5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Сказ о Левше вместе с такими более ранними произведениями Лескова, как «Смех и горе», «Мелочи архиерейской жизни», а также значительно более поздними — «Человек на часах», «Инженеры-бессребреники», «Заячий ремиз» (эта повесть из-за цензурных соображений не была опубликована при жизни писателя), — убедительно свидетельствуют о том, что в зрелом творчестве Лескова утверждение героических начал русской жизни было неразрывно связано с сатирическим отрицанием определенных сторон российской действительности. Удельный вес этого отрицания в его сочинениях неуклонно растет. Однако сатирическая направленность изображения лиц и событий зачастую носит у Лескова намеренно завуалированный, «прикровенный» характер и может быть оценена по достоинству только тем читателем, который проявит необходимую для этого эстетическую отзывчивость к слову писателя, к изменчивой тональности его произведений, к их своеобразной архитектонике, также таящей в себе порой немалый «коварный» (любимое слово Лескова) смысл.

Специфику произведений Лескова, проникнутых сатирическими тенденциями, составляет и сказовая форма повествования, к которой тяготеет писатель. Во многих его вещах рассказ о малых и больших «сюрпризах» русской жизни ведется от лица бывалого человека (как это можно наблюдать и в сказе о Левше), который, немало повидав на своем веку, уже почти потерял способность удивляться и склонен принимать существующий порядок вещей таким, как он есть.

Безосновательно отождествляя взгляд такого рассказчика с авторской позицией, некоторые критики, писавшие о лесковской сатире, приходили к несправедливым заключениям о ее ограниченности и непоследовательности. Однако структура многих произведений Лескова такова, что автор изыскивает возможности по-своему корректировать те весьма пристрастные и ограниченные порой истолкования происходящих событий, которые дает им повествующее лицо.

Так, рассказчик из хроники «Смех и горе» (1871) Орест Маркович Ватажков — «безнатурный» человек, долгое время не имевший контактов с русской жизнью, может впадать в новые и новые заблуждения, доверяясь своим первым радужным впечатлениям при возвращении на родину, где «либерализм так и ходит волнами» (3, 459). Он может прекраснодушно воспринимать личность философствующего станового, который, совершая свои карательные функции, рассуждает об относительности истины, может возыметь наивное доверие к представительному генералу Перлову, имеющему репутацию национального героя.

Однако Орест Маркович в хронике не просто рассказывает своим собеседникам о встречах с этими людьми, он, как артист в театре одного актера, как бы вновь проигрывает эти сцены, с чрезвычайной точностью передавая складывавшиеся ситуации и все подробности диалогов. Характеры его новых знакомцев раскрываются, таким образом, почти по закону драмы и обнаруживают себя при этом с той неожиданной стороны, которая постоянно ускользает от его ограниченного сознания, тяготеющего к миру с действительностью.

Благодаря такому принципу изображения попыток Ватажкова найти свое место в русской пореформенной жизни за интеллектуальным обликом станового Васильева постепенно открывается свойственное ему малопочтенное желание с помощью хитроумных софизмов оберечь свой душевный покой и почувствовать себя свободным от какой бы то ни было нравственной ответственности за свои действия. Поразительная бестрепетность этого уездного мудреца перед самыми раздирающими сценами народного быта (продажи «крестьянских излишков») объективно выглядит своего рода юродством, душевной аномалией. Не случайно по логике развития сюжета Васильев кончает свою жизнь в сумасшедшем доме.

В безоглядной храбрости легендарного генерала, который припеваючи и помахивая прутиком ведет преданных ему солдат на верную смерть, при внимательном взгляде вдруг обнаруживаются «патриотическое юродство», легковесная бравада, «безрассудок».

Будучи не в силах разобраться в этих противоречиях и тяжких впечатлениях от всего увиденного в России, примирить то, что по сути своей не подлежит примирению, Ватажков склонен прятать голову под крыло и просто-напросто забывать половину того, что успел узнать. Однако автор хроники казнит своего героя-повествователя за его малодушие позорной смертью: Орест Маркович умирает в Одессе, не успев покинуть Россию, случайно выпоротый там во время еврейского погрома.

