Глава 10 Антигерои елизаветинского царствования
Глава 10
Антигерои елизаветинского царствования
Как известно, у каждой эпохи свои герои и свои антигерои. Символы Елизаветинской эпохи, так сказать, положительного характера, известны всем — это Михаил Васильевич Ломоносов и Елизавета Петровна. Антигероев выбрать тоже нетрудно: Дарья Николаевна Салтыкова и Иван Осипов. Правда, России они более известны под кличками, которые приросли к ним навсегда: Салтычиха и Ванька Каин. Эти люди, совершенно незнакомые друг другу, были современниками Ломоносова и Леонарда Эйлера, Иоганна-Себастьяна Баха и Антонио Вивальди, Вольтера и Монтескье, Джорджа Вашингтона и мадам Помпадур. Они — современники и подданные нашей главной героини, и без них мир России времен Елизаветы Петровны будет беден, а коли так, то расскажем и о них.
В предыдущей главе речь шла о том, сколь тяжкой была жизнь вельможи, петиметра, кокетки — словом, всех, кто имел счастье лицезреть государыню на балах, приемах, прогулках. Иначе, неспешно и монотонно, текла жизнь рядового дворянина-помещика. Он просыпался на утренней заре в спальне своего обширного деревенского дома. Помещичьи дома тех времен отличались от крестьянских только размерами, но не удобствами. Строились они из одного материала — дерева. Комнаты (как говорили тогда, «хоромы») были в них низки и неуютны, с голыми деревянными стенами, потемневшими от старости и копоти. Свет с трудом пробивался сквозь маленькие слюдяные или стеклянные окошки. Впрочем, Петровская эпоха принесла новое даже в самые глухие уголки. Вернувшись в деревню со службы, дворяне привозили диковинные заморские вещи, украшения.
Дедовская примитивная мебель соседствовала с каким-нибудь «новоманирным» столиком или стулом с высокой резной спинкой, привезенным из прусского похода. Голые стены и потолки с огромными щелями тоже не нравились тем дворянам, которые видели, как живут люди в Петербурге или за границей. Поэтому они приказывали обить потолки парусиной или обмазать мелом, на стены же прибивались обои из расписных тканей. В деревне обходились не дорогими, купленными обоями, а самодельными, расписанными крепостным художником, который изображал, как правило, растительный орнамент. Гобелены и ковры встречались только у очень богатых людей.
Услышав, что барин проснулся и вылез из-под пуховиков (спали на перине и такой же укрывались), дверь спальни открывал ближний, доверенный слуга-лакей с подносом, на котором стоял чайник с чаем или кофейник с «кофием», варенье, подогретые сливки или рюмка водки — в зависимости от вкуса и привычек господина. Другой лакей следом нес уже раскуренную трубку — привычка к табаку стала устойчивой и модной. Надев шлафрок — широкий халат — и не снимая с головы ночной мягкий колпак, барин выходил в другую комнату. Многие помещики начинали день с молитвы — в спальне или в особой комнате, в красном углу, находились старинные иконы с пышными окладами. Перед иконами горела лампада, заправленная конопляным или льняным маслом. Помещик молился, благодаря Бога за еще один дарованный ему день.
Пробуждения «болярина» давно ждал и староста, который докладывал о том, как в имении прошла ночь, какие предстоят работы в поле и по дому, выслушивал распоряжения барина. Положение старосты (управляющего) всегда было довольно сложным. С одной стороны, все требования и прихоти помещика считались для него законом, а с другой стороны, ему приходилось общаться с крестьянами, учитывать реальное положение дел. Немало было старост, которые, пользуясь полным невежеством барина в сельском хозяйстве, обманывали, обворовывали его, прибирали власть к рукам и становились маленькими диктаторами в деревне. Но встречались помещики, которые вникали во все тонкости сельского хозяйства, с раннего утра садились на коня и объезжали свои владения, зорко посматривая, нет ли в их лесу порубок, потравы в полях. Известно, что крестьянам в больших имениях жилось легче, чем в малых, — в них контроль был слабее и барщина легче.
Завтракал и обедал помещик с семьей и гостями, которые живали у него подолгу, в особых покоях или в отдельных пристройках — флигелях. С давних пор при богатых помещиках жили обедневшие родственники, соседи — приживалки и приживалы, которые нередко играли роль шутов, становились предметом довольно грубых шуток. Частым гостем барина бывал и местный батюшка — священник приходской церкви. Хотя священник и был свободным человеком, но он во многом зависел от господина земли, на которой стоял храм, а храм этот постоянно требовал ремонта, пожертвований на утварь, иконы. Обед затягивался, смены блюд следовали непрерывной вереницей. Кушанья отличались простотой, были обильны и жирны. Крепостные поварихи искусно готовить не умели, а повар — выученик какого-нибудь столичного французского повара — встречался редко и стоил не меньше, чем собственный куафер-парикмахер, умевший завивать волосы. Впрочем, в деревне одевались и причесывались попроще. Здесь, вдалеке от строгой власти, можно было не нацеплять каждый день парик, редко надевали и нарядный кафтан из шелка или бархата, из-под которого виднелся безрукавный камзол и белая полотняная рубашка без воротника, с пышным жабо на груди.
