I
I
После кратковременной остановки в Дрездене Наполеон вернулся во Францию, чтобы насладиться своей славой и на короткое время заняться внутренними делами своего государства. Как ни был он ими озабочен, его мысль часто, и не без тревоги, переносилась к молодому монарху, который только что скрылся в далекой России. Он спрашивал себя: не подпадет ли Александр, предоставленный самому себе, снова под враждебное влияние Франции, и устоит ли в разлуке с ним его недавняя дружба? Для сохранения над ним необходимого влияния, Наполеон желал, чтобы их отношения не прерывались. В Тильзите было решено восстановить дипломатические сношения и назначить посланников, но дело это требовало некоторого времени и формальностей. В ожидании этого Наполеон решил назначить к Александру и временно аккредитовать в Петербурге одного из своих флигель-адъютантов. Он надеялся, что этот, не имеющий официального характера посол, обращающий на себя внимание только генеральскими эполетами, займет, в душе царя место, на которое с трудом мог бы претендовать официально признанный посланник, права которого были строго установлены и ограничены этикетом. Флигель-адъютант, на которого пал его выбор, был генерал Савари, присутствовавший при свидании в Тильзите и неоднократно входивший в сношения с Александром. Для ведения дел ему был дан в помощники поверенный в делах Лессепс. Савари получил от императора рекомендательное письмо к царю: “Прошу, Ваше Величество, – писал император, – принять его с присущей вам добротой и вполне верить ему во всем, что он будет говорить от моего имени”.[168]
По правде говоря, дело не шло еще о переговорах и урегулировании вопросов, поднятых или затронутых в Тильзите, а только о поддержании доверия, о том, чтобы продлить, постоянно обновляя, в душе русского монарха впечатление, которое произвело на него общение с Наполеоном. Живя десять лет около императора, видя его каждый день, приноровившись служить ему и понимать его, Савари, лучше чем кто-либо мог передать мысли своего монарха, которые он привык брать за образец своим собственным. Он, как думал Наполеон, передаст не только их смысл, но и форму, с теми оригинальными оборотами, которые составляли их характерную черту. Он явится как бы воплощенным воспоминанием об интимных часах, проведенных в Тильзите; в его лице будет всегда стоять подле Александра смутный образ самого Наполеона.
Его миссия имела еще и другую цель. Хотя русский император, по-видимому, и был на нашей стороне, но ни его правительство, ни министры, ни официальные и закулисные советники, ни представители знати и руководители общественного мнения, – никто из тех, кто под управлением снисходительного монарха мог иметь в Петербурге влияние на ход дел, кто мог служить или противодействовать его предначертаниям – не присутствовал в Тильзите и не подписывал договора о союзе. Пойдет ли Россия за переменой, происшедшей с ее государем? Или, наоборот, она будет упорствовать во вражде с нами и будет постоянно держать под угрозой союз и даже мир? Есть ли возможность оказать на нее давление, овладеть ею всецело или хотя бы отчасти? Прежде чем решить, чего следовало от нее ожидать, необходимо было ее узнать. О ней имелись только устарелые, неточные и противоречивые сведения. Савари был послан на разведку. Он должен был рассмотреть вблизи русское общество, изучить тайные общества и политические партии, проникнуть в игру интриг, исследовать средства для создания французской партии, оценить дух армии и дать по всем этим вопросам подробные сведения. Наполеон нуждался в них, чтобы определить истинную цену союзу и соответственно этому установить дальнейшие свои поступки. Наблюдательность и проницательность – способности, которыми Савари обладал в высокой степени и благодаря которым он позднее сделался превосходным министром полиции, делали его особенно пригодным для роли разведчика. Он должен был приступить к ней тактично, втереться в доверие русских, не показывая вида, что наблюдает за ними, и избегать всего, что могло придать его деятельности характер надзора и шпионства. Талейран почти одним словом начертал ему план его поведения: “Старайтесь, – сказал он ему, – мало расспрашивая, многое узнать”.[169]
Савари вместе с прикомандированными к нему офицерами и секретарями переправился через Неман. Сперва французы проехали через узкую полосу прусской территории, которая не была занята нашими войсками. Они говорили громко, держали себя хозяевами, вели себя весьма шумно, как победители. На границе России им пришлось сразу понизить тон. Для начала их подвергли паспортным формальностям, хотя Савари и перечислил все свои звания.[170] Когда ему представилась возможность снова пуститься в путь, он скоро заметил, что русские все еще смотрели на нас, как на своих врагов. Повсюду угрюмые и недоброжелательные лица, немое молчание или злобные выходки. Повинуясь прежним внушениям, не ведая о Тильзите, чиновники и духовенство не переставали возбуждать против нас национальное и религиозное чувство. Так как Александр не позаботился еще об отмене указа о провозглашении анафемы французам, как врагам царя и врагам Бога, они по долгу службы продолжали молиться во всех церквах о нашем истреблении. По мере приближения наших путешественников к столице вражда принимала все более ощутимый и оскорбительный характер. По приезде в Петербург Савари едва нашел себе квартиру; никто не позаботился о том, чтобы его встретить и приготовить ему помещение.[171]
