Глава 3 Брауншвейгское семейство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Брауншвейгское семейство

И вот 25 ноября 1741 года чудо свершилось: императрица Елизавета I Петровна стояла у окна в своем императорском Зимнем дворце и смотрела на город и страну, теперь безраздельно принадлежавшие ей. Шел первый день ее царствования, конец которого казался бесконечно далеким…

И с первым же днем пришли трудности и хлопоты, ранее неведомые полуопальной цесаревне. Прежде всего следовало решить, что же делать с арестованной Брауншвейгской фамилией. Требовалось срочно составить манифест о восшествии Елизаветы Петровны на престол. Между тем стране и миру было так непросто объяснить, каким же образом цесаревна оказалась на российском троне. Ведь в Европе прекрасно знали, что император Иван Антонович вступил на престол в 1740 году, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, и что все подданные, в том числе и цесаревна Елизавета, присягали на кресте и Евангелии в верности малолетнему императору, а потом и Анне Леопольдовне как правительнице. Следовательно, власть императора Ивана была законна, тогда как власть Елизаветы — нет.

Но вернемся к жертвам ночного переворота 25 ноября 1741 года — Брауншвейгской фамилии — и расскажем о них подробнее.

Правительница России великая княгиня Анна Леопольдовна не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, — писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, — а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность».

Иного мнения об Анне Леопольдовне был ее обер-камергер Эрнст Миних, сын фельдмаршала Миниха. В своих мемуарах он писал, что принцессу Анну считали холодной, надменной, презрительной, но на самом деле ее душа была нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а ее холодность служила лишь защитой от «грубейшего ласкательства», столь распространенного при дворе ее тетки. Так или иначе, некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы Анны бросались в глаза всем. Шетарди передавал рассказ о том, что герцогиня Мекленбургская Екатерина Иоанновна, мать Анны Леопольдовны, была вынуждена прибегать к строгости, чтобы победить в дочери диковатость и заставить ее свободно появляться в обществе. Впрочем, объяснение не особенно симпатичным чертам Анны Леопольдовны нужно искать не только в ее характере, данном природой, но и в обстоятельствах ее жизни, особенно после 1733 года.

Семейная жизнь Анны Леопольдовны не сложилась. Она жила в браке без любви. Приехавший в 1734 году из Германии жених Анны принц Брауншвейг-Люнебургский Антон-Ульрих всех разочаровал: и императрицу Анну Иоанновну, и двор, и прежде всего саму невесту. Худенький, белокурый, женоподобный сын герцога Фердинанда-Альбрехта, отысканный в Германии специальным посланником Анны Иоанновны графом Карлом-Рейнгольдом Левенвольде, казался неловким провинциалом и замирал от страха и стеснения под пристальными, недоброжелательными взглядами львов и львиц русского императорского двора. Как писал в своих мемуарах Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности». Императрица не сказала официальному свату, австрийскому послу, ни да ни нет, но оставила принца в России, чтобы он, дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Ему был дан чин подполковника Кирасирского полка и соответствующее его статусу содержание.

Принц неоднократно и безуспешно пытался сблизиться со своей будущей супругой, но девица равнодушно отвергала его ухаживания. «Его усердие, — писал впоследствии Бирон, — вознаграждалось такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака». Летом 1735 года произошел скандал, отчасти объяснивший подчеркнутое равнодушие Анны к Антону-Ульриху. Шестнадцатилетнюю девицу заподозрили в интимной близости с красавцем и любимцем женщин графом Морицем Карлом Линаром, польско-саксонским посланником в Петербурге, причем соучастницей тайных свиданий признали воспитательницу принцессы госпожу Адеракс. В конце июня того же года этого незадачливого педагога поспешно посадили на корабль и выслали за границу. Затем по просьбе русского правительства польский король Август II отозвал из России и графа Линара. Причина скандала была, как писала леди Рондо, очень проста — «принцесса молода, а граф — красив». Пострадал и «связник» влюбленных, камер-юнкер принцессы Иван Брылкин — его сослали в Казань.

Больше об этом инциденте сказать нечего. Известно лишь, что с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году Линар тотчас явился в Петербург, стал своим человеком при дворе, участвовал в совещаниях о государственных делах, получил высший орден России — Святого Андрея Первозванного, шпагу, украшенную бриллиантами, и прочие награды. Факт, несомненно, выразительный, как и то, что неведомый никому бывший камер-юнкер Брылкин был тогда же назначен обер-прокурором Сената.

После скандала императрица Анна Иоанновна установила за племянницей чрезвычайно жесткий, недремлющий контроль. Посторонним лицам вход на половину принцессы Анны был совершенно закрыт. Изоляция от общества ровесников, подруг, от света и даже двора, при котором она появлялась лишь на официальных церемониях, длилась пять лет и не могла не повлиять на психику и нрав Анны Леопольдовны. Не особенно живая и общительная от природы, теперь она стала совсем замкнутой, склонной к уединению, раздумьям, сомнениям и, как писал Эрнст Миних, увлеклась чтением книг, что в те времена считалось делом диковинным и барышень до добра не доводящим. Анна поздно вставала, небрежно одевалась и причесывалась — даже на одном из немногих известных портретов Анны ее голова повязана платком. С неохотой и страхом выходила она на сияющий паркет дворцовых зал. Такую нелюдимость Анна Леопольдовна сохраняла и в дни своего правления: ей всегда было неловко в большом обществе, и правительница предпочитала малолюдные собрания друзей и хороших знакомых, с которыми она играла в карты или сидела у камина. О шумных, веселых праздниках и маскарадах при ней никто и не заикался.