После обеда наступало сонное затишье — все отдыхали: барин — в спальне, дворовые — в тени на земле или у порога дома. Потом полдничали. Вечера проходили довольно скучно. В полутемной гостиной — восковые свечи были дороги, жгли сальные, дававшие тусклый свет, — барин сидел с гостями, играли в карты, пили чай, слушали рассказы, сплетничали о соседях. Новости из столиц получали через письма родственников, приятелей, приказчиков да из старых номеров «Санкт-Петербургских ведомостей», которые изредка доходили до глухих дворянских гнезд. Характерные для XIX века музыкальные вечера еще не вошли в моду, да и иностранные инструменты были недоступны многим помещичьим семьям.
Ложились рано, как только темнело. Зевая, барин отправлялся к своим пуховикам. Слуги обходили хоромы, проверяли запоры, ложились на войлоке у дверей барской спальни или в людской на полу и на лавках. Так слуги спали всегда. Аракчеев о своей любовнице Настасье Минкиной, убитой дворовыми, писал, стремясь подчеркнуть ее особую преданность, что «двадцать два года спала она не иначе, как на земле у порога моей спальни, а последние пять лет я уже упросил ее приказать ставить для себя складную кровать». (Во времена отца Аракчеева так с избранными холопками не миндальничали.) С улицы слышались лишь лай собак да стук по деревянной доске — это сторожа, обходя усадьбу, отпугивали лихих людей. В доме только тускло светила лампада, начинали шуршать мыши, да выходили из своих щелей тараканы и клопы — верные спутники человека XVIII века.
Издали помещичья усадьба казалась скопищем построек, замыкающим широкий и грязный двор. К барскому дому пристраивались людские избы, где жили в тесноте и грязи слуги — дворовые люди. Вокруг двора громоздились разные хозяйственные постройки: сараи, погреба, конюшня, псарня и т. д. Домашним хозяйством, как правило, руководила сама помещица, она давала распоряжения ключнице — доверенной холопке, которая ведала припасами. Работы было всегда много. Дворовые не только готовили еду на день, но и занимались заготовками: крестьянки приносили из леса ягоды и грибы, в саду созревали яблоки и груши, на огороде поспевали овощи. В девичьей целыми днями работали над пряжей и шитьем крепостные девушки. Осенью, когда убирали хлеб, любимым занятием помещика становилась псовая охота. Государыня Елизавета разделяла с юных лет это лихое развлечение русских помещиков и носилась по осенним полям вослед собачьим сворам, а иногда пускала с руки сокола. Любимые места охоты царицы под Петербургом — Мурзинка, Славянка, Гостилицы. В Гостилицах, владении Разумовского, было всё, что нужно для веселой охоты, — псарни, конюшни, и пиры здесь не уступали петербургским, хотя и проходили они в огромных палатках, а рядом играли оркестры, гремели салюты. Простой помещик, конечно, такого себе позволить не мог, но на охоте тоже веселился вдоволь.
Очень редко помещик заглядывал в избу своего крепостного. Деревянный дом с маленькими окошками, затянутыми бычьим пузырем, казался темной пещерой, куда попадали через низенькую, обитую рогожами дверь. Единственная, без перегородок горница с земляным полом, иконами в красном углу и мебелью — столом и лавками вдоль стен — отапливалась по-черному, то есть печь не имела трубы. Дым уходил наверх в темную мглу — привычных нам потолков не строили, и внутренняя часть крыши служила потолком. Черное отопление позволяло лучше согреть дом — дров на черную печь шло в два раза меньше, чем на печь с трубой. Между тем заготовка дров с одним только топором, при отсутствии в те времена пил, была делом хлопотным и долгим.
Возле печи — места работы хозяйки с раннего утра до вечера — строились полати. Это был помост, который упирался одной стороной в печь, а другой — в стену дома. На полатях спали дети, старики же забирались на лежанку печи, на самое теплое место. Под полатями на зиму селили телят, овец. На узком пространстве перед печью, освещаемом вечером лучиной, и протекала жизнь русского крестьянина первой половины XVIII века. Так жили государственные, дворцовые, помещичьи крестьяне. Всем им хлеб доставался тяжким трудом на поле, непрерывной борьбой с природой. Все они боялись недорода, ранних заморозков, долгих дождей, с тревогой всматривались в небо, если оно долго не приносило дождя. Жизнь людей XVIII века, особенно крестьян, была коротка: недоедание, болезни, несчастные случаи обрывали ее задолго до сорока лет. Но страшнее всего для многих было крепостное право…
В конце 50-х годов XVIII века по Москве поползли зловещие слухи о страшных делах, которые творятся в поместье и в городском доме на Сретенке у вдовы ротмистра Конной гвардии Глеба Салтыкова Дарьи Николаевны. Говорили о сотне зверски замученных помещицей дворовых, о страшных пытках, которым она их подвергала перед тем, как отправить на тот свет. Молва так возбудила общество, что пришлось нарядить следствие по делу Салтыковой. Следствие тянулось шесть лет, пока не состоялось решение суда, утвержденное уже новой государыней Екатериной II в 1768 году.
Салтычиха родилась в 1730 году, имела от мужа двоих сыновей, была довольно состоятельна, зимой жила в собственном доме у Сретенки, на Кузнецкой улице, а летом выезжала в свое богатое подмосковное имение — село Троицкое. Иногда Салтычиха совершала дальние поездки по святым местам, в Киев, следовательно, была богомольна. Это не мешало ей мучить, пытать и убивать своих дворовых людей и особенно — сенных девушек. Многочисленные доносы и жалобы крепостных об изуверствах их госпожи и даже страшная улика — изуродованное, обваренное кипятком тело дворовой девушки не приводили ни к какому результату. Чиновники за деньги готовы были покрыть самые страшные преступления. Салтычиха даже хвасталась перед дворовыми: «Вы мне ничего не сделаете… сколько вам ни доносить, мне они (чиновники-милостивцы. — Е. А.) все ничего не сделают и меня на вас не променяют».