Ему нужно было переступить порог императорского дворца, чтобы попасть в дружескую страну. Приехав 23 июля, он был принят Александром в тот же вечер. После нескольких любезных слов, обращенных к послу, Александр спросил: “Как поживает император?” и тотчас же с царской простотой, которой он пользовался, как одним из средств обольщения, дружеским и доверчивым тоном начал говорить о Тильзите, о тех днях, воспоминание о которых, по-видимому, владело его мыслью и доставляло ему истинное удовольствие. Савари записал этот разговор, придав ему форму диалога, как это ему приказано было делать со всеми беседами с Александром. Такой прием придавал его рассказам замечательную жизненность и как бы воскрешал действующих лиц. Александр принял письмо Наполеона и прочел. Он задал несколько вопросов о путешествии императора и тотчас же сказал: “В Тильзите он дал мне доказательства своей привязанности, о которых я никогда не забуду. Я очень тронут уверениями в дружбе, полученными мною от него сегодня, и очень благодарен ему за то, что именно вас избрал он для вручения их мне”.
После минутного молчания, пристально взглянув на генерала он продолжал: “Да! Чем более я думаю, тем более я доволен, что повидался с ним. Я все еще боюсь, как бы не забыть хотя бы одно слово из того огромного количества мыслей, которые он высказал мне в такой короткий срок. Это человек необычайный, и, надо сознаться, господа, что, хотя мы и имеем некоторое право на ваше уважение, у вас слишком заметное преимущество, и нужно быть безумцем, чтобы у вас его оспаривать. Впрочем, надеюсь, что с этим вполне покончено: я дал слово и сдержу его. – Нет ли у вас каких-нибудь инструкций, кроме письма?
Ответ. – Нет, Государь, у меня нет никаких полномочий. Мне предписано только употребить все усилия, чтобы быть приятным Вашему Величеству.
Император. – Не слыхали ли вы, кого император хочет избрать ко мне посланником?
Ответ. – Нет, Государь. Многие добиваются этой чести, но Император еще ничего не говорил об этом. Он приказал сказать Вашему Величеству, что ему предстоит большое путешествие, что ему нужно быть на открытии Законодательного Корпуса, познакомиться с делами Сената, учреждений по внутреннему управлению и Государственного Совета, в котором он давно уже не председательствовал; что, вероятно, эти заботы всецело поглотят его внимание с самого его приезда, но что в первую же свободную минуту он наметит лицо, которое могло бы понравиться Вашему Величеству и которое было бы убежденным сторонником принципов великого Тильзитского события.
Император. – Отлично, я с удовольствием приму всякого, кто явится от него и будет говорить, как он, то есть, который всегда будет держаться его точки зрения, которой держусь и я… Слышите? которой держусь и я”.[172]
После такого категорического заявления аудиенция продолжалась еще несколько минут. Когда она кончилась, обер-гофмейстер Толстой подошел к Савари и от имени императора, “который, – сказал он, – не любит церемоний”, пригласил его к обеду на другой день.
24 Савари обедал в Зимнем дворце и несколько дней спустя на Каменном Острове, летней резиденции Его Величества. Приглашенных было мало: несколько министров и два-три лица из придворного штата. За несколько минут до обеда вошла императрица в сопровождении своей сестры Амилии Баденской. Елизавета Алексеевна была очень хороша собой и обладала удивительно изящной, истинно-царской фигурой и поступью. Екатерина II выбрала ее в супруги великому князю Александру, и никогда еще народы не преклонялись перед более прелестной четой. Но брак, по-видимому, обещавший Елизавете счастье, дал ей только корону. С душой романтической и гордой, она не сумела овладеть непостоянным юношей, за которого eе выдали замуж, и отказалась делиться с другими чувствами своего супруга. Непонятая и покинутая, она ушла в себя, скрыла свои истинные чувства под непроницаемой бесстрастной оболочкой и как бы гордилась тем, что живет, как чужая, при дворе своего супруга и остается в тени. Кроме того, презирая интригу, она избегала, если не иметь, то по крайней мере высказывать свое мнение. Делала вид, что ничем не интересуется и позволяет управлять собой, уступая во всем и берегла только свое сердце. Она приняла французского посла с любезной, бесцветной улыбкой. Ее сестра подражала ей в искусственной манере держать себя. Однако Савари показалось, что он подметил у обоих высочайших особ некоторый оттенок в проявлении покорности; натянутость показалась ему менее заметной у государыни, чем у ее неразлучной подруги.