Изоляция принцессы Анны была прервана лишь летом 1739 года, когда австрийский посол маркиз де Ботта от имени принца Антона-Ульриха и его тетки, австрийской императрицы, официально попросил у императрицы Анны Иоанновны руки принцессы Анны и получил, наконец, благосклонное (по крайней мере, с виду) согласие русской государыни. Инициатива в этом деле принадлежала императрице Анне Иоанновне. Поначалу она не хотела думать ни о каком наследнике — ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после долгих лет унижений, бедности, ожиданий, казалось, что жизнь только начинается. К тому же ни племянница, ни ее будущий супруг императрице совсем не нравились, а потому она затягивала решение этого скучного и, казалось, ненужного для нее брачного дела.

Судьба принцессы весьма беспокоила фаворита императрицы Анны Иоанновны герцога Бирона. Видя демонстративное пренебрежение Анны Леопольдовны к заморскому жениху, Бирон в 1738 году пустил пробный шар: через посредницу, придворную даму, он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за старшего сына герцога, Петра Бирона. При этом он заранее заручился поддержкой императрицы, а то обстоятельство, что Петр был на шесть лет младше Анны, не особенно смущало герцога — ведь в случае успеха его замысла Бироны породнились бы с правящей династией и посрамили бы тем самым ловкачей предыдущих времен — Меншикова и Долгоруких, которые пытались сделать то же самое. Но Анна Леопольдовна слишком высоко ставила свое царственное происхождение и с возмущением отвергла притязания «низкородного» Бирона. Она сказала, что, пожалуй, готова выйти замуж за Антона-Ульриха — все-таки он принц из древнего германского рода. К слову сказать, принц, жених ее, к этому времени возмужал, он поучаствовал волонтером в русско-турецкой войне 1735–1739 годов, показал себя храбрецом под Очаковом, за что удостоился чина генерала и ордена Андрея Первозванного.

1 июля 1739 года молодые обменялись кольцами. Антон-Ульрих вошел в зал, где происходила церемония обручения, одетый в белый с золотом атласный костюм; его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей в зале рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась со своей приятельницей: «Я невольно подумала, что он выглядит как жертва». Удивительно, как случайная, казалось бы, фраза о жертвенном агнце стала мрачным пророчеством. Ведь Антон-Ульрих действительно был принесен в жертву династическим интересам русского двора.

Но в тот момент все думали, что жертвой была невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах… обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока, наконец, посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал — принцессу». После обмена кольцами первой подошла поздравлять невесту цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это скорее походило на похороны, чем на обручение.

Сама свадьба состоялась через два дня. Великолепная процессия потянулась от дворца к церкви Рождества на Невском проспекте. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и невеста в восхитительном серебристом платье. Все движение кортежа было обставлено с надлежащей торжественностью и блеском. После венчания последовал долгий свадебный обед, затем бал… Наконец, невесту отвели в спальню и облачили в атласную ночную сорочку, герцог Бирон привел к ней уже одетого в домашний халат принца, и двери супружеской спальни закрылись.

Целую неделю двор праздновал свадьбу. Были обеды и ужины, маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в придворном театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо находилась в числе гостей и потом сообщала в письме своей приятельнице, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые — очень красиво, другие — очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, что это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы». Говорили также, что в первую брачную ночь молодая жена убежала от мужа в Летний сад.

Как бы то ни было, через тринадцать месяцев этот печальный брак дал свой плод — 18 августа 1740 года Анна Леопольдовна родила мальчика, названного, как его прадед, Иваном. Больше всех рождению сына у молодой четы обрадовалась императрица Анна Иоанновна — покой династии, казалось, был обеспечен, и государыня, став восприемницей новорожденного, тотчас засуетилась вокруг него. Для начала она отобрала младенца у родителей и поселила его вместе с няньками в своих покоях. Теперь и Анна Леопольдовна, и Антон-Ульрих мало кого интересовали — свое дело они сделали. Однако понянчить внука, точнее — внучатого племянника, заняться его воспитанием императрице Анне не довелось: 5 октября 1740 года прямо за обеденным столом у нее начался сильнейший приступ болезни, которая через две недели и свела ее в могилу. Согласно завещанию покойной, двухмесячный принц Иван Антонович стал императором, а герцог Бирон — регентом при нем.

Регентом Бирон пробыл совсем недолго. Как уже говорилось, 9 ноября 1741 года гвардейцы во главе с Минихом, заручившимся поддержкой родителей императора, свергли Бирона, и Анна Леопольдовна была провозглашена великой княгиней и правительницей России. Впрочем, несмотря на эти головокружительные перемены, Анна Леопольдовна продолжала жить так же, как жила раньше. Мужа своего она по-прежнему презирала и часто не пускала ночевать на свою половину. Теперь трудно понять, почему так сложились их отношения, почему принц Антон оказался так неприятен своей супруге. Конечно, принц был слишком тих, робок и неприметен. Он не обладал изяществом, лихостью и мужественностью графа Линара. Миних говорил, что провел с принцем две военные кампании, но так и не понял, рыба он или мясо. Когда кабинет-министр Артемий Волынский как-то в 1740 году спросил Анну Леопольдовну, чем ей не нравится принц, она отвечала: «Тем, что весьма тих и в поступках несмел».