Приказывая конюхам убить пытанных ею крестьян, Салтычиха в исступлении кричала: «Бейте до смерти, я сама в ответе и никого не боюсь… никто ничего сделать мне не может!» Деньги, щедрые подношения (например, двадцать возов сена, овес, мука, гуси, утки) чиновникам Полицмейстерской канцелярии, одному из советников Сыскного приказа (тогдашнего уголовного розыска), секретарю Тайной конторы — отделения Тайной экспедиции (тогдашнего политического сыска) помогали Салтычихе выкрутиться из таких «убийственных дел», за которые простые смертные попадали в Сибирь. Естественно, хуже всего приходилось самим доносчикам. Их признавали лжедоносчиками, били кнутом и отправляли либо в ссылку, либо — что еще страшнее — отдавали назад помещице, которая мучила их по-своему. И все-таки сколько веревочка ни вейся, да кончик найдется…
Дело началось с того, что измученные пытками Салтычихи ее дворовые (всего шесть человек) отправились доносить на нее в Московскую сенатскую контору. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток дворовых, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. — Е. А.) и у будки кричали „Караул!“». Скрутить их посланцы Салтычихи уже не могли — дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков как-то ночью повели якобы в Сенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, то есть к дому помещицы, то они стали показывать за собою «дело государево». Конвойные пытались побоями заставить их замолчать, но потом, по-видимому, испугались и отвели колодников вновь в полицию, после чего дело о страшных убийствах и началось.
Из челобитной Ермолая Ильина стало известно, что Салтыкова убила одну за другой трех его жен. К челобитной Ильина присоединился конюх Савелий Мартынов. Более всего дворовые умоляли власти не возвращать их госпоже, «чтоб от таковых смертных губительств и немилосердных безчеловеческих мучительств защитить, не отдавая помещице их, доносителей». При этом Ильин и Мартынов первыми назвали общую приблизительную цифру убитых их госпожой за пять лет: «От 1756 году душ со ста таковым же образом ею, помещицею, погублено, и по исследовании за те бесчеловечные мучительства и смертные убивства учинить с нею как законы повелевают».
Начатое следствие показало, что доносы крепостных Салтычихи — не выдумки. Как сообщили крестьяне соседних владений и священники, они не раз слышали, что Салтычиха «людей своих бьет и мучит», и крепостные Салтычихи «летом из села Троицкого везли чрез их деревню мертвое тело девки, причем сопровождавшие рассказывали, что девка та убита помещицею, и они видели на теле ее с рук и с ног кожа и с головы волосы сошли». Соседские крестьяне видели как раз то, что происходило регулярно: Салтычиха убивала людей или на своем московском дворе, или в Троицком, своей главной усадьбе, и затем отсылала мертвое тело для похорон в одну из своих глухих деревень. Следователи выяснили, что упомянутую выше убитую девку звали Фекла Герасимова и она «за нечистоту в мытье платья и полов была сечена, по приказу помещицы, розгами». Потом ее заставили вновь мыть полы, хотя «от сечения уже и ходить на ногах не могла, но помещица била ее еще скалкою… После побой тех Герасимова находилась чуть жива: и волосы были у нее выдраны, и голова проломлена, и спина сгнила».
Скалка, полено, палка, раскаленные щипцы, кнут, крутой кипяток были главными орудиями пытки и убийства дворовых. Судя по материалам следствия, Салтычиха проявляла все черты маньяка-мучителя, страшно распаляясь при виде беззащитной жертвы и крови. При этом Салтычиха заставляла родственников своих жертв пытать несчастных. Дворовый Сергей Леонтьев показал на следствии, как был убит его товарищ крестьянин Хрисанф Андреев. «Помещица, — говорил он, — била Андреева сама езжалым кнутом якобы за несмотрение его за бабами и девками в мытье полов, а потом, призвав дядю его, гайдука Федота Михайлова Богомолова, приказала того Хрисанфа бить тем же кнутом нагова, и он, гайдук, его бил, и от тех побой тот человек и на ногах стоять не мог и, подняв его, оный гайдук отдал под караул… И тот Хрисанф всю ночь стоял на морозе, а после того введен он был в палаты, и она, Салтыкова, втайне у себя сама еще била его палкою и при том велела ему (Леонтьеву) принести разженные припекальные щипцы, кои он, Леонтьев, и принес, и она, Салтыкова, теми разженными щипцами сама брала Хрисанфа за уши и лила горячую воду ему на голову и на лицо из чайника и еще палкою била, и как упал, то и пинками била, от которого бою он чуть жив…», после чего Хрисанф умер. Дядя отвез изуродованное тело племянника в Троицкое, причем Салтычиха приказала, чтобы тело это он «схоронил в лесу или хотя в воду бросил». Дядя так и сделал — позже Хрисанфа нашли местные крестьяне в сугробе, всего исклеванного птицами.
