5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Конец 60-х гг. для Герцена — время назревшего нового идеологического перелома. В цикле «К старому товарищу» Герцен полемизирует со своими ближайшими друзьями по революционному лагерю. Конечно, такая полемика возникла не сразу, а после очень долгих колебаний и попыток келейно уладить разногласия, тем более не сразу облеклась в столь суровую, резкую форму. Разрыв с Бакуниным давно назревал подспудно; конфликты с «молодой эмиграцией» и тщетные усилия охладить пыл Огарева ускорили дело. Оставив в стороне теорию «русского социализма», Герцен обрушил на головы анархистов град реальных доводов, доказывая, какой неисчислимый вред могут принести авантюристические всеразрушительные лозунги, безудержное отрицание без всякой положительной программы, но зато с удивительным презрением к настоящему положению вещей. Демократическая революция невозможна без трезвого анализа причин и следствий, без глубокого переворота в сознании людей, без твердо поставленного идеала. «Новый водворяющийся порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти все, что в нем достойно спасения, но оставить на свою судьбу все немешающее, разнообразное, своеобычное. Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только в пропитании» (XX, 581).

«К старому товарищу» — произведение итоговое, эпилог, завещание Герцена, вершина его политической публицистики. А полемизирует Герцен-реалист все с тем же идеализмом, только с новой — и, как верно подсказало ему на этот раз политическое чутье, наиболее опасной в современной ситуации — его разновидностью. В публицистике Герцена нет политического трактата, в котором принципы его философии, сформулированные в «Письмах об изучении природы», нашли бы столь последовательное и точное применение. Но в то же время цикл «К старому товарищу» не был простым повторением прежних философских штудий; незадолго до смерти Герцену открылся другой берег надежды и спасения, и он проявил высшую политическую мудрость, приветствуя новый лагерь революционных борцов. В. И. Ленин подчеркивал, что, «разрывая с Бакуниным, Герцен обратил свои взоры не к либерализму, а к Интернационалу, к тому Интернационалу, которым руководил Маркс, — к тому Интернационалу, который начал „собирать полки“ пролетариата, объединять „мир рабочий“, „покидающий мир пользующихся без работы“!».[244]

Уже современники воспринимали Герцена как явление феноменальное, уникальное, пытаясь разгадать тайну герценовского духа, уловить сущность герценовского гения.

«В Герцене заключен весь Михайловский, Герцен дал все основные посылки народничества — на протяжении целых 50 лет русское о<бщест>во не выдумало ни одной мысли, незнакомой этому человеку… Он представляет собою целую область, страну изумительно богатую мыслями», — писал Горький, сам много раз путешествовавший по этой стране, в огромной степени испытавший воздействие мысли Герцена.[245] Он сказал свое новое, весомое слово в истории, философии, литературе. Как философ он, по словам Ленина, «сумел подняться на такую высоту, что встал в уровень с величайшими мыслителями своего времени».[246] Герцен — первый из русских эмигрантов, сумевший почти единолично организовать мощную и эффективную революционную пропаганду в тысячах километров от России. Он был как бы полномочным представителем свободной, революционной России на Западе. Он был на революционном европейском Олимпе, но олимпийцем Герцен не был: его открытая, широкая энергичная натура чуждалась замкнутости, национальной и сословной ограниченности. Воспоминания современников, принадлежащих к различным нациям и сословиям, донесли до нас портрет исключительно живого, блестящего, остроумнейшего человека. Может быть, в Герцене с наибольшей отчетливостью проявилась та черта национального духа, которую Достоевский называл «всеотзывчивостью». Герцену, действительно, внятно было все, хотя и далеко не все близко. Восприняв лучшие традиции многовековой европейской культуры, он оставался «до конца ногтей», по выражению Г. В. Плеханова, русским человеком и мыслителем — со всеми вытекающими отсюда достоинствами и недостатками.

