства и мысли императора не изменятся, он восторжествует над всеми препятствиями. Но если он сочтет себя обманутым, если его министр, мечтающий связать свое имя с славными завоеваниями, сочтет себя одураченным тем, что доверчиво отнесся к тому, что торжественно возвестил ему его император, невозможно определить те последствия, к каким его приведут его размышления”.[278]

Некоторое время спустя, лучше уяснив себе дело, Коленкур признал, что побуждения, которыми руководствовался Александр как при своем отказе, так и в своих требованиях, не были исключительно сентиментального свойства. Царь упорно отказывал нам в Силезии не столько из сострадания или симпатии к Прусскому дому, сколько в силу неустанной заботы об интересах России. Александр и Румянцев сразу же поняли, что Наполеон предназначал Силезию для усиления герцогства Варшавского. Подпав, несмотря ни на что, под влияние зловещих предсказаний Толстого и при том веря всякому слуху, отвечавшему их тайным опасениям, они боялись, чтобы присоединение Силезии к герцогству Варшавскому не положило начала полному возрождению Польши. Приписываемая ими Наполеону мысль о восстановлении Польши показалась им теперь не как случайное, преходящее желание, а как твердо принятое намерение, близкое к осуществлению. Их подозрения приняли определенную форму, смутные опасения превратились в смертельную тревогу, и в результате, благодаря созданию герцогства Варшавского быстро расцвел, благодаря обстоятельствам, созревший зародыш раздора, внедрившийся между двумя государствами. Хотя русский император и его министр постоянно говорили о Пруссии, но думали они, главным образом, о Польше; секрет их упорного сопротивления проекту относительно Силезии следует искать в их опасениях, чтобы Польша не возродилась из пепла. Этой затаенной мысли предназначено было отныне оказывать на их сношения с Наполеоном преобладающее и роковое влияние. “Требование Берлина, быть может, встревожило бы менее”,[279] – писал Коленкур; эти слова точно определяли положение. По вопросу же о Турции между правительством и общественным мнением существовала полная общность во взглядах и надеждах, так как император Александр очень чутко относился к желаниям своего народа, находил их справедливыми и вполне присоединялся к ним.

Итак, царь повиновался побуждениям, менее бескорыстным, чем предполагал Коленкур сначала. Тем не менее, посланник с самого начала пришел к неоспоримо верным выводам. Да, тильзитский союз переживал критическое и роковое время. Вопросы восточный и польский, которые уже целое столетие мешали всякому прочному сближению между Францией и Россией, выступили теперь снова на сцену и были поставлены в тесную зависимость. Наполеон же, пытаясь разрешить первый с помощью второго, только усложнил его. Если тот или другой вопрос будет оставаться нерешенным, затягивая настоящее неопределенное положение, союз не развалится немедленно, но то, что составляет его сущность и силу, то есть вера Александра в блага этого союза, безвозвратно исчезнет, и останется только одна иссохшая скорлупа, которая рассыплется при первом же толчке. Все могло бы быть еще исправлено, но только при условии, что Наполеон рассеет недоверие России и заодно удовлетворит ее честолюбивые. Необходимо было успокоить ее по вопросу о Польше и, как можно скорее дать ей удовлетворение за счет Турции.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.