Благодаря этому двойственному освещению почти всякой сцены в сатирических произведениях Лескова слово повествователя в контексте его рассказа сплошь и рядом становится «коварным», лукавым, «двуголосым» (термин М. Бахтина). Эти живые переливы тональности повествования особенно значительны в поздних рассказах Лескова при описании видных русских владык, за импозантностью облика которых, медлительностью движений, тихой ровностью голоса («тихоструй»!) неожиданно обнаруживаются непозволительная для духовного пастыря косность души, притупленность этического инстинкта, привычка к недостойной спекуляции высокими евангельскими речениями («Инженеры-бессребреники», «Человек на часах»).

Сам Лесков ценил эту присущую многим его произведениям «тихую язвительность», которую не всегда улавливала современная ему критика, слишком доверяясь внешне благодушному, озорному и молодецки беззаботному тону многих его рассказов. В период литературного сотрудничества с И. Аксаковым, в журнале которого «Русь» печатался «Левша», Лесков горячо отстаивает свое право на эту ироническую манеру, которая вызвала известную настороженность со стороны издателя, попытавшегося было противодействовать сатирическим тенденциям в его рассказах.[659]

Существенна в сатире Лескова и роль многообразно обыгрываемых в его произведениях бытовых «мелочей». С этой точки зрения знаменательно название хроники «Мелочи архиерейской жизни», как бы указывающее на тот особый «строительный материал», который привлекает писатель, — бытовой анекдот, малая подробность, житейский случай. «Человек же, как известно, наилучше познается в мелочах» (6, 502), — прямо декларирует здесь Лесков принцип своей поэтики, который восходит к стилю повестей Гоголя.

Недостаточно учитывая эстетическое преображение этого эмпирического материала в художественной системе лесковских рассказов и хроник, современная писателю критика часто упрекала его в мелочно-анекдотическом характере его обличений. Однако сам Лесков не принимал этих укоризн. Проясняя особенность собственной сатирической манеры, он в одном из рассказов называет свою сатиру «ухой без рыбы» («Уха без рыбы», 1886), но тут же заявляет, что и таким образом приготовленная уха может быть вкусна и навариста. «Секрет» ее приготовления, очевидно, в отборе и компановке «мелочей», которые при всей своей внешней незначительности и идеологической нейтральности оказываются достаточно целенаправленными. Постепенно они завладевают вниманием читателя и весьма активно способствуют верному пониманию самых существенных сторон представленных в произведениях явлений действительности.

Во многом благодаря именно таким «безобидным» мелочам при чтении хроники «Смех и горе» становится очевидным, что в пореформенной России все не на своем месте: «голубые купидоны» (жандармские офицеры), вместо того чтобы охранять государственный порядок, в целях собственного преуспеяния шантажируют обывателей, боевой генерал пускается в мелочное соперничество с дворянским предводителем, «просветители» насаждают образование «взятками», уездный философ выступает в роли станового, бестрепетно обирающего бедняков. Так по-своему Лесков разрабатывает здесь близкую ему и не раз используемую им в его сочинениях мысль Гоголя о том, что каждый должен найти свое истинное призвание и служить добру на своем месте, в своей должности, как бы скромна она ни была.[660]

В «Мелочах архиерейской жизни» именно через призму крайне непритязательных в своем содержании бытовых анекдотов проявляется вся мера бездуховности существования тех «князей церкви», кто по самой своей высокой должности обязан сохранять в душе стремление к высшему идеалу.

Анекдот именно потому столь охотно используется писателем, что он по своей природе призван в наиболее зримой и конкретной форме раскрывать алогизм явлений действительности, о которых идет речь. Он дорог Лескову как один из наиболее свободных от субъективизма способов отражения действительности. В нем происходит как бы ее самораскрытие в неожиданной ситуации, действии, слове, выдающем то, что до поры до времени скрывалось за благовидной внешностью.

Одной из важных особенностей поэтики Лескова-сатирика является также подвижность художественных акцентов при обрисовке лиц и событий, подрывающая обычную иерархию главного и второстепенного и подчас кардинально преобразующая общий смысл изображаемого.