Бирон говорил саксонскому дипломату Пецольду с немалой долей цинизма, что главное предназначение Антона-Ульриха в России — «производить детей, но и на это он не настолько умен», и что нужно молиться Богу, чтобы родившиеся от него дети оказались более похожи на мать, чем на отца. Словом, вряд ли бедный нерыцарственный Антон-Ульрих мог рассчитывать на пылкую любовь молодой жены.

Анна Леопольдовна, как пишет ее современница, «была некрасива, но приятна, небольшого роста, брюнетка, с хорошими и приятными, но грустными глазами, довольно правильными чертами лица, с красивою шеею и руками, видная, но в общем она не была привлекательна. Во всем существе ее слышалась печаль и меланхолия». Драма жизни Анны Леопольдовны усугублялась еще тем, что она совершенно не годилась для «ремесла королей» — управления государством. Ее никогда к этому не готовили, да никто об этом, кроме судьбы и случая, и не думал. У принцессы отсутствовало множество качеств, которые позволили бы ей если не управлять страной, то хотя бы пребывать в заблуждении, что она этим занимается для общей пользы. У Анны не было трудолюбия, честолюбия, энергии, воли, отсутствовало умение понравиться подданным приветливостью или, наоборот, привести их в трепет грозным видом, как это успешно делала Анна Иоанновна. Фельдмаршал Миних писал, что Анна «по природе своей… была ленива и никогда не появлялась в Кабинете. Когда я приходил по утрам с бумагами… которые требовали резолюции, она, чувствуя свою неспособность, часто говорила: „Я хотела бы, чтобы мой сын был в таком возрасте, когда бы мог царствовать сам“». Далее Миних пишет то, что подтверждается другими источниками — письмами, мемуарами, даже портретами: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, идя к обедне, не носила фижм (дело, как читатель понимает, совершенно недопустимое! — Е. А.) и в таком виде появлялась публично за столом и после полудня за игрой в карты с избранными ею партнерами, которыми были принц — ее супруг, граф Линар — посол польского короля и фаворит великой княгини, маркиз де Ботта — посол австрийского императора, ее доверенное лицо… господин Финч — английский посланник и мой брат (барон X.-В. Миних. — Е. А.)». Только в такой обстановке, дополняет сын фельдмаршала Эрнст, она бывала свободна и весела.

Вечера эти проходили за закрытыми дверями в апартаментах ближайшей подруги правительницы и ее фрейлины Юлии Менгден, или, как презрительно называла ее императрица Елизавета Петровна, Жульки. Без этой, как писали современники, «пригожей собой смуглянки» Анна не могла прожить ни дня — так они были близки. Их отношения были необычайны, и на это обращали внимание. Финч, хорошо знавший всю картежную компанию, писал, что любовь Анны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине», что они часто спали вместе. Анна дарила Юлии бесценные подарки, в том числе полностью обставленный дом. Далее, как бы написали в прошлом веке, скромность не позволяет автору развивать эту тему.

В целом Анна Леопольдовна слыла существом безобидным и добрым. Правда, как писал Манштейн, правительница «любила делать добро, но вместе с тем не умела делать его кстати». Таким, как Анна, — ленивым, простодушным и доверчивым людям — не место в волчьей стае политиков, где рано или поздно они теряют власть и гибнут. То, что произошло с Анной Леопольдовной, было неизбежным.

Конец лета 1741 года — первого и последнего лета Анны Леопольдовны как правительницы России — прошел под звуки фанфар и салюта. В июле Анна родила второго ребенка, принцессу Екатерину, а 23 августа русские войска под командой фельдмаршала Петра Ласси наголову разбили шведскую армию под Вильманстрандом… Но уже через три месяца, ночью 25 ноября 1741 года, Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. За ней и ее сыном пришли мятежники, и вскоре их перевезли во дворец уже бывшей цесаревны. И теперь новая государыня и ее окружение ломали голову: что же делать с младенцем-императором и его семьей, никто толком не знал.

Впрочем, раздумья новой императрицы были недолги — радость быстрой и легкой победы кружила ей голову, Елизавете хотелось быть доброй и великодушной, и она решила попросту выслать из страны Брауншвейгскую фамилию. 28 ноября об этом вышел манифест, и в ту же ночь санный обоз из закрытых кибиток, в которых сидели император, его родственники и приближенные, а также многочисленный конвой под командованием обер-полицмейстера Петербурга Василия Салтыкова поспешно покинули город по дороге на Ревель и Ригу, то есть к западной границе России.