Для гайдука Богомолова убийства людей по указу госпожи стали привычны. В 1759 году, во время поездки Салтычихи на богомолье в Киев, она заехала в одно из своих сел и там убила (опять за скверное мытье полов) девку Марью Петрову. После того как госпожа вконец изнемогла, кнут взял гайдук Богомолов и, по приказу Салтычихи, стал избивать девушку и «после побои… гонял ту девку тем же кнутом в пруд (дело было ранней весной. — Е. А.), которая, быв в пруде по горло, из того пруда выгнана и потом паки заставляли мыть пол, но от таких побои и мученья [она] мыть уже не могла, и тогда она, помещица, била ту девку палкою, а оной гайдук бил [ту девку] с нею по переменам за то, будто б она ругается и пол мыть не хочет, и от тех побои та девка Марья в тех же хоромах того ж дня в вечеру умерла, и из хором тот гайдук мертвое тело оной девки вытащил в сени», а потом закопал в лесу. Дворовый человек Лукьян Михеев был убит собственноручно Салтыковой, которая разбила своему рабу голову, многократно ударяя ею о стенку. При вскрытии тела дворовой Григорьевой было установлено, что «по всей спине и по обоим бокам кожа и мясо до самых внутренностей согнило», дворовая Аграфена Агафонова была так избита палками, что у нее переломаны руки и ноги. При пытках Акулины Максимовой помещица приказала «принести пук лучины, и взяв сама оную лучину и на свечке зажгла и тем огнем у той жонки волосы сожгла». Свидетели показали, что когда забитую до смерти крестьянку Прасковью Ларионову повезли хоронить в Троицкое (дело было зимой), то на труп бросили ее грудного ребенка, который, не доезжая до Троицкого, замерз на теле матери. Общий список замученных составил семьдесят пять человек, в том числе и двенадцатилетняя девочка, не говоря уже об этом несчастном младенце.
Примечательной чертой следствия было полное и безусловное отпирательство преступницы. Несмотря на неопровержимые улики, Салтычиха привычно отвечала: «И те женки и девки живы ль или померли — она не ведает, а хотя, может быть, и померли, но по воле Божией, а она, Салтыкова, их никогда не бивала и людям своим бить не приказывала, и от побои они не умирали». Столкнувшись с таким упорным отрицанием, следователи решили попугать Салтычиху пыткой. Она «привезена была в Розыскную экспедицию за караулом и сведена была в застенок и в чинимых ею людям своих мучительствах и от того смертных убивствах, Юстиц-коллегии присутствующими, что на нее показано и какие на то есть доказательства довольно увещевана же, после чего, по непризнанию ее ни в чем, показана ей очевидно жестокость розыска над приговоренным к тому преступником и посему паки чинено же ей было увещевание». Но и демонстрация пытки не помогла — Салтычиха отрицала как убийства, так и другие свои преступления. Отправить на дыбу дворянку власти не решились — Салтычиха приходилась внучкой известному деятелю Петровской эпохи Автомону Иванову.
Попутно, кроме убийств, изуверства и взяток, выяснилось немало и других преступлений Салтычихи. Оказалась, что она решила отомстить своему неверному любовнику капитану Николаю Тютчеву, который решил жениться на девице Панютиной. Салтычиха, решив уничтожить Тютчева вместе с его невестою, приказала дворовым купить порох и сделать бомбу и ею взорвать дом, в котором остановились Тютчев и Панютина. Несмотря на понукания и побои, дворовые так и не решились совершить это преступление, за что были жестоко наказаны. После этого она приказала подстеречь жениха и невесту на дороге и «разбить и убить до смерти», что, к счастью для влюбленных, рабам Салтычихи осуществить не удалось.
Дело тянулось до 1768 года. Следственная комиссия после долгой работы была вынуждена признать, что зверства Салтыковой стали причиной гибели «если не всех ста человек, объявленных доносителями, то, несомненно, пятидесяти человек». Екатерина II вынесла приговор, в котором говорилось: «Указ нашему Сенату. Рассмотрев поданный нам от Сената доклад о уголовных делах известной бесчеловечной вдовы Дарьи Николаевой дочери, нашли мы, что сей урод рода человеческого не мог воспричинствовать в столь разные времена и такого великого числа душегубства над своими собственными слугами обоего пола одним первым движением ярости, свойственной развращенным сердцам, но надлежит полагать… что она особливо пред многими другими убийцами в свете имеет душу совершенно богоотступную и крайне мучительскую». Констатация этого исходного факта позволила вынести приговор: «Лишить ее дворянскаго названия и запретить во всей нашей империи, чтоб она ни от кого никогда, ни в судебных местах и ни по каким делам впредь так как и ныне в сем нашем указе именована не была названием рода ни отца своего, ни мужа… Приказать в Москве… в нарочно к тому назначенный и во всем городе обнародованный день вывести ее на первую площадь и, поставя на эшафот, прочесть пред всем народом… сентенцию (приговор. — Е. А.) сего нашего указа, а потом приковать ее стоячую на том же эшафоте к столбу и прицепить на шею лист с надписью большими буквами: „Мучительница и душегубица“».
После часового стояния у позорного столба Салтычиху предписывалось заковать в кандалы и посадить в подземную тюрьму одного из московских женских монастырей, в которой «по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ниоткуда в ней света не имела. Пищу ей обыкновенную старческую (то есть еду стариц-монахинь. — Е. А.) подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро она наестся».