За столом Савари сидел рядом с императором, по правую его руку. Разговор шел общий. Александр направлял его преимущественно на военные вопросы, на свои войска, на нашу армию и на заимствования, которые рассчитывал у нее сделать. Полная непринужденность царила между собеседниками, и эта картина чисто-семейного характера еще лучше оттеняла красоту и блеск обстановки. Зала была великолепно обставлена, сервированный массивным серебром стол был весь в роскошных цветах, что рисовало в воображении совсем иной климат. Придворные лакеи в красной ливрее имели величественный вид; а чернокожие африканские невольники, одетые по-турецки и стоявшие за креслами обоих величеств, напоминали царю о Востоке и как бы воплощали его мечты.[173]
После обеда императрица удалилась рано. На Каменном Острове она проводила время на террасе, где она могла отдохнуть глядя на свежую зелень, на тихую воду и на объятый северными расстилавшимся сумерками горизонт. Возле императора остались только мужчины. Тогда он подошел к Савари, отдалил его от кружка, овладел его вниманием и увел в сад, где вечер прошел в дружеской беседе. Заговорили о путешествии, которое Наполеон обещал предпринять в Петербург. “Я знаю, что он боится холода, – сказал Александр, – но, не взирая на это, я не избавлю его от путешествия; я велю натопить его помещение до египетской жары”. Но предварительно он сам хотел поехать в Париж. Он хотел отдать визит своему союзнику, “еще поговорить с ним, повидать его у него дома и осмотреть все его великие учреждения”. – “Трудно передать, – прибавляет Савари, – в каких выражениях и в каким удовольствием говорит император Александр об этом путешествии. Он уже рассчитал, что доедет до Парижа в двадцать дней и что только на обратном пути посетит места стоянки наших больших гарнизонов Мец и Страсбург. Он говорит об этом, как о любимой мечте, которую он всегда лелеял”. Затем Александр намекнул на слухи дня, на известия с Востока, незаметно перевел разговор на политическую почву, и, не будучи в силах удержаться от разговора о предмете, который его особенно заботил, он слегка коснулся его, сказав: “Когда пришли известия о событиях в Константинополе, император был так добр, что сказал мне, что он считает себя совершенно свободным от обязательств к Турции, и, по своей чрезмерной доброте, позволил мне надеяться… Говорил он вам что-нибудь об этом?
Ответ. Мне кажется, я понимаю вас, Ваше Величество. Вы делаете мне честь говорить со мной о деле, о котором он мне говорил, но не дал никаких инструкций.
Царь. Мне показалось тогда, что Император, который судит о делах лучше, чем кто-либо, также сознает, что Турецкая империя не может долго существовать среди европейских государств. Мы много об этом говорили, и, признаюсь, что, если Турция в один прекрасный день рухнет, положение России позволяет ей надеяться унаследовать известную часть ее останков. Император так добр, что понимает меня, и я всецело положусь на него, когда, по его мнению, наступит время… Я очень рассчитываю на чувство дружбы, которое он выказал ко мне… Я не буду ускорять этого момента…”.[174] И не настаивая более, ограничиваясь только этим скромным напоминанием, Александр тотчас же вернулся к менее щекотливым вопросам. Он заговорил о других государствах, о их поведении, которое порицал, о их представителях в Петербурге, которых не щадил, выражал к Франции полную симпатию, к нашему послу беспредельную благосклонность и Савари удалился польщенный, очарованный приемом, в восторге от любезного монарха, который не скрыл от него своих самых сокровенных мыслей.
Увы! За блестящими вечерами шли тяжелые дни. Савари скоро заметил, что у Александра не было двора в строгом смысле этого слова. Строй его жизни был похож на семейный быт богатого человека, живущего со своими друзьями, окруженного тесным кружком, который он себе избрал и которого не расширял. У него почти не было официальных приемов и никогда не бывало парадных обедов и церемоний, ибо в таком случае ему пришлось бы “сидеть на возвышении и представительствовать в роли государя”.[175] Когда генерал, удивленный такой простотой, спрашивал, где же найти в Петербурге блеск, торжественность, царскую обстановку с ее обаянием и влиянием, ему ответили, что за этим надо идти к вдовствующей императрице.