Герцен нередко ошибался, со страстностью, свойственной его натуре, впадая в преувеличения и крайности, но он умел и честно признавать собственную неправоту, более всего дорожа истиной и научным анализом. Герцен не только чутко прислушивался к подземной работе крота-истории и ставил различные диагнозы больному миру. Он принимал деятельное участие в «кротовой» работе, сознавая свою личную огромную ответственность перед Россией, Европой, историей. Это остро развитое чувство ответственности в соединении с уникальными качествами Герцена — диалектика и аналитика придали его произведениям универсальный масштаб и необыкновенную глубину. Захватывает сам процесс герценовской мысли, поучительной и плодотворной, доставляющей, наконец, эстетическое наслаждение даже и в том случае, когда очевидны ошибочность выводов или произвольность аналогий. «Герцен — это целая стихия, его нужно брать всего целиком с его достоинствами и недостатками, с его пророчествами и ошибками, с его временным и вечным, но не для того, чтобы так целиком возлюбить и воспринять, а для того, чтобы купать свой собственный ум и свое собственное сердце в многоцветных волнах этого кипучего и свежего потока», — образно писал А. В. Луначарский.[247]

Стиль Герцена — смелый и независимый язык человека, считавшего нечестным поступком любую недоговоренность и туманность, неутомимо разоблачавшего словесную демагогию и трескотню, — оказал огромное влияние на русскую литературу и публицистику.

Единственное оправдание своего тяжелого, грустного эмигрантского существования Герцен видел в возможности с другого берега говорить свободно, без цензурных шор и опеки, добираясь до ума и совести соотечественников. «Открытая, вольная речь — великое дело; без вольной речи — нет вольного человека. Недаром за нее люди дают жизнь, оставляют отечество, бросают достояние. Скрывается только слабое, боящееся, незрелое. „Молчание — знак согласия“, — оно явно выражает отречение, безнадежность, склонение головы, сознанную безвыходность» (XII, 62). Герцен неустанно повторял одну и ту же дорогую ему мысль — научитесь говорить открыто, смело, отрекитесь от вековых привычек холопского словоизвержения, освободите от «крепостного рабства» свой язык. «Пусть язык наш смоет прежде всего следы подобострастия, рабства, подлых оборотов, вахмистрской и барской наглости — и тогда уже начнет поучать ближних» (XV, 210).

С такой же настойчивостью Герцен противился нигилистическим попыткам противопоставить слово и дело, остро полемизируя с демагогическими лозунгами анархиста Бакунина. «„Время слова, — говорят они, — прошло, время дела наступило“. Как будто слово не есть дело? Как будто время слова может пройти? Враги наши никогда не отделяли слова и дела и казнили за слова <…> часто свирепее, чем за дело <…> Расчленение слова с делом и их натянутое противуположение не вынесет критики, но имеет печальный смысл как признание, что все уяснено и понято, что толковать не о чем, а нужно исполнять» (XX, 587). Герцен, «свободным словом вернувшийся на родину», пионер русской вольной прессы, имел высшее право отвечать так твердо и резко Бакунину.

Герцен никогда не мыслил себя в отрыве от традиций русской литературы, в независимом и скорбном духе которой, искупительном смехе, «демоническом начале сарказма» он видел яркие признаки будущего освобождения. Книга Герцена «О развитии революционных идей в России» более чем наполовину представляет собой очерк литературы нового времени. В русских писателях, по Герцену, с наибольшей очевидностью отразился русский национальный тип со всем разнообразием заключенных в нем возможностей. Ломоносов «был знаменитым типом русского человека»; Пушкин — «наиболее совершенный представитель широты и богатства русской натуры» (VI, 216).

Герценовские мысли о литературе и искусстве — очень часто и автооценки, переходящие в исповедь литератора. Они так же важны для верного понимания эстетики и поэтики Герцена, как статьи «Г-н — бов и вопрос об искусстве» и «Гамлет и Дон-Кихот» для уяснения эстетических и мировоззренческих позиций Достоевского и Тургенева. В то же время Герцен явился автором первого очерка русской литературы, в котором проследил развитие в ней революционных идей.

Герцен был великим реформатором, обновителем русского литературного языка. Он не только мощно влиял как идеолог, формирующий общественное мнение, но и «заражал» современную литературу лексикой и синтаксисом своего «слога». Язык Герцена поражал яркой индивидуальностью. «Язык его, до безумия неправильный, приводит меня в восторг: „живое тело“», — писал Тургенев Анненкову.[248] Необычность герценовских словоупотреблений и словосочетаний, деформированный и причудливый синтаксис, смелый метафорический строй образов, обилие неологизмов и галлицизмов, сплав дворянской культуры острословия с «нигилистическим» жаргоном века, научной терминологии и романтически приподнятых сравнений — вот лишь некоторые неотъемлемые революционные черты языка и стиля Герцена.