Перед отъездом Салтыков получил особую инструкцию, согласно которой экс-императора Ивана надлежало срочно доставить в Ригу, а затем в Митаву и далее отправить в Германию. Но не успели кибитки отъехать от Петербурга, как срочный курьер от императрицы нагнал конвой и передал Салтыкову новую инструкцию, которая требовала от него совершенно противоположного: «Из-за некоторых обстоятельств то (то есть быстрая езда до Митавы. — Е. А.) отменяется, а обязаны вы ваш путь продолжать как возможно тише и отдыхать на каждой станции дня по два».

«Некоторые обстоятельства» заключались в том, что Елизавета сообразила, что Брауншвейгская фамилия, оказавшись за границей, в окружении своих могущественных родственников, среди которых были австрийская императрица, прусский и датский короли, будет представлять для нее серьезную опасность. Словом, Елизавета явно пожалела о своем благородстве и великодушии уже на следующий день после высылки экс-императора и его родственников из Петербурга.

Поезд с узниками ехал к русской границе все медленнее и медленнее, указы, приходившие Салтыкову из Петербурга, требовали все более и более суровых мер охраны Брауншвейгской фамилии, ранее довольно свободный режим содержания делался все жестче и жестче. В конце концов, через год такого странного путешествия, несчастная семья оказалась в заточении в Динамюнде — крепости под Ригой. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда. В крепостных казематах Динамюнде узники провели более года, там в 1743 году Анна родила третьего ребенка — Елизавету, а в январе 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы — в центр России, в город Ранненбург Воронежской губернии.

В печальной судьбе Брауншвейгской фамилии свою роль могло сыграть и следующее, весьма странное обстоятельство. В ноябре 1743 года прусский король Фридрих II вызвал русского посланника и просил передать Елизавете Петровне совет о том, как следует ей поступить с Брауншвейгской фамилией, приходящейся ему через жену, королеву Елизавету-Христину, родственной. Он сказал, что их надлежит заслать «в такие места, чтоб никто знать не мог что, где и куда оные девались и тем бы оную фамилию в Европе совсем в забытие привесть, дабы ни одна потенция за них не токмо не вступилась, но при дворе Вашего императорского величества о том домогательствы чинить, конечно, не будет». Известно, что прусский король был человеком в высшей степени талантливым, оригинальным и беспринципным, чем, собственно, и заслужил славу великого. Позже, лет тринадцать спустя, он в этом вопросе уже вел политику иную — стремился использовать фигуру опального императора и его родственников с целью ослабить режим Елизаветы Петровны. Но тогда, в 1742 году, он явно заигрывал с русской государыней и таким образом пытался убедить ее в своем особом расположении, ради чего был не прочь пожертвовать и своими родственниками.

Дав указ о вывозе Брауншвейгской фамилии, императрица требовала, чтобы Салтыков при этом сообщил, как вели себя, отъезжая на новое место, Анна Леопольдовна и ее муж: были они «недовольны или довольны» указом? Салтыков рапортовал, что когда члены семьи увидели намерения конвоя рассадить их по разным кибиткам, то они «с четверть часа поплакали». По-видимому, они подумали, что их хотят разлучить друг с другом. Эта опасность нависла над ними теперь как дамоклов меч. Отныне жизнь их проходила в ожидании худшего поворота событий.

Новый начальник конвоя капитан Вындомский сначала по ошибке повез арестантов не в Ранненбург Воронежской губернии, а в Оренбург — город, отстоящий на тысячи верст восточнее, почти в Сибири. Только по дороге маршрут был уточнен. В Ранненбурге (ныне город Чаплыгин Липецкой области) Брауншвейгская семья прожила до конца августа 1744 года, когда сюда внезапно прибыл личный посланник императрицы Елизаветы майор гвардии Николай Корф. Он привез с собой секретный указ государыни. Это был жестокий, бесчеловечный указ. Корф был обязан ночью отнять у родителей экс-императора Ивана и передать капитану Миллеру, которому вместе с ребенком («mit dem Kleinen») надлежало ехать без промедления на север. В инструкции Миллеру было сказано о четырехлетнем малыше: «Онаго приняв, посадить в коляску и самому с ним сесть и одного служителя своего или солдата иметь в коляске для сбережения и содержания того младенца и именем его называть Григорий». Роковое в русской истории имя! Может быть, это имя было выбрано случайно, а может быть, и неслучайно: в династической истории России имя Григорий имеет явный негативный след — так звали самозванца Отрепьева, захватившего в России власть в 1605 году и своим авантюризмом обрекшего страну на невиданные страдания и разорение. Тем самым Елизавета как бы низводила бывшего императора до уровня самозванца.

Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем, а имел доброе сердце и понимал, что его руками совершается жестокое дело. Поэтому он запросил Петербург, как поступать с мальчиком, если будет «беспокоен из-за разлуки с родителями» и станет спрашивать у охраны о матери или отце. Петербургские власти отказали Корфу в его просьбе придать экс-императору кормилицу или сиделицу, «чтоб он не плакал и не кричал», и вообще велели не умничать и в точности исполнять указ. Миллеру же предписывалось по прибытии в Архангельск потребовать от местных властей судно, на него «посадить младенца ночью, чтобы никто не видал, и отправиться в Соловецкий монастырь, где его ночью же, закрыв, пронести в четыре покоя и тут с ним жить так, чтобы кроме его, Миллера, солдата его и служителя, никто оного Григория не видел… а младенца из камеры, где он посажен будет, отнюдь не выпускать и быть при нем днем и ночью слуге и солдату, чтоб в двери не ушел или от резвости в окошко не выскочил».

