3. Князь И. В. Шуйский, «наместник московский»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Князь И. В. Шуйский, «наместник московский»

Из всех лиц, причастных к несостоявшемуся пожалованию в Думу кн. Ю. М. Булгакова и И. И. Хабарова и навлекших на себя «вражду» братьев Шуйских, лишь митрополиту Даниилу удалось осенью 1538 г. избежать мести со стороны могущественных временщиков. Его черед пришел спустя три месяца после расправы с кн. И. Ф. Бельским и его сторонниками. Вероятно, Шуйские не могли нанести удар всем своим противникам одновременно; к тому же митрополит, казалось бы, был защищен от посягательств своим высоким духовным саном[853]. Но, казнив ближнего дьяка, сослав и заточив нескольких бояр, Шуйские, по-видимому, сумели запугать придворное общество. И уже зимой 1539 г. митрополит, не чувствуя никакой поддержки при великокняжеском дворе, вынужден был оставить престол.

Февралем 7047 (1539) г. помечена лаконичная запись в Воскресенской летописи: «Тоя же зимы, февраля, сведен с митрополии Данил митрополит боярином князем Иваном Васильевичем Шуйским и его съветники»[854]. Сообщение Летописца начала царства чуть подробнее и имеет точную дату: «Тое же зимы февраля 2, в неделю о блуднем, сведен с митрополии Данил митрополит великого князя бояр нелюбием, князя Ивана Шуйского и иных, за то, что он был в едином совете со князем Иваном Бельским, и сослаша митрополита с Москвы в его пострижение, во Осифов монастырь»[855]. В Царственной книге, памятнике 70-х гг. XVI в., причина низложения Даниила указана предельно четко: «И того ради князь Иван Шуйской митрополита свел, что без его велениа давали боярство…»[856]

На фоне этих сообщений, констатирующих события, но не дающих собственной оценки происходящему, выделяется известие Постниковского летописца, который прямо осуждает низложенного архипастыря: «Того же лета февраля в 2 день Данил митрополит оставил митрополичество неволею, что учал ко всем людем быти немилосерд и жесток, уморял у собя в тюрьмах и окованых своих людей до смерти, да и сребролюбие было великое. А сослан в Осифов монастырь на Волок»[857]. Конечно, эта оценка не объясняет причин вражды Шуйских к митрополиту (приводимых другими летописями), и можно вполне согласиться с мнением В. В. Шапошника о том, что Даниил, как и впоследствии его преемник Иоасаф, был свергнут за то, что пытался реально участвовать в управлении страной, поддерживая одну из боровшихся за власть группировок[858]. Однако характеристика, данная низложенному митрополиту Постниковским летописцем, помогает понять, почему за Даниила никто не вступился, — ни бояре, ни архиереи: тому виной была невысокая репутация митрополита, отсутствие у него признанного духовного и морального авторитета в обществе[859].

Преемником Даниила стал троицкий игумен Иоасаф. С его поставлением на митрополию очень спешили: уже на третий день после низложения Даниила, 5 февраля 1539 г., он был избран (жребием, из трех кандидатур) архиерейским собором; на следующий день состоялась церемония наречения, после которой избранник переехал на митрополичий двор, а 9 февраля Иоасаф был посвящен в митрополиты[860]. Характерно, что у прежнего митрополита отреченную грамоту затребовали задним числом: Даниил подписал ее 26 марта, спустя полтора месяца после избрания Иоасафа[861].

После устранения своих политических соперников князь Иван Васильевич Шуйский находился на вершине могущества. По-видимому, именно к 1539 — началу 1540 г. относится выразительная сценка, описанная Грозным в первом послании Курбскому: «Едино воспомянути: нам бо в юности детская играюще, а князь Иван Васильевич Шуйской седит на лавке, лохтем опершися о отца нашего постелю, ногу положа на стул, к нам же не прикланяяся не токмо яко родительски, но ниже властельски, рабское ничто же обретеся. И такова гордения кто может понести?»[862]

Исследователи по-разному относятся к приведенным словам Грозного. В частности, Г. В. Абрамович считает изображенную царем сценку «весьма сомнительной», да и все описание деятельности Шуйских в его послании Курбскому — не заслуживающим доверия[863]. Но даже если Грозный несколько сгустил краски, рисуя портрет надменного временщика, остается несомненным главное: князь И. В. Шуйский действительно в описываемые годы играл роль опекуна юного государя, а его властность и честолюбие засвидетельствованы, помимо царского послания Курбскому, и другими источниками.