Гражданская казнь (а именно к ней приговорили Салтычиху) была совершена в Москве на Красной площади в субботу, 17 октября 1768 года. На площади возвели эшафот, посредине него стоял позорный столб с цепями, которыми и прикрепляли приговоренного. Казнь обычно устраивалась в субботу, когда в город съезжалось немало окрестных крестьян. В этом состояла государственная педагогика тех времен — путем публичной казни отучить людей от преступлений. Но дело Салтычихи было таким громким, что народ повалил бы посмотреть на ужасную злодейку даже в будний день. Как всегда, слухи раздували преступления Салтычихи до неимоверных размеров. Говорили, что она ела нежные женские груди своих жертв, была сексуальной извращенкой и т. д. Автор одного письма о казни Салтычихи писал своему адресату, что вся Москва задолго до казни была сама не своя — не было дома, где бы не обсуждалось дело Салтычихи, и все хотели на нее поглазеть: «Что ж надлежит до народу, то не можно поверить, сколько было оного: почти ни одного места не осталось на всех лавочках, на площади, крышах, где бы людей не было, а карет и других возков несказанное множество, так, что многих передавили и карет переломали довольно». Истинно, как писал Пушкин, «заутра казнь, привычный пир народу».
После вывода к позорному столбу и лишения дворянства и всех прав состояния Салтычиху отвезли в Ивановский девичий монастырь и посадили в подземную тюрьму. Место это было мрачное и скорбное — здесь доживали свой век сумасшедшие, искалеченные под пытками, нераскаявшиеся раскольницы. Одиннадцать лет просидела в подземной тюрьме Салтычиха и в 1779 году была переведена в особый застенок, устроенный на поверхности, с тыльной стороны монастырского храма. Сюда потянулись толпы любопытствующих, чтобы посмотреть через решетку на это страшное существо. По некоторым сведениям, в этом заточении она родила ребенка, зачатого ею от караульного солдата. За все годы, проведенные в тюрьме, Салтычиха не раскаялась. При появлении людей она, как дикий зверь, с бранью бросалась на решетку. По-видимому, к этому времени она уже находилась в состоянии полного умопомешательства и в таком положении прожила еще двадцать три года. Проведя таким образом в заключении тридцать четыре года, преступница умерла в 1801 году, так и не покаявшись в своих чудовищных преступлениях.
Салтычиха, чье имя стало нарицательным, символом изуверской жестокости, была для тогдашней России и уникальна, и типична. В той или иной степени многие помещики поступали со своими крепостными так же, как она, жестоко и бесчеловечно. Крепостное право развращало и рабов, и господ. Такого ужасающего количества замученных одной помещицей русское общество, конечно, не знало, но глумление над крепостными людьми было возможно. Каждодневные издевательства, порки и даже убийства совершались в помещичьих домах постоянно. Вспоминая о Москве 1750 года — подлинной дворянской столице России, Екатерина II писала в мемуарах: «Предрасположение к деспотизму выращивается там лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самого раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить цепи без преступления».
Крепостничество, достигшее в середине XVIII века такого размаха, требовало своего юридического оформления, хотя правовые основы крепостного права были заложены еще в Соборном Уложении 1649 года. В 1754 году образованная по инициативе Петра Шувалова Комиссия для составления нового Уложения собирала пожелания дворянства, их требования, изучала старые законы. К 1761 году была закончена очень важная часть будущего Уложения под названием: «О состоянии подданных вообще». Она так и не увидела свет, но идеи, в ней заложенные, во многом отражают дворянские требования, социальные мечты.
К середине XVIII века у дворян выработалось представление о своем особом, привилегированном положении в русском обществе. И авторы проекта Уложения это учли. Одна из глав Уложения так и называлась: «О дворянах и их преимуществах». В ней говорилось, что дворяне отличны «от прочих сограждан своим благоразумием и храбростью», они показали «чрезвычайное в государственных делах искусство, ревность (то есть усердие. — Е. А.) и знатные услуги Отечеству и Нам», то есть императрице.
Соответствовать этому должны и привилегии, особые отличия дворян перед другими слоями общества. Таких главных, коренных привилегий, согласно проекту Уложения, у дворянства три. Во-первых, отменялся принцип петровской Табели о рангах 1724 года, позволявшей недворянам дослужиться до дворянского звания. В проекте Уложения пояснялось: Петр ввел этот принцип, чтобы поощрить разночинцев к успехам в науках, мореплавании, военном деле. А всё это делалось для того, чтобы дворяне, глядя на них, «возымели ревность и получили большую охоту» к полезным занятиям. Теперь дворяне в службе вполне преуспели, и нет необходимости давать дворянство разночинцам.
Во-вторых, авторы Уложения предусмотрели такой порядок, при котором обязательная государственная служба для дворян отменялась, они получали свободу от участия в местных «земских» делах, могли свободно выезжать за границу, а при желании — восстанавливаться на службе. Дворянина нельзя было арестовывать (без поимки с поличным на месте преступления), пытать, подвергать телесным наказаниям, ссылать на каторгу. Он судился особым судом.
Наконец, в-третьих, дворяне получали исключительное право на владение винными, стекольными, металлургическими, горными мануфактурами. Купцам и предпринимателям запрещалось владеть этими самыми доходными отраслями промышленности. Все это превращало дворянство в узкую, замкнутую, обладающую особыми, исключительными привилегиями группу населения, которая безраздельно властвовала в стране. Но дворяне в своих мечтах шли дальше. Это нашло отражение в «Фундаментальных и непременных законах», составленных и поданных императрице И. И. Шуваловым. При написании этого законодательного проекта Шувалов использовал знаменитое сочинение Ш. Монтескье «О духе законов».