Мария Феодоровна, супруга Павла I, мать Александра, после трагической ночи, когда она сделалась вдовой, сохранила в России положение, которому не было примера. Ее сын, вступив на престол, пожелал, чтобы она сохранила свой прежний ранг, присвоенные ему доходы и почетные права. Сверх того, так как он питал отвращение к церемониалу и любил только тесный кружок или чисто военные торжества, смотры и парады, он в некотором роде, разделил царские обязанности и, оставив за собой заботы о делах, уступил матери представительство. Мария Феодоровна вполне подходила к роли, предоставленной ей ее сыном. Несмотря на то, что прошло уже много времени с тех пор, когда она впервые появилась при дворе Екатерины II, в расцвете молодости, прекрасная и “чистая”,[176] ее годы и несчастье еще более возвели ее на пьедестал. Достойный подражания образ жизни, ее благоговейное, доходящее до театральности поклонение прошлому, неизгладимое воспоминание о перенесенных ею испытаниях, которые ранили ее сердце, не затуманив ясности ее чела, внушали к ней всеобщее уважение. В прежние времена ею или восхищались, или жалели ее, теперь ее боготворили. Всегда готовая творить добро, она заведовала делами благотворительности, царствовала над бедными и в империи своего сына создала свое собственное государство, основанное на любви и благодарности. Но при всем том рожденная для двора, зная в совершенстве и поддерживая при своем дворе службу придворных чинов, любя этикет и вводя его в малейшие подробности жизни, без утомления перенося долгие часы представлений ко двору, доводившие до изнеможения ее придворных дам, она считала своей главной задачей выставлять самодержавие в самой привлекательной его форме и в этом полагала свою гордость. Она продолжала играть роль царствующей императрицы, давала приемы, занимала трон, окружала себя многочисленным двором, при котором дворы ее четырех живших при ней младших детей были как бы спутниками большого светила. Только при ней можно было видеть службу придворных дам, камергеров, шталмейстеров, пажей, блеск больших приемов и церемониал официальных представлений. Поэтому-то все, кто стремился ко двору или не мог без него обойтись, представлялись императрице-матери, так как только при ней была придворная жизнь. Вполне естественно и без всяких усилий со своей стороны Мария Феодоровна сохранила за собой все почести, поклонение, словом, весь тот культ, который воздается царствующим особам. Власть прошлого удержала при себе всех приверженцев, которых настоящая власть не пожелала к себе привлечь. Вдовствующую императрицу являлись благодарить за всякое назначение, за всякую пожалованную милость, хотя бы даже она не принимала в этом никакого участия; ей представлялись и целовали руку вновь произведенные или награжденные орденом офицеры.[177] Хотя она обыкновенно жила в Павловске, в двенадцати лье от Петербурга, знать считала своей обязанностью показываться на ее приемах, по крайней мере, раз в две недели. Александр сам бывал там два раза в неделю. Старый двор – такое название давали императрице-матери и ее приближенным – оставался, таким образом, великой общественной и светской силой в России, и, не имея власти, сохранял влияние.[178]
В политике роль старого двора можно было бы сравнить с ролью верхней палаты в конституционном правительстве. Неподвижный, мало способный к прогрессивному движению, хранитель традиций, он сдерживал деятельность государства: он мешал уже своим бездействием. Чтобы какое-либо мероприятие было безрезультатным, часто достаточно было того, чтобы он его не одобрил. Он не утвердил еще мира с Наполеоном, и присутствие французского посла было для него делом несуществующим. Савари скоро убедился в этом на самом себе. “30, – говорит он, – я был представлен императрице-матери в Таврическом дворце; прием был холоден и не продолжался и одной минуты”.[179]
Это было для генерала сигналом к неприятностям. Он приехал в Петербург в самый разгар лета. Летний сезон не остановил, а только переместил светскую жизнь. Официальная Россия, т. е. все семьи, которые в течение полувека занимали придворные и государственные должности, покидали тогда столицу, но оставались вблизи ее и селились на островах. В этой части города, где величественная Нева, разделенная на множество рукавов, особенно привлекательна и красива, летние помещения, дворцы и дачи, разбросанные на лужайках и в лесу, между ее извилинами, были все заняты. Там проживали министры, влиятельные особы, придворные, любители весело пожить и светские львицы. Держались отдельными кружками. На Островах виделись часто; всюду царили роскошь и веселье. Днем нарядные экипажи, запряженные четвериком, шестериком и восьмериком, бороздили аллеи; вечером дачи сияли огнями, в лесу импровизировались концерты на духовых инструментах, громкие звуки которых далеко разносились в воздухе. За блестящими городскими приемами следовали собрания без соблюдения этикета, обеды на восемь, десять и двенадцать особ, прогулки по великолепным садам графа Строганова, расположенным террасами на одном из рукавов реки. По-видимому, веселая, широкая жизнь представляла Савари подходящий случай для более близкого знакомства с русским обществом и для того, чтобы наблюдать за ним в его семейном обиходе. Он добросовестно постарался найти туда доступ. Он расписался у высокопоставленных лиц; ему не отдали визита. Он возобновил попытку, опять сделал визиты, и снова не был принят. Как будто быстро распространился лозунг, и русское общество замкнулось в своих кастовых предрассудках, в национальной вражде и отказалось от всякого общения с иностранцем, который был его победителем и не принадлежал к его обществу.[180]