Корф думал не только о судьбе ребенка. Он спрашивал императрицу, как поступать с подругой бывшей правительницы Юлией Менгден — ведь ее нет в списке будущих соловецких узников, а «если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». Петербург остался глух к сомнениям Корфа и распорядился: Анну Леопольдовну везти на Соловки, а Менгден оставить в Ранненбурге. Что пережила Анна, прощаясь навсегда со своей сердечной подругой, которая давно составляла как бы часть ее души, представить трудно. Ведь, уезжая из Петербурга, Анна просила императрицу только об одном: «Не разлучайте с Юлией!» Тогда Елизавета, скрепя сердце, дала согласие, а теперь, не включив Юлию в «соловецкую экспедицию», тем самым свое разрешение отменила. Корф писал, что известие о разлучении подруг и предстоящем путешествии в неизвестном для них направлении как громом поразило узниц: «Эта новость, — писал Корф, — повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы (она была беременна. — Е. А.), они отвечали, что готовы исполнить волю государыни». По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом и снег, арестантов медленно повезли на север.

Обращают на себя внимание два момента: поразительная покорность Анны Леопольдовны и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая не диктовалась ни государственной необходимостью, ни опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и бывшего генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы. Елизаветой владели ревность и злоба. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст, Елизавета написала Корфу, чтобы он спросил Анну Леопольдовну, кому она отдала свои алмазные вещи, из которых многих при учете не оказалось в наличии. «А ежели она, — заканчивает Елизавета, — запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать (то есть пытать. — Е. А.), то ежели ее жаль, то она бы ее до такого мучения не допустила».

Это было не первое письмо подобного рода, полученное от императрицы Елизаветы. Уже в октябре 1742 года она писала Салтыкову в Динамюнде, чтобы тот сообщил, как и почему бранит его Анна Леопольдовна — об этом до Елизаветы дошел слух. Салтыков отвечал, что это навет: «У принцессы я каждый день поутру бываю, только кроме ее учтивости никаких неприятностей, как сам, так через офицеров, никогда не слышал, а когда что ей необходимо, то она о том с почтением просит». Салтыков написал правду — такое поведение кажется присущим бывшей правительнице. Она была кроткой и безобидной женщиной — странная, тихая гостья в этой стране, на этой земле. Но ответ Салтыкова явно императрице не понравился — ее ревнивой злобе к Анне Леопольдовне не было предела.

Почему так случилось? Ведь Елизавета не была злодейкой. Думаю, что ей невыносимо было слышать и знать, что где-то есть женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна эта власть, а нужен рядом только дорогой ее сердцу человек. Лишенная, казалось бы, всего: свободы, нормальных условий жизни, сына, близкой подруги — эта женщина не билась, как, может быть, ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не писала государыне униженных просьб, а лишь покорно, как истинная христианка, принимала все, что приносил ей каждый новый день, еще более печальный, чем день прошедший.

Более двух месяцев Корф вез Брауншвейгское семейство к Белому морю. Но размытые дороги не позволили доставить пленников до берегов Белого моря вовремя — навигация уже закончилась. Корф уговорил Петербург хотя бы временно прекратить это путешествие, измотавшее всех — арестантов, охрану, самого Корфа, — и поселить бывшего императора и его семью в Холмогорах, небольшом городе на Северной Двине, выше Архангельска. Весной 1746 года в Петербурге решили, что узники останутся здесь еще на какое-то время. Никто даже не предполагал, что пустовавший дом покойного холмогорского архиерея, в котором их поселили, станет для Брауншвейгской фамилии тюрьмой на долгие тридцать четыре года!

Анне Леопольдовне было не суждено прожить там дольше двух лет. 27 февраля 1746 года она родила третьего мальчика — принца Алексея. Это был последний, пятый ребенок; четвертый, сын Петр, появился на свет также в Холмогорах в марте 1745 года. Рождение всех этих детей становилось причиной ненависти Елизаветы к бывшей правительнице. Ведь они рождались принцами и принцессами и, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, имели прав на престол больше, чем Елизавета: в завещании покойной было сказано, что в случае смерти императора Ивана Антоновича престол переходит к его братьям и сестрам. И хотя за правом дочери Петра Великого была сила, тем не менее каждая весть о рождении очередного потенциального претендента на русский трон страшно раздражала императрицу Елизавету. Получив из Холмогор рапорт о появлении на свет принца Алексея, она, согласно сообщению курьера, «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать». Рождение детей у Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха тщательно скрывалось от общества, и коменданту холмогорской тюрьмы категорически запрещалось даже упоминать в переписке о детях правительницы. После смерти Анны Леопольдовны императрица Елизавета потребовала, чтобы Антон-Ульрих сам подробно написал о кончине жены, но при этом не упоминал бы, что Анна родила ребенка.