Составленный в первой половине XVII в. Пискаревский летописец сохранил своего рода предание о могуществе Шуйского: «Да того же году, — записал он под 7047 (1538/39) г., — был на Москве наместьник князь Василей Шуйской. А князь велики тогда был мал»[864]. Поскольку кн. В. В. Шуйский умер в самом начале указанного сентябрьского года, то, по вероятному предположению А. А. Зимина, имеется в виду князь Иван Шуйский, которого поздний летописец спутал со старшим братом Василием[865]. О том, что кн. И. В. Шуйский действительно носил пышный титул «наместника московского», свидетельствует губная грамота в Верхний Слободской городок на Вятке, выданная 8 февраля 1540 г. Помета на обороте грамоты гласила: «А приказал боярин и наместник московской князь Иван Васильевич Шуйской»[866]. Вряд ли подобная должность реально существовала: как подчеркнул А. А. Зимин, «нам не известно ни одного имени наместника московского ни до И. В. Шуйского, ни после него»[867]. Очевидно, присвоенный себе опекуном юного государя титул должен был возвысить его носителя над прочей боярской «братией».

Высокий статус кн. И. В. Шуйского подтверждается и тем фактом, что он в мае и сентябре 1539 г. во время аудиенции крымских послов у государя говорил им «от великого князя речь», а в октябре того же года принимал ханского посла на своем дворе и вел с ним переговоры[868]. В годы правления Елены Глинской, как мы помним, подобной привилегией обладал фаворит великой княгини князь Иван Овчина Оболенский.

В отличие от старшего брата Василия, не оставившего письменных следов своей административной деятельности, князь Иван Васильевич Шуйский, похоже, не чурался бюрократической рутины: его имя часто встречается на страницах разнообразных документов. В январе 1535-го и августе 1538 г. он выдал несколько жалованных грамот[869]. Обладал князь Иван и судебным опытом: до нас дошла правая грамота, выданная им 4 мая 1534 г. игумену Троицкого Махрищского монастыря Ионе по земельной тяжбе с помещиком Шарапом Баскаковым и его сыновьями[870]. Но в 1539 — начале 1540 г. размах деятельности «московского наместника» просто поражает: создается впечатление, что кн. И. В. Шуйский пытался держать под личным контролем все нити внутреннего управления, а также дипломатию.

Весной 1539 г. князь Иван Васильевич заменил дворецкого И. Ю. Шигону Поджогина (видимо, заболевшего и отошедшего от дел) в качестве судьи по земельным тяжбам[871]. В том же году он неоднократно, как уже говорилось, вел переговоры с крымскими послами, а в феврале 1540 г. приказал выдать упомянутую выше губную грамоту в Слободской городок на Вятке.

Но хотя доминирующее положение при дворе сначала кн. Василия Васильевича Шуйского, а затем его брата Ивана во второй половине 1538 — начале 1540 г. сомнений не вызывает, утвердившаяся в историографии оценка этого периода как времени «правления Шуйских»[872] (некоторые авторы говорят даже о «правительстве Шуйских»[873]) представляется мне не вполне корректной[874].

Прежде всего нужно учесть, что могущество братьев Василия и Ивана Васильевичей не было никак институционализировано; их власть держалась на большом личном влиянии при дворе и наличии множества сторонников. Они не были членами великокняжеской семьи (с которой князь Василий поспешил породниться в июне 1538 г.) и по статусу не могли сравниться с великой княгиней Еленой, за которой бояре признали титул «государыни». Господство Шуйских не было легитимным: не случайно Иван Грозный впоследствии, возможно несколько сгущая краски, писал, что они «самовольством» у него «в бережении учинилися, и тако воцаришася»[875]. Как показали события октября 1538 г., далеко не все при дворе были готовы смириться с диктатом Шуйских, и им, чтобы настоять на своем, пришлось прибегнуть к насилию. Уже по этой причине нельзя говорить о «правлении» Шуйских в том же смысле, в каком выше шла речь о правлении великой княгини Елены.