Бесконечно разнообразны, остры, неожиданны парадоксы, каламбуры, сопоставления, афоризмы Герцена. И почти никогда они не являются у автора самоцелью, внешней блестящей игрой насмешливого ума. Герцен верен своему призванию «патолога», смело входящего за кулисы и в самые закрытые помещения, свободно относящегося к любым авторитетам. У него поистине не было «бугра почтительности» ни к людям, ни к теориям. Он с удивительной смелостью и неожиданностью сближает, например, некоторые утилитарно-казарменные тезисы в декретах Гракха Бабефа с указами Петра I и Аракчеева и даже с поклонением Иверской божьей матери, а в языке Базарова обнаруживает специфические черты, внешне родственные интонациям начальника департамента и делопроизводителя.

Герцен стремился, разрушая трафаретные, окостеневшие ассоциации и связи, высвободить латентную силу слова. Поставив его в связь со словами другого, часто очень далекого ряда, Герцен достигал яркого эстетического эффекта. «Секущее православие», «перемена психического голоса», «нравственный самум», «патриотическая моровая язва», «опыты идолопоклонства», «наркотизм утопий», «диалектический таран», «навуходоносоровский материализм», «добрые квартальные прав человеческих и Петры I свободы, равенства, братства» и многие другие герценовские фразеологические сочетания, емкие и точные формулы — непременный, отличительный признак его умной, иронической и неповторимо образной речи.

Естественно, что определения, сарказмы, остроты Герцена действовали безотказно, прочно войдя в сознание современников и следующих поколений. Так, Л. Толстой любил и часто цитировал герценовское изречение-пророчество: «Чингис-хан с телеграфами, пароходами, железными дорогами». Оно заняло почетное место в его публицистике. Еще чаще к герценовским определениям и остротам обращался Достоевский: «мясник Рубенс» попал в «Зимние заметки о летних впечатлениях»; «Колумб без Америки» — в романы «Идиот» и «Бесы»; «равенство рабства» вошло в «Бесы» и позднюю публицистику.

Влияние стиля Герцена не ограничивается публицистикой 60-х гг. и народнической литературой. Оно идет значительно дальше, входит в плоть и дух стиля Плеханова, Луначарского и других марксистских философов и публицистов. Прав был Ю. Тынянов, высказавший предположение, что «на полемический стиль Ленина, несомненно, влиял стиль Герцена, в особенности намеренно вульгаризованный стиль его маленьких статей в „Колоколе“ — с резкими формулами и каламбурными названиями статей».[249]

Популярности и действенности мысли Герцена в очень большой степени способствовало то обстоятельство, что он был писателем, художником мирового масштаба, создателем «Былого и дум» — огромной и величественной фрески, достойно занявшей место в одном ряду с «Человеческой комедией» Бальзака, «Войной и миром» Толстого, «Братьями Карамазовыми» Достоевского. Велик и многообразен вклад Герцена в развитие русской литературы, аккумулировавшей неисчерпаемое богатство герценовских идей и образов. Художественная мысль Л. Толстого, И. Тургенева, Ф. Достоевского и многих других оттачивалась и совершенствовалась, соприкасаясь с бесконечно разнообразным поэтико-публицистическим миром Герцена. В полной мере было оценено и его жанровое, стилистическое новаторство. Не только на публицистику и мемуарную литературу, но и на роман, к возможностям которого Герцен относился скептически, и на поэзию обновляюще и одухотворяюще влияла его проза.

Многочисленные идеологические параллели (философия жизни, концепция человека, реальный гуманизм), легко обнаруживаемые при сопоставительном анализе «Писем об изучении природы», «Капризов и раздумья» с «Записками из Мертвого дома», говорят об интенсивном и плодотворном художническом освоении Достоевским ведущих положений герценовской философии. В других произведениях Достоевского эта связь еще очевиднее. Роман Тургенева «Дым», «Схоластика XIX века» Писарева, «Власть земли» Г. Успенского, публицистика Толстого, «История моего современника» Короленко дают представление о других — наиболее очевидных и значительных — формах адаптации русской литературой подвижной, диалектической мысли Герцена, не утратившей своего действенного, стимулирующего значения и на рубеже XIX и XX вв.: творчество Блока, Горького теснейшим образом связано с идеологией и поэтикой Герцена.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.