Рапорт о смерти двадцативосьмилетней Анны пришел вскоре после сообщения о рождении принца Алексея. Бывшая правительница России умерла от последствий родов, так называемой послеродовой горячки. В официальных же документах причиной смерти принцессы Анны был указан «жар», общее воспаление организма, а не последствия родов. Комендант холмогорской тюрьмы Гурьев действовал по инструкции, которую получил еще задолго до смерти Анны Леопольдовны: «Если, по воле Бога, случится кому из известных персон смерть, особенно — Анне или принцу Ивану, то, учинив над умершим телом анатомию и положив его в спирт, тотчас прислать к нам с нарочным офицером».

Нарочным стал поручик Писарев, доставивший тело Анны в Петербург, точнее, в Александро-Невский монастырь. В официальном извещении о смерти умершая была названа «принцессою Брауншвейг-Люнебургской Анной». Ни титула правительницы России, ни титула великой княгини за ней не признавалось, равно как и титула императора за ее сыном. В служебных документах чаще всего они упоминались вообще нейтрально: «известные персоны». И вот теперь, после своей смерти, Анна стала вновь, как в юности, принцессой.

Хоронили Анну Леопольдовну как второстепенного члена семьи Романовых в усыпальнице Александро-Невского монастыря. На утро 21 марта 1746 года были назначены панихида и погребение. В Александро-Невский монастырь съехались знатнейшие чины государства и их жены — всем хотелось взглянуть на женщину, о судьбе которой так много было слухов и легенд. Возле гроба Анны стояла сама императрица Елизавета. Она плакала — возможно, искренне. Хотя государыня была завистлива и мелочна, но злодейкой, которая радуется чужой смерти, никогда не слыла.

Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви. Там уже давно вечным сном спали две другие женщины — ее бабушка, царица Прасковья Федоровна, и ее мать, герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна. Известно, что царица Прасковья больше всего на свете любила свою дочь «Свет-Катюшку» и внучку. И вот теперь, 21 марта 1746 года, эти три женщины, связанные родством и любовью, соединились навек в одной могиле.

Умирая в холмогорском архиерейском доме, Анна, возможно, не знала, что ее первенец Иван уже больше года живет с ней рядом, за глухой стеной, разделявшей архиерейский дом на две части. Нам неизвестно, как обходился в дороге с мальчиком капитан Миллер, что он отвечал на бесконечные и тревожные вопросы оторванного от родителей ребенка, которого теперь стали называть Григорием, как сложились их отношения за долгие недели езды в маленьком возке без окон. Известно лишь, что юный узник и его стражник приехали в Холмогоры раньше остальных членов Брауншвейгской семьи и Ивана поселили в изолированной части дома архиерея. Комната-камера экс-императора была устроена так, что никто, кроме Миллера и его слуги, пройти к нему не мог. Содержали Ивана в тюрьме строго. Когда Миллер запросил Петербург, можно ли его, Миллера, прибывающей вскоре жене видеть мальчика, последовал категорический ответ — нет! Так Ивану за всю его оставшуюся жизнь довелось увидать только двух женщин, двух императриц — Елизавету Петровну, а потом Екатерину II, которым экс-императора показывали тюремщики.

Многие факты говорят о том, что разлученный с родителями в четырехлетнем возрасте Иван был нормальным, резвым ребенком. Нет сомнения, что он знал, кто он такой и кто его родители. Об этом свидетельствует официальная переписка еще времен Динамюнде. Позже, уже в 1759 году, один из охранников рапортовал, что секретный узник называет себя императором. Как вспоминал один из присутствовавших на беседе императора Петра III с Иваном Антоновичем в 1762 году в Шлиссельбурге, Иван отвечал, что императором его называли родители и солдаты. Помнил он и доброго офицера по фамилии Корф, который о нем заботился и даже водил на прогулку.

Все это говорит только об одном: мальчик не был идиотом, больным физически и психически, каким порой его изображали. Отсюда следует, что детство, отрочество, юность Ивана Антоновича — волшебные мгновения весны человеческой жизни — прошли в пустой комнате с кроватью, столом и стулом. Он видел только скучное лицо молчаливого слуги Миллера, который грубо и бесцеремонно обращался с ним. Вероятно, он слышал неясные шумы за стеной камеры, до него долетал шум дождя, деревьев, крик ночной птицы.

Конечно, Елизавета вздохнула бы с облегчением, если бы вскоре получила рапорт коменданта о смерти экс-императора. Личный врач императрицы Лесток в феврале 1742 года авторитетно говорил одному иностранному дипломату, что Иван Антонович весьма мал для своего возраста и что он должен неминуемо умереть от первого же серьезного недуга. Такой момент наступил в 1748 году, когда у восьмилетнего мальчика начались страшные по тем временам болезни, не щадившие не только детей, но и взрослых, — оспа и корь одновременно. Комендант тюрьмы, видя страдания больного мальчика, запросил императрицу, можно ли допустить к ребенку врача, а если он будет умирать — то и священника. Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и в последний час. Иначе говоря, не лечить — пусть умирает! Но природа оказалась гуманнее царицы и дала Ивану возможность выжить.