Особенно враждебно были настроены дамы. Француженки по вкусам и воспитанию, но француженки иного, старого времени, они теперь не желали видеть французов в революционном народе, который путем насилия и жестокости заставил признать себя союзником и другом. В большинстве случаев очаровательные и образованные, они действовали на окружающих мужчин силой высшей культуры. Они сумели в немногих словах навлечь на Савари всеобщее недоброжелательство. С их прелестных губок срывались суровые, безапелляционные приговоры. В течение первых недель своего пребывания Савари не удалось открыть себе доступа ни в один дом. Когда он обедал у императора, он видел, как другие собеседники вечером покидали его, чтобы отправиться в свет. “А я – говорил он грустно – возвращался оттуда в обществе своего секретаря”.[181]
Высказываемое ему недоброжелательство касалось не только его звания, но распространялось и на него лично. Его роль в казни герцога Энгиенского, которую припомнили и обсуждали на разные лады, давала против него положительное оружие, охлаждала немногих доброжелателей и способствовала унижениям, которым его подвергли со всех сторон. Появляясь на прогулке, он видел, что все взоры устремляются на него с оскорбительным вниманием. Проходя по петербургским улицам, он замечал в окнах книжных магазинов брошюры, в которых осмеивали его нацию и его самого, видел противореволюционные пасквили, т. е. литературу, созданную эмиграцией. Чтобы заглушить свою досаду и скуку, он должен был на некоторое время ограничиться ролью неизвестного, одинокого путешественника; он добросовестно осматривал Петербург и совершал обыкновенные прогулки иностранцев по церквам, галереям и дворцам величественной столицы.[182] “Как находите вы Петербург, генерал? – спросил его Александр по прошествии нескольких дней. – Удивительным, Государь, даже в Италии нет ничего подобного. – Как проводите вы время? Я знаю, что вы не веселитесь. Ведь вы мало бываете в обществе? – Государь, должен сознаться Вашему Величеству, что, если бы не ваша доброта и доброта великого князя, я не вышел бы из своей квартиры. – Это скоро переменится”,[183] – ответил император, и, чтобы помочь Савари терпеливо пережить это время, он посоветовал ему поехать осмотреть Кронштадт. Немного времени спустя по случаю именин императрицы-матери был блестящий прием в Петергофском дворце. Александр старался выдвинуть французского генерала путем самых лестных отличий и все время держал его около себя, как бы, молча, давая приказание признать в нем узаконенного гостя и представителя союзника России.
Вмешательство государя оказало некоторое действие. “Лица стали более приветливыми, – писал Савари, – двери некоторых домов открылись”.[184] Спустя месяц или полтора, он был уже принят в нескольких домах, столкнулся с высокопоставленными русскими и мог наблюдать за ними. В первой записке от 23 сентября, после краткого изложения и откровенного констатирования враждебного настроения общества, давалась характеристика некоторых видных лиц. Савари встретился с князем Адамом Чарторижским, европейской известностью, бывшим до Аустерлица управляющим делами министерства иностранных дел, “ныне сенатор и член Государственного Совета; в обществе прибавляют: друг императора. Его поведение непонятно, у него вид человека, который ни во что не вмешивается, а общественное мнение почти везде указывает на него. Чего он хочет, неизвестно; он редко бывает в обществе”… На полях Савари делает следующее неожиданное замечание: “Он показался мне гораздо ниже своей репутации, это человек, о мнении которого нечего особенно заботиться”. Когда-то князь вместе с Кочубеем, Строгановым и Новосильцевым составлял интимный совет императора, – то, что называлось Комитетом общественного спасения. Что же сталось с другими членами этого кружка? Кочубей теперь министр внутренних дел, но его положение поколеблено; остается опасаться Новосильцева. Будучи другом императора, он все еще либерал на английский манер и мечтает только о том, чтобы ввести в России британские учреждения. Из-за этого он выглядит смешным”, – прибавляет Савари. Среди лучших генералов императора князь Лобанов, назначенный военным министром, – наш сторонник; адмирал Чичагов, морской министр, – молодой человек, сведущий в своем деле; он ни англичанин, ни француз, а просто добродушный русский человек. Граф Румянцев, министр торговли, и генерал Будберг, министр иностранных дел, по-видимому, стоят за Францию, но с той разницею, что Будберг – сторонник только что оставленной системы, а Румянцев – друг новой. В группе портретов, набросанных Савари, позади министров первого разряда смутно выступают другие министры, люди безличные, и совершенно в стороне держится герой последней кампании князь Багратион, “человек угрюмый и честолюбивый; он не любит французов.