Суть проекта Шувалова состояла в том, чтобы императрица и ее подданные присягнули в строгом соблюдении неких «Фундаментальных и неприкосновенных законов», которыми устанавливались те особые преимущества дворян, о которых шла речь в проекте Уложения. Кроме того, отныне и навсегда русский престол должен был переходить только к православным государям, а все сенаторы, президенты коллегий и губернаторы набирались только из русских, как и две трети генералитета. Утверждение «Фундаментальных и непременных законов» привело бы — если исходить из схемы французского философа Монтескье — к переходу России от деспотии к конституционной монархии.
Ни проект Уложения, ни проект Ивана Шувалова, так ярко отразившие социальные мечты русского дворянства, не осуществились, хотя некоторые важные положения их были реализованы в следующие царствования. Но нам сейчас интересно посмотреть, на каких правовых основах строились отношения крепостного и его господина-помещика в Елизаветинскую эпоху. В разделе «О власти дворянской» дается полный перечень составляющих эту власть исключительных прав дворянина. Вот этот перечень:
«Дворянство имеет над людьми и крестьяны своими мужеского и женского полу и над имением их полную власть без изъятия, кроме отнятия живота и наказания кнутом и произведения над оными пыток. И для того волен всякий дворянин тех своих людей и крестьян продавать и закладывать, в приданые и в рекруты отдавать и во всякие крепости укреплять, на волю и для прокормления на время, а вдов и девок для замужества за посторонних отпускать, из деревень в другие свои деревни… переводить и разным художествам и мастерствам обучать, мужскому полу жениться, а женскому полу замуж идтить позволять и, по изволению своему, во услужение, работы и посылки употреблять и всякия, кроме вышеписанных наказания, чинить или для наказания в судебные правительства представлять, и, по рассуждению своему, прощение чинить и от того наказания освобождать».
Здесь мы видим не столько проект законодательного утверждения неких не существующих, но разработанных в Комиссии прав дворянина, а перечень реальных, уже существующих прав помещика — фактического рабовладельца. Проект Уложения, в отличие от неосуществленного проекта «Фундаментальных законов» Ивана Шувалова, лишь констатирует правовое состояние крепостного, лишенного прав. Он имел лишь одно, дарованное Богом, право на жизнь. Ее могло отнять только самодержавное государство, которое обладало исключительным правом суда и вынесения наказания над всеми подданными, будь то помещики или крестьяне. Но последующая, Екатерининская эпоха, опираясь на законодательные проекты времен Елизаветы Петровны, и в этом сделала уступку помещикам — они получили право ссылки провинившихся крепостных в Сибирь.
Огромная, фактически неконтролируемая власть одного человека над другим, которую давала вся система крепостного права, не могла не развращать людей — как помещиков, так и крепостных. Крепостные почти всегда не были заинтересованы в труде на своего помещика и придумывали массу уловок, чтобы увильнуть от работы, уменьшить ее нагрузку, выполнить работу хуже, чем положено. Напротив того, помещики и их приказчики стремились стеснить крепостного, ужесточить наказания, придумывали новые способы контроля за работой и жизнью крепостных.
Порка была неотъемлемой частью этой жизни. Крепостного пороли за всё: за лень, неповиновение, воровство, косой взгляд, нерасторопность, «самовольство», не говоря уже об «упрямстве» и других видах скрытого и открытого неповиновения или сопротивления. Но «холодные чуланы», кандалы, кнут на конюшне переставали быть эффективными средствами управления крепостными. Они воспринимались ими как необходимое зло, которое нужно сносить так же, как непогоду, волю Бога, который «сам страдал и нам страдать велел». Неудивительно, что в этих условиях благородная цель труда как единственного достойного способа существования и совершенствования своей жизни исчезала. Обмануть, украсть, навредить, сделать свою работу плохо было для крепостного не постыдным, а, наоборот, похвальным делом, которым можно было похвастаться перед людьми. К сожалению, эти особенности менталитета русского человека — наряду с такими замечательными чертами, как невероятное терпение, незлобивость, неприхотливость, — во многом пришли в наше время из крепостного прошлого.
Неверно думать, что крепостные крестьяне, не знавшие свободы, не хотели ее. Стремление к свободе заложено в человеке изначально, с самого его рождения. Мечта о воле порождала фантастические слухи о «Беловодье» — волшебной стране, где можно укрыться от всяческого гнета и стать счастливыми. При полном бесправии миллионов людей неведомая свобода понималась искаженно, уродливо. Она не воспринималась как тяжелая ответственность за себя, свою семью, деревню, страну. Крестьяне понимали свободу как полное освобождение от всяческих обязанностей перед обществом. Жить на свободе значило для крепостных вообще не зависеть от кого бы то ни было, не выполнять обязанности, которые неизбежно налагает общество на своих свободных членов, будь то налоги на государственные нужды или работы по содержанию мостов и дорог в своей деревне. Может быть, многие наши несчастья тянутся оттуда, из далеких времен Салтычихи.
Законно избавиться от крепостничества, кроме как по воле помещика, не представлялось возможным. Все остальные способы добиться свободы были либо преступны, следовательно — уголовно наказуемы, либо аморальны. Так, в материалах Тайной канцелярии аннинского и елизаветинского царствований встречаются дела, которые заведены по доносам дворовых, подслушавших разговор господ в спальне и потом кричавших «Слово и дело!». Они надеялись, что таким образом получат — согласно закону — свободу как вознаграждение за донос на политических преступников.