Один из современников, видевших Ивана взрослым, писал, что он был белокур, даже рыж, роста среднего, «очень бел лицом, с орлиным носом, имел большие глаза и заикался. Разум его был поврежден… Он возбуждал к себе сострадание, одет был худо». В начале 1756 года в жизни Ивана наступила резкая перемена. Неожиданно глухой январской ночью 1756 года пятнадцатилетнего юношу тайно вывезли из Холмогор и доставили в Шлиссельбург. Охране дома в Холмогорах было строго предписано усилить надзор за принцем Антоном-Ульрихом и его детьми, «чтобы не произошло утечки». В это время власти опасались попыток похищения Брауншвейгской фамилии прусскими агентами. О планах Фридриха II организовать побег Ивана Антоновича и его родных стало известно из данных, полученных Тайной канцелярией.

Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром специальной команды охранников еще долгих восемь лет. Можно не сомневаться, что его существование вызывало головную боль у всех трех сменивших друг друга властителей России: Елизаветы Петровны, Петра III, Екатерины II. Свергнув малыша с престола в 1741 году, Елизавета, умирая в 1761-м, передала этот династический грех своему племяннику Петру III, а от него проблему Ивана унаследовала в 1762 году Екатерина. И никто из них не знал, как быть с узником.

Между тем слухи о жизни Ивана Антоновича в тюрьме ходили в народе. Этому в немалой степени способствовали сами власти. Вступив на трон, Елизавета Петровна прибегла к удивительному по бесполезности способу борьбы с памятью о своем предшественнике. Именными указами императрицы повелевалось изъять из делопроизводства все бумаги, где упоминались император Иван VI и правительница Анна Леопольдовна, а также отменить все законы, принятые в период регентства 1740–1741 годов. Уничтожению подлежали также все изображения императора и правительницы, а также монеты, медали и титульные листы книг с традиционным обращением авторов и издателей к юному императору. Из-за границы категорически запрещалось ввозить книги, в которых упоминались «в бывшее ранее правление известные персоны». Из государственных учреждений и от частных лиц под страхом жестокого наказания было приказано присылать в Петербург все манифесты свергнутого императора, официальные акты, присяжные листы, проповеди, церковные книги, формы поминовения, паспорта. Из книг протоколов всех высших, центральных, местных учреждений повыдрали все документы времени регентства. Одним словом, все материальные предметы и бумаги, которые напоминали о предыдущем царствовании, были объявлены вне закона.

В итоге в истории России появилась огромная «дыра», целого года жизни страны как не бывало. После 19 октября 1740 года, дня смерти императрицы Анны Иоанновны, в историческом календаре России сразу следовало 25 ноября 1741 года — день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Впрочем, такое часто случалось в нашей истории, иначе она бы не славилась своими «белыми пятнами». Одну часть собранных и доставленных в Петербург бумаг приказали уничтожить, а другую (наиболее важные государственные акты) собрали и запечатали государственными печатями. Эта пачка хранилась под строгим секретом в Сенате и в Тайной канцелярии. Ее стали называть бумагами с известным титулом. Открывать связку категорически запрещалось. И только в 1852 году, более ста лет спустя, вышло высочайшее прощение бумагам: по докладу министра юстиции Д. Н. Замятнина Николай I распорядился не только «озаботиться о сохранении их в целости с приведением в порядок, но и издать их в свет с научною целью, в надлежащей системе». Была создана ученая комиссия во главе с управляющим Московским архивом Министерства юстиции, сенатором и историком П. В. Калачевым, и не прошло даже тридцати лет, как два увесистых тома уникального исторического материала — как бы моментального «снимка» краткого царствования Ивана Антоновича — вошли в научный оборот.

Думаю, что современному читателю, пережившему многие «периоды умолчания» советской истории, знакомы подобные сюжеты. Известны они и другим поколениям русских подданных: сохранился, например, указ императора Павла I от 28 января 1797 года о «выдрании из указных книг манифеста императрицы Екатерины II о вступлении ее на престол».

Естественно, что эффект от подобных мер был прямо противоположен задуманному. Став запретным, имя царя-младенца Ивана приобрело невиданную популярность в народе. Кто он, где содержат его и всю семью, знали все, а кто хотел подробностей, мог узнать их на холмогорском базаре, куда за покупками для узников архиерейского дома приходила прислуга. И базар этот был главным распространителем сведений об Иване Антоновиче и его семье по всей стране. Естественно, что заключенный в темницу император стал в глазах народа праведником и мучеником, впрочем, не без оснований. В народном сознании царя Ивана считали жертвой не придворной борьбы, а борьбы за «истинную веру», за народ. Об Иване помнили всегда, люди по всей России рассказывали друг другу о безвинных страданиях плененного русского царя-государя, о том, что наступит и его час, а вместе с освобождением из узилища Ивана Антоновича — и час справедливости и добра.

Естественно, слухи о знаменитом узнике беспокоили власти. Болтунам исправно урезали языки, их били кнутом и отправляли в сибирскую и оренбургскую ссылку. Вместе с тем правители России испытывали по-человечески понятное любопытство, они хотели видеть Ивана! Именно поэтому в 1756 году Ивана Антоновича привозили в Петербург, в дом Ивана Шувалова — фаворита Елизаветы Петровны, где императрица впервые за пятнадцать лет увидела своего соперника. В марте 1762 года новый император Петр III сам ездил в Шлиссельбург и разговаривал с заключенным. В августе 1762 года приезжала посмотреть на Ивана императрица Екатерина II.