Впрочем, вдохновителей общества не следует искать среди русских. “Обществом, по своему усмотрению, повелевает дипломатический корпус, – говорит Савари, – он направляет умы и руководит развлечениями”. Итак, вся сила враждебности – в дипломатическом корпусе. Посланники Англии и Австрии ведут войну с нами; агенты других дворов действуют по их указаниям; даже агенты тех государств, о которых Наполеон думает, что они подчинились его политике, открыто или исподтишка враждуют с нами. Более того, в Петербурге заставляют себя выслушивать и признавать оракулами фиктивные дипломаты, представители несуществующих государств, посланники государей, низложенных Наполеоном. Деятели далекого прошлого, как например, старый герцог Серра Каприола, состоящий уже тридцать пять лет[185] неаполитанским посланником, заставляют сторониться посла победителя Европы. Что прикажете делать, если среди послов изгнанных королей встречаются противники, пользующиеся таким большим влиянием! “Здесь встречаешь, – говорит Савари, – графа Де Местр (Жозефа Де Местр), который все еще думает, что он состоит послом Сардинии. Это человек умный и свой человек в домах австрийского и английского посланников. Ему, может быть, скорее следовало бы быть в Митаве, чем здесь, если уж он так упорно хочет быть посланником короля Калияри.[186]
Эти первые свидания не вполне удовлетворили Наполеона. Он ожидал картину, а ему посылали серию набросков. Он потребовал от Савари более точных, а главное более глубоких наблюдений. Устремив пытливый взор на далекую и неведомую ему Северную империю, он спрашивал себя, представляет ли та группа вельмож, которая собралась вокруг трона, все мыслящее и действующее в нации или за этой светской Россией скрывается другая, менее склонная к предрассудкам, где наше влияние могло бы найти точку опоры. “Будьте любезны уведомить, – приказал он написать Савари, – не существует ли другого общества, более далекого от трона, но ближе стоящего к народу”.[187] На этот вопрос Савари мог смело, как он это и сделал, ответить отрицательно, за исключением группы купцов, в России не было среднего сословия. За дворянством непосредственно шел простой народ, та, по-видимому, косная, недоступная никакому внешнему влиянию масса, в которой ничто не проявляло внутренних сил, дремавших в ее груди. Чтобы иметь возможность вести борьбу с аристократией и приобрести в ее среде союзников, необходимо было изучить только ее. Савари вполне основательно стремился проникнуть в ее среду и сделать ее предметом своих наблюдений. В деле осады аристократии Александр продолжал оказывать ему помощь. Государь действовал путем личного влияния; он старался воздействовать на своих приближенных и “на дам”, за которыми немного ухаживал”. – “Мне сообщили из совершенно верного источника, – прибавляет Савари, – много маленьких анекдотов по поводу его ухаживаний, в которых он имел случай выказать всю искренность своей преданности к Вашему Величеству. Дошло до того, что он поссорился с одной особой, к которой относился благосклонно и взаимностью которой пользовался, из-за того, что она посмела рассуждать с ним обо всем, что произошло между, ним и императором французов”.[188] Со своей стороны Савари и сам обратился за содействием к тем из дам, которые уже подпали под влияние обольстительного монарха; и у одной из них встретил самый блестящий успех.
Среди петербургских красавиц царь особенно отличал жену Александра Нарышкина, прелестную и поэтичную Марию Антоновну. Поклонение, которое он ей создавал уже несколько лет, было нежно и постоянно, хотя и не исключало других увлечений. Принятый в доме ее мужа, Савари был любезно встречен ею, нашел, что она хорошо относится к нам и счел возможным расположить ее в нашу пользу ценою маленьких услуг. Достаточно было бы доставить ей средства обеспечить ее решительное превосходство над соперницами на почве изящного и моды. Только Париж мог доставить эти средства. Несмотря ни на что взоры русских все еще обращались к столице роскоши и вкуса; многие прощали Франции ради Парижа. Савари с корыстным усердием тотчас же подумал о том, чтобы выписать из Парижа, все, что могло понравиться Нарышкиной, и сделался ее поставщиком. Он написал об этом Дюроку и Коленкуру, но главным образом поручил это дело молодому французскому офицеру де Сеншаман. Конечно, ничто не должно было делаться без разрешения императора.