Другие сами вступали на путь преступления. А для этого так мало требовалось — уйти без спросу помещика или приказчика со двора или из деревни. И вот ты уже и преступник, беглый! Но что же делать? Бегство было единственным и самым распространенным способом спасения от крепостного права. Крестьяне бежали в Польшу, на Юг (Дон и его притоки), в Сибирь. Но не дремали и власти: заставы, воинские команды, облавы, кандалы, кнут и… возвращение к помещику.
Немало крепостных, отчаявшись, брались за оружие, уходили в многочисленные разбойничьи шайки, нападавшие на помещичьи усадьбы. Не все такие истории говорили о сопротивлении крестьян крепостникам — среди разбойников укрывалось немало беглых уголовников, опустившихся личностей, садистов, наслаждавшихся мучениями помещичьих жен или детей на огне или дыбе. Известно много случаев, когда такие банды возглавляли дворяне-помещики, сделавшие свои имения притонами для разбойников и воров. Но все же признаем, что между разгулом крепостничества и разбоями существовала прямая связь: крепостное право с его фактически неограниченным насилием неизбежно порождало ответное насилие.
К елизаветинскому времени относится история братьев Роговых — крепостных прокурора Пензенского уезда Дубинского. Двое из братьев — Никифор и Семен — бежали от помещика, но их поймали и отправили в ссылку. По дороге братья бежали, вернулись в уезд и пригрозили помещику расправой. Их вновь поймали и отправили по этапу: Никифора — в Сибирь, в Нерчинск, а Семена — в Оренбург, откуда он несколько раз убегал. Несмотря на жестокие наказания за побег с каторги, Семен не унимался. В послании помещику он писал: «Хотя меня десять раз в Оренбург посылать будут, я приду и соберу компанию и (тебя) изрежу на части». В 1754–1755 годах имение Дубинского трижды поджигали, а в 1756 году Семен бежал с каторги, добрался до родного уезда и спрятался у третьего из братьев — Степана. Помещик, узнав об этом, писал властям, что Семен собрал «партию человек до сорока и дожидается меня, как я буду в оную деревню, чтобы меня разбить и тело мое изрубить на части».
Степана арестовали за укрывательство беглого брата, но он бежал из-под караула и ушел вместе с сыном из вотчины, пригрозив помещику расправой. Дубинский, хотя и являлся уездным прокурором, но был так напуган, что не решался приезжать в свою деревню, пока Роговы гуляют на свободе. Надо полагать, что причины такой яростной, отчаянной ненависти братьев Роговых к своему помещику были весьма основательны. Братья не похожи на разбойников с большой дороги, которым все равно, кого грабить и убивать.
Таких бесстрашных смельчаков, как братья Роговы, было немного. Они составляли ничтожную часть той многомиллионной массы рабов и рабынь, которые смиренно несли свой крест и по приказу помещика убивали кнутом своих близких, а потом сами ложились под кнут. Особенно драматично было положение крепостных женщин и девушек. Неслучайно, что большая часть замученных Салтычихой — это сенные девушки, выполнявшие домашнюю работу. Они были совершенно беспомощны и беззащитны перед издевательствами, насилием и глумлением. С мужиком-крепостным поступить жестоко считалось неразумно и опасно — как-никак он, мужик, был рабочей силой, приносил доход, за него платилась в казну подушина, он становился рекрутом. В ревизских сказках мужик писался «душой мужеска полу», женщины же вообще не учитывались в переписи. Мужик, наконец, имел возможность оказать сопротивление. Доведенный до отчаяния, он мог — часто ценою своей жизни, но отомстить за унижения и побои.
Иначе со слабыми женщинами — им не было спасения, им никто бы не пришел на помощь. Дворовых девушек держали под суровым контролем, они не могли бежать, сопротивляться. Их сознание подавлял страх. Поэтому они безропотно умирали от непосильной работы, побоев, под кнутом в конюшне, замерзали раздетыми на морозе. Молодые девушки сами лезли в петлю или бросались в омут, чтобы избавиться от постоянных мучений, которые и жизнью-то назвать трудно. Их никто не жалел, это была «человеческая трава». Цена на «хамку» — так презрительно звали крепостных помещики — самая низкая на рынке рабов.
Вот один из обычных документов — купчая: «Лета тысяча семьсот шестидесятого, декабря в девятый на десять день (то есть 19-го. — Е. А).
Отставной капрал Никифор Гаврилов сын Сипягин, в роде своем не последний, продал я, Никифор, майору Якову Михееву сыну Писемскому старинных своих Галицкого уезда Корежской волости, из деревни Глобенова, крестьянских дочерей, девок: Соломониду, Мавру да Ульяну Ивановых дочерей, малолетних, на вывоз. А взял я, Никифор, у него, Якова Писемского, за тех проданных девок денег три рубли. И вольно ему, Якову, и жене, и детям, и наследникам его теми девками с сей купчей владеть вечно, продать и заложить, и во всякие крепости учредить».