Нет сомнения, что Иван Антонович производил тяжелое впечатление на своих высокопоставленных визитеров. Он был, как писали охранявшие его капитан Власьев и поручик Чекин, «косноязычен до такой степени, что даже те, кто непрестанно видели и слышали его, с трудом могли его понимать. Для произношения хотя бы отчасти вразумительных слов он был вынужден поддерживать рукою подбородок и поднимать его вверх». И далее тюремщики пишут: «Умственные способности его были расстроены, он не имел ни малейшей памяти, никакого ни о чем понятия, ни о радости, ни о горести, ни особенной к чему-либо склонности».

Важно заметить, что эти сведения о сумасшествии Ивана исходят от офицеров охраны — людей в медицине совсем некомпетентных. Представить Ивана безумцем было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость содержания узника, ведь в те времена психически больных людей содержали как животных — на цепи, в тесных каморках, без ухода и человеческого сочувствия. С другой стороны, представление об Иване-безумце позволяло оправдать и убийство несчастного, который, как психически больной, себя не контролировал и поэтому легко мог стать опаснейшей игрушкой в руках авантюристов.

Конечно, двадцатилетнее заключение не могло способствовать развитию личности Ивана Антоновича. Маленький человек — не котенок, который даже в полной изоляции все равно вырастает котом с присущими ему повадками. Для личности Ивана одиночество и то, что врачи называют педагогической запущенностью, оказались губительны. Скорее всего, он не был ни идиотом, ни сумасшедшим. Он был Маугли, его жизненный опыт был деформированным и дефектным. В доказательство безумия заключенного тюремщики пишут о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне [1759 года] припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривил рот, замахивался на офицеров». Из других источников нам известно, что офицеры охраны обращались с ним грубо, наказывали его — лишали чая, теплых вещей, возможно, и били за строптивость, и уж наверняка дразнили, как сидящую на привязи собаку. Об этом сообщал офицер Овцын, писавший в апреле 1760 года, что «арестант здоров и временами беспокоен, но до того его доводят офицеры, всегда его дразнят». Их, своих мучителей, Иван, конечно, ненавидел, бранил. Это — естественная реакция психически нормального человека на бесчеловечное обращение.

А вообще положение узника было ужасным. Его держали в тесном, узком помещении, с постоянно закрытыми маленькими окнами. Многие годы он жил без дневного света, при свечах, и, не имея при себе часов, не знал времени дня и ночи. Как писал современник, «он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке». К этому можно добавить отрывок из инструкции коменданту, данной в 1756 году начальником Тайной канцелярии графом Александром Шуваловым: «Арестанта из казармы не выпускать, когда же для уборки в казарме всякой грязи кто-то будет впущен, тогда арестанту быть за ширмой, чтоб его видеть не могли». В 1757 году последовало уточнение: никого в крепость без указа Тайной канцелярии не впускать, не исключая генералов и даже фельдмаршалов.

Неизвестно, сколько бы еще тянулась эта несчастнейшая жизнь, если бы не произошла трагедия 1764 года. Ночью 4 июля окрестные жители вдруг услышали в крепости беспорядочную стрельбу. Там была совершена неожиданная попытка освободить секретного узника Григория, бывшего императора Ивана Антоновича. Предприятием руководил подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович. Жизненные неудачи, бедность и зависть мучили этого двадцатитрехлетнего офицера, и попыткой освободить и возвести на престол Ивана Антоновича он решил поправить свои дела. Об Иване он узнал, когда ему приходилось по долгу службы нести внешний караул в крепости. Он предполагал освободить Ивана, затем приехать с ним в Петербург и поднять на мятеж против Екатерины II гвардию и артиллеристов. Во время своего очередного дежурства Мирович поднял солдат в ружье, арестовал коменданта и двинул отряд на штурм той казармы, где сидел тайный узник. Дерзкий замысел почти удался: увидав привезенную людьми Мировича пушку, внешняя охрана казармы сложила оружие. И тогда тюремщики-офицеры Власьев и Чекин, как они писали в своем рапорте, «…видя превосходящую силу неприятеля, арестанта умертвили».

Известно, что испуганные штурмом тюремщики вбежали к разбуженному стрельбой Ивану и начали колоть его шпагами. Они спешили и нервничали, узник отчаянно сопротивлялся, но вскоре, окровавленный, упал на пол. Здесь-то и увидел его ворвавшийся минуту спустя Мирович. Он приказал положить тело на кровать и вынести на двор крепости, а после этого сдался коменданту. Он проиграл, и ставкой в этой игре была его жизнь: через полтора месяца Мировича публично казнили в Петербурге, эшафот с его телом сожгли, а прах преступника развеяли по ветру.

История с убийством Ивана Антоновича ставит извечный вопрос о соотношении морали и политики. Власьев и Чекин, совершая убийство Ивана, действовали строго по данной им инструкции, которая предусматривала и такой вариант развития событий. Они выполнили свой долг… и совершили преступление. Но и здесь не все так просто. Две правды — Божья и государственная — столкнулись в неразрешимом конфликте. Получается так, что смертный грех убийства может быть оправдан, если это предусматривает инструкция, если к этому обязывает присяга, если грех совершается во благо государства, ради безопасности больших масс людей. Это противоречие кажется неразрешимым.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.