Идея понравилась Наполеону. Он только нашел, что Савари не был достаточно скромен и посвятил в дело слишком много людей. “Все, что касается частной жизни государя, должно быть для него священно.” – приказал передать Наполеон Савари.[189] Так как это было государственное дело, то следовало обратиться по этому поводу прямо к императору, который пожелал взять лично на себя это поручение. После министерского выговора, он собственноручно, в дружески бесцеремонных выражениях написал Савари: “Я и не знал, что вы такой дамский угодник, каким вы оказались на деле. Но тем не менее, наряды для ваших русских красавиц будут вам отправлены. Я беру расходы на себя. Передавая наряды, вы скажете, что случайно распечатав депеши, в которых вы их требовали, я сам хотел их выбрать. Вы знаете, что я отлично понимаю толк в туалетах”.[190]
Неизвестно, нужна ли была такая предупредительность, чтобы окончательно привлечь на нашу Сторону Марию Антоновну; ею руководили более серьезные побуждения. В действительности она не особенно любила Францию и еще менее политику; но она нежно любила Александра. Делаясь нашей союзницей, она верила, что служит его заветным желаниям, его интересам и даже делу его личной безопасности. Ее содействие было нам не бесполезно. Савари несколько раз передавал царю полезные советы через ту, которую царь, говоря языком сентиментальных рыцарей, называл “предметом своих отдохновений”. Кроме того, Нарышкина охотно помогала генералу в его светских делах и облегчила ему доступ во многие салоны.
В русском обществе была сделана брешь; зато рвение наших противников удвоилось. Будучи до сих пор бесспорными господами положения, они ограничивались при своей обороне только презрением; но по мере того, как выяснялся характер деятельности Савари – создавалось и их сопротивление. Открылась война салонов. Те кружки общества, доступ к которым был нам закрыт, – а их было значительное большинство – предали анафеме других; достаточно было какому-нибудь дому принять французов, чтобы другие отшатнулись от него. В то же время общественное мнение, точно с цепи сорвавшись, набросилось на Александра. Тон разговоров из ворчливого, каким он был до сих пор, перешел в ожесточенный; злословие принимало более опасный характер; поговаривали о необходимости добиться во что бы то ни стало перемены политики, хотя бы даже ценою перемены главы государства. Савари, до сведения которого дошел этот ропот, спрашивал себя, не следовало ли видеть в этом симптоме предвестника катастрофы. Воспоминание о 1801 г. овладело его умом; его врожденная склонность к сыску заставляла его видеть повсюду заговор. Он опасался, как бы Александра не постигла участь Павла I. Считая, что долг перед Наполеоном обязывал его заботиться о безопасности царственного друга, он добросовестно отнесся к этому делу. Он взялся за русскую историю, отыскивая в ней описание прежних переворотов; спрашивал себя, каким путем можно было предупредить их, умолял Александра прибегнуть к мерам охраны, возбуждал бдительность его приближенных и добровольно взял на себя роль его министра полиции.[191] Он дошел до того, что доносил ему о неосторожных или преступных словах, говорившихся в его армии. Прием, оказанный его предостережениям, побудил его к шагу, который, по его мнению, мог дать решительные результаты. Что если бы ему удалось наглядно показать Александру опасности, могущие произойти от чрезмерной терпимости. Навести его на мысль переменить своих советников, почистить высшую администрацию и удалить подальше коноводов враждебной партии? Такое проявление власти обуздало бы гордое общество, не желавшее сдаться.