Писатель как бы использует прием некоего фотоэффекта: на его «снимках с натуры» вначале, как это бывает при проявлении, резко проступают фигуры первого плана, окруженные традиционным ореолом своей значительности, а затем незаметно «прорабатываются» лица и вещи второго плана, которые, как это потом обнаружится, таят в себе большой подвох для изображения первых и могут в один прекрасный момент вызвать существенную деформацию их первоначальных контуров.

Так, в упомянутом выше сказе о Левше вслед за кульминационной сценой царской аудиенции, во время которой простой тульский мастеровой был удостоен необыкновенной монаршей милости — Николай похвалил и облобызал Левшу, — непосредственно следует «проходная» жанровая сцена проводов его в Англию. Ее суматошная скоропалительность вдруг рикошетом высвечивает обманчивый, призрачный характер того «возвышения» героя, которое имело место в предыдущем эпизоде. В шуме и суете вокруг подкованной блохи сам Левша уже почти забыт. Его ничем не одаряют за его замечательную работу, наскоро обмывают во «всенародных банях», одевают в случайный кафтан с плеча придворного певчего, «дабы похоже было, будто и на нем какой-нибудь жалованный чин есть» (7, 47), поят на дорогу чаем и с тем и везут в Лондон. По дороге он только время от времени туже перепоясывается ремнем, «чтобы кишки не тряслись».

В свете этих бытовых подробностей проявленное было к нему высочайшее внимание представляется очень кратковременным, эфемерным, а поцелуй царя выглядит только красивым жестом, нимало не упрочившим жизненное благополучие Левши, которому, как и раньше, грозит преждевременная гибель. Так создаваемые Лесковым в его сатирических произведениях внешне монументальные образы оказываются вдруг образами-перевертышами.

«Коварная» манера Лескова, присущая ему «тихая язвительность» при внешней безобидности и благодушии таили в себе большие возможности обличения русской действительности. Тем не менее отрицание в его сатире обычно не принимает категорических и абсолютных форм. Не случайно сам писатель часто говорил о ее «незлобивости», а однажды повторил парадоксальное определение, которое дал ей Катков в ту пору, когда в его журнале печаталась сатирическая хроника «Смех и горе», — «добрая сатира» (11, 385). Разумеется, это определение нельзя принимать в его буквальном значении, однако вряд ли стоит безапелляционно отвергать эту формулу, как это в большинстве случаев делают современные исследователи.[661]

Очевидно, этот особый тон сатиры Лескова связан с характером его общего миросозерцания. Несмотря на все «терзательные» впечатления, которыми одаряет его русская действительность, Лесков не теряет веры в благую природу человека, в потаенные возможности русской жизни, в будущее страны.

С горечью изображая в своих произведениях всевозможные «бетизы» (глупости) реакции, в атмосфере которой люди «оболваниваются» и превращаются в «безнатурных дураков» («Смех и горе», «Заячий ремиз»), Лесков по-прежнему разделяет мысль китайского «царя мудрости» Кун-цзы, что «„в каждом сердце еще есть добро — стоит только, чтобы люди увидали на пожаре ребенка в пламени, и все пожелают, чтобы он был спасен“. Я это понял, — замечает он, — и исповедую и благодаря этому действительно находил теплые углы в холодных сердцах и освещал их» (10, 451).

Современный ему мир русской жизни он воспринимает не столько в раздирающих его социально-исторических противоречиях, сколько в его целостности, не отделяя себя от действительности, изобилующей веселыми и горькими «сюрпризами» и несообразностями. Писателя не покидает чувство глубокой сопричастности миру национальной русской жизни, в котором он не перестает ощущать некое родовое единство, восходящее к далекой эпохе «твердых» былинных и сказочных времен.

По справедливому замечанию М. Горького о Лескове, «в душе этого человека странно соединялись уверенность и сомнение, идеализм и скептицизм».[662] Поэтому и в позднем творчестве писателя, пронизанном сатирическими тенденциями, большое место занимают поиски характеров, в наибольшей степени воплощающих собой созидательные, жизнетворческие возможности русского человека. С наибольшей непосредственностью эти поиски проявились в цикле рассказов Лескова о «праведниках».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.