Разумеется, никому не было дела до того, что чувствовали маленькие девочки-сестры, оторванные от матери и увезенные из родной деревни навсегда. И таких купчих заключалось тысячи, десятки тысяч. Люди — мужчины, женщины, дети — целыми деревнями, семьями, поодиночке продавались как скот, мебель или книги. Конечно, не следует считать, что все помещики были такими жестокими садистами, как Салтычиха; вряд ли Никифор Сипягин продал девочек-сестер по рублю за голову на вывоз, желая доставить им несчастье. Помещики были разные, многие из них относились к крестьянам вполне гуманно. Даже обязательные порки регламентировались. В инструкции 1751 года приказчику выдающегося полководца графа П. А. Румянцева написано, что если дворовым дадут 100 плетей или 17 тысяч розог, то «таковым более одной недели лежать не давать, а которым дано будет плетьми по полусотне, а розгами по 10 тысяч — таковым более полунедели лежать не давать же; а кто сверх того пролежит более, за те дни не давать им всего хлеба, столового запасу…». А вот как писал в инструкции своим приказчикам в 1758 году один из просвещеннейших людей того времени — князь М. М. Щербатов: «Наказание должно крестьянам, дворовым и всем протчим чинить при рассуждении вины батогами… Однако должно осторожно поступать, дабы смертного убийства не учинить или бы не изувечить. И для того толстой палкой по голове, по рукам и по ногам не бить. А когда случится такое наказание, что должно палкой наказывать, то, велев его наклоня, бить по спине, а лучше сечь батогами по спине и ниже, ибо наказание чувствительнее будет, а крестьянин не изувечится».
В этой инструкции столько рачительной предусмотрительности, нешуточной заботы о живом инвентаре, который не следует портить. Так же предусмотрителен Щербатов, когда дает указания о содержании скота, о севообороте, сборе податей. Именно в том, что крепостное право было таким обычным, заурядным, и состояла его самая страшная сторона. Оно казалось естественным состоянием общества, одной из тех основ, на которой держался порядок на русской земле. И его ужасы воспринимались людьми так же естественно, как гнев государя, удар грома, смена времен года. Вот помещица зимой заперла двух сенных девушек на холодном чердаке за какую-то провинность, да и забыла, вспомнила о них на следующий день, а девушки уже замерзли. Случилась беда, конечно, но не судить же за это столбовую дворянку! Никто не решился не только обратиться в суд, но даже напомнить барыне о девках, замерзающих на чердаке. Представление о том, что дворовые — это не люди, а «хамы» и «подлянки», что жестокости с ними неизбежны и необходимы, прочно сидело в сознании дворянства.
Екатерина II писала: «Если посмеешь сказать, что они (то есть крепостные. — Е. А.) такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую, что в меня станут бросать каменьями». Вспоминая конец 60-х годов XVIII века, она продолжала: «Я думаю, не было и двадцати человек, которые по этому предмету мыслили бы гуманно и как люди. А в 1750 году их, конечно, было еще меньше, и, я думаю, мало людей в России даже подозревали, что для слуг существовало другое состояние, кроме рабства».
Естественно, мысли об этом никогда не приходили к императрице Елизавете. Этот мир каждодневного насилия и издевательства был для нее естественен, и о праве на свободу крепостных она никогда и не слыхала. Она чувствовала себя, как и ее предшественница императрица Анна Иоанновна, помещицей и со своими непокорными слугами была, как уже сказано выше, весьма крута.
* * *
Вор и убийца Ванька Каин достиг своей известности не только беспримерными злодеяниями, но и… литературной деятельностью. Он так и не выбрался с каторги и сгинул где-то в Сибири, но перед этим, отбывая каторгу в Рогервике (ныне Палдиски, Эстония), написал (или продиктовал) мемуары о своих головокружительных приключениях. Зарифмованные записки эти, которые мы, с известной осторожностью, используем ниже при описании похождений Каина, были такие же лихие, талантливые и хвастливые, как и их автор. Довольно скоро в рукописях (а в те времена переписывались для размножения даже печатные книги) они разошлись по всей России. В 1777 году их напечатали типографским способом под обычным для тогдашних книг длинным названием: «Жизнь и похождения российского Картуша, именуемого Каина, известного мошенника и того ремесла людей сыщика, за раскаяние в злодействе получившего от казни свободу, но за обращение в прежний промысл, сосланного вечно в каторжную работу, прежде в Рогервик, а потом в Сибирь, написанная им самим при Балтийском порте в 1764 году».
Вот ведь как: нам мало иметь своих быстрых разумом Невтонов, нам подавай и своих знаменитых воров, которые не хуже заморского Картуша, шалившего во Франции, а даже, пожалуй, и превосходят его в удали и подлости, потому что при всем своем жульничестве Картушу никогда не пришло бы в голову пойти в парижскую полицию и подать такую челобитную, которую подал в декабре 1741 года профессиональный вор и разбойник Ванька Каин в Московский сыскной приказ. В этой челобитной Каин признавался, что он страшный грешник — вор и обманщик, но теперь глубоко раскаивается и во искупление содеянных им бессчетных грехов готов выдать полиции всех своих товарищей — что вскоре и сделал, сдав полиции сразу тридцать семь приятелей. А потом еще и еще… Думаю, что Ванька за свою «трудовую деятельность» в полиции сдал властям сотни две-три своих «коллег».
К такой жизни он пришел не сразу. Известна старинная протяжная песня, которую якобы, томясь в тюрьме, «напел», то есть сочинил, Каин:
Мне-да ни пить-да, ни есть, добру молодцу, не хочется,
Мне сахарная, сладкая ества, братцы, на ум нейдет,
Мне Московское сильное царство, братцы, с ума нейдет…
Песня эта, как мне кажется, передает душевный настрой знаменитого вора, который устал бегать от «Московского сильного царства» и, не лишенный разума, но лишенный совести, решил заключить с этим царством беспримерное соглашение. Тем самым он пошел по совершенно новому пути, который, конечно, никого не удивит.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.