Сначала Савари позондировал почву у Нарышкиной. Там его намеки были отлично приняты. Его умоляли поговорить с императором, быть с ним откровенным и настойчивым. “Помните, – говорилось ему, – что вы можете ему все сказать и что он вас выслушает”.[192] Но, так как Савари не решался взять на себя инициативу подобного объяснения, Нарышкина сказала: “Ну, хорошо! В таком случае с вами заговорят и мы посмотрим, хотите ли вы служить ему… По крайней мере, – прибавила она, – постарайтесь сделать его более злым.[193]
Через день после этого разговора Савари, в полной парадной форме присутствовал на смотре и сопровождал верхом императора. Когда проходили войска, Александр сделал ему знак, чтобы он занял место возле него и сказал: “Сегодня вы обедаете со мной. Вечером не уезжайте, мне нужно с вами переговорить”. Во время разговора Савари должен был сказать все, что знал. Он в резких чертах обрисовал злословие салонов возрастающую агитацию и зловредное поведение некоторых лиц, указал на необходимость для предупреждения их планов действовать против них решительно и положить конец их развращающему влиянию на общественное мнение. “Общественным мнением, – прибавил он, – отнюдь не следует пренебрегать. Оно что-то замышляет; с ним крайне необходимо быть настороже и мечом рассечь тучу. Иначе, если за ним не наблюдать, оно в конце концов, охватит все умы до такой степени, что, когда, наступит момент исполнить обязательства, принятые на себя Вашим Величеством, вы найдете все пружины ослабленными, даже среди членов правительства… Мне кажется, что Ваше Величество много выиграет, если удалить слишком явно оппозиционных людей и заместить их другими, известные принципы которых помогут привести в исполнение предначертания Вашего Величества. В противном случае, возможно, что в непродолжительном времени интрига, даже крамола, и вопли всего торгового сословия заставят вас поколебаться в выборе между Англией и нами. Признаюсь, Государь, я предвижу такой момент”…
Царь прервал его, и, взяв за руку, сказал: “Генерал, мой выбор сделан, ничто не может его изменить. Не будем говорить об этом, а подождем событий”. После этого он в трогательных выражениях просил Савари не судить о России по некоторым интриганам, пренебречь их происками и противопоставить им спокойствие и презрение. Он говорил, что работает над тем, чтобы поставить все на другую ногу, но что при этом он должен поступать осторожно и не торопиться; что ему нужно победить массу предрассудков, перевоспитать народ. Задуманная им перемена могла совершиться только постепенно. Сверх того, он утверждал, что никакая интрига не собьет его с намеченного пути и не помешает идти к своей цели. Он намекнул, между прочим, и на разлад, который старались посеять между его матерью и им, и, постепенно оживляясь, сказал: “Я очень люблю моих родных, но я царствую и хочу, чтобы ко мне относились с уважением”. – “Говоря это, – прибавляет Савари, – император, видимо, начинал горячиться. Он вдруг остановился, устремив взоры в пространство, затем взял мою руку, пожал и продолжал: “Вы видите, генерал, что я отношусь к вам с большим доверием, ибо посвящаю вас в мои интимные отношения к семье. Я рассчитываю на вашу скромность и преданность”.[194] Такая вспышка казалась искренней, но ею и окончился разговор, не приведший ни к какому результату. Савари понял, что ничто не могло побудить его на решительные меры и жестоко поступить с оппозицией, где было много лиц, дорогих его сердцу.
Так как попытка покончить с оппозицией одним ударом не удалась, Савари вернулся к делу медленной осады. Он был неутомим. Верный данному предписанию, состоявшему в том, чтобы во что бы то ни стало найти себе доступ в общество, он не падал духом от дурных приемов. Если ему отказывали у дверей “петербургской красавицы”, он являлся во второй, в третий, в четвертый раз, когда, наконец, его принимали.[195] Если он встречался с противниками, он принимал бой и держался, как подобает храброму воину. В этот период времени мы видим, как он ведет непрерывную борьбу, говорит авторитетно, всегда готов к едкому ответу, смело подхватывает всякий злорадный намек и заставляет относиться с уважением к своему императору и своей нации. Если он слишком часто заменяет такт самоуверенностью, если у него иногда сказывается дурная привычка высказывать революционные мысли за столом дипломатов старого режима, зато мы также слышим, как он отражает самохвальство наших врагов словами, вызывающими смех. Какой-то англичанин с ехидством заговорил о нашей потери Египта. “Это произошло от того, что императора самого там не было, – живо ответил генерал, – пошли он туда только свою ботфорту, и вы обратились бы в бегство. Удивляя странностью своих манер, он подкупал своею то резкой, то цветистой речью и кончил тем, что внушил к себе всеобщее уважение.[196]
Чтобы ослабить предубеждения императрицы-матери и ее двора, употребленное им средство не было плохо выбрано. Он просил разрешения посетить одно из больших благотворительных учреждений, созданных Марией Феодоровной, которым она лично заведовала и любила показывать как образец. Он очень громко восторгался всем, что ему показывали, и вскоре узнал, что его одобрение произвело благоприятное впечатление. Некоторое времени спустя, хотя, он лично и не имел доступа ко двору императрицы-матери, он сумел ввести туда молодого французского офицера де-Монтескье, который был принят благодаря своему аристократическому имени, несмотря на невысокий чин. Хотя он не проник, сам, но, благодаря сделанной бреши, он мог бросить взгляд на внутренний строй этой крепости и завязать в ней кое с кем отношения. Таким образом, он достиг того, что владел даже в самой враждебной среде, если не партией, то, по крайней мере, соучастниками, и если и не привлек на свою сторону лиц другого толка, то мог познакомиться с позициями, которые нужно было завоевать, узнать их слабые стороны, изучить средства, которыми легче добиться успеха, – одним словом, установить свое мнение о настроении русского общества и способах овладеть им. После пятимесячного пребывания сборник трудов, под названием “Заметки о Русском дворе и С.-Петербурге” передал императору результат своей разведки.[197]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.