Выражение «правление Шуйских» неудачно еще и потому, что оно создает иллюзию, будто у власти в 1538–1540 гг. находился клан Шуйских. Однако это далеко не так. Ни двоюродные братья кн. И. В. Шуйского Андрей и Иван Михайловичи, ни его племянник Федор Иванович Скопин-Шуйский не были допущены к кормилу власти; как справедливо отметил Г. В. Абрамович, князь Иван Васильевич держал своих родственников «на периферии — на постах наместников и воевод»[876]. Действительно, кн. И. М. Шуйский с октября 1538 г. в течение нескольких лет оставался наместником в Великом Новгороде, а его брат Андрей в 1539–1540 гг. был на псковском наместничестве[877]. Что же касается кн. Ф. И. Шуйского, то он продолжал нести ратную службу и в июле 1540 г., — т. е., как принято считать, в конце «первого периода правления Шуйских», — занимал такую же довольно скромную должность — первого воеводы сторожевого полка, как и в июле 1537 г., при Елене Глинской[878].

Среди лиц, деливших с кн. И. В. Шуйским бремя государственных забот и являвшихся его союзниками, в первую очередь нужно назвать князя Ивана Даниловича Пенкова, возглавлявшего осенью 1539 г. боярскую комиссию, ведавшую сыском разбойников. С его именем связана выдача самых ранних из дошедших до нас губных грамот — Белозерской и Каргопольской[879]. Боярин кн. И. Д. Пенков не был новым человеком в придворных кругах: как мы помним, он был женат на родной сестре Елены Глинской, Марии, и входил в ближайшее окружение правительницы. Княгиня Мария Васильевна Пенкова (урожд. Глинская) скончалась в первой половине 1539 г. (не позднее начала июля)[880]. После смерти супруги кн. И. Д. Пенков женился второй раз: избранницей старого боярина стала дочь кн. Андрея Михайловича Шуйского — княжна Евдокия[881]. Скрепленный этим браком альянс с могущественным кланом Шуйских[882], надо полагать, помог князю Ивану Даниловичу сохранить влияние при дворе и после драматических событий 1538 г.

К сторонникам И. В. Шуйского в описываемое время принадлежали и братья Михаил и Иван Ивановичи Кубенские. На посольских приемах в 1539 г. они занимали места рядом с могущественным временщиком[883]. Кн. М. И. Кубенский, как и в прежние годы, подвизался главным образом на ратной службе[884], зато его младший брат Иван, занимавший со времени правления Василия III ключевой пост дворецкого Большого дворца, сосредоточил в своих руках важнейшие рычаги административного управления[885].

Следует подчеркнуть, что ни кн. И. Д. Пенков, ни кн. И. И. Кубенский не были обязаны своим возвышением князьям Шуйским, но, как опытные царедворцы, они ориентировались на того, кто в тот момент, на рубеже 1530–1540-х гг., казался сильнее из лидеров соперничавших боярских группировок.

Сказанное относится и к Ивану Ивановичу Третьякову, который к июлю 1538 г. занял должность великокняжеского казначея[886]. Едва ли это назначение следует прямо приписывать влиянию Шуйских (они до октября 1538 г. не обладали, как было показано выше, полным контролем над Думой и двором). Скорее имело значение то обстоятельство, что И. И. Третьяков имел к тому времени немалый опыт административной работы, исполняя, по крайней мере с 1523 г., обязанности печатника, и к тому же приходился родственником прежнему казначею, П. И. Головину[887]. Во время январского переворота 1542 г., о котором речь пойдет ниже, И. И. Третьяков, как и братья Кубенские, выступил на стороне кн. И. В. Шуйского.

Если учесть также, что должность тверского дворецкого по крайней мере до марта 1539 г. продолжал исполнять один из душеприказчиков великого князя Василия III, Иван Юрьевич Шигона Поджогин[888], то становится ясно, что дворцовые перевороты апреля и октября 1538 г. не оказали заметного влияния на распределение ключевых административных постов. Более того, нет никаких признаков того, что братья Василий и Иван Шуйские раздачей думских чинов или иными пожалованиями как-то отблагодарили тех своих союзников, кто помог им расправиться с кн. И. Ф. Бельским и его сторонниками. Стоит напомнить, в частности, о важной услуге, оказанной в октябре 1538 г. кн. В. В. Шуйскому его свояком, князем Федором Михайловичем Мстиславским: арестованный кн. И. Ф. Бельский был посажен «за сторожи» (по крайней мере, первоначально) именно на его дворе[889]. Однако до своей смерти (30 июня 1540 г.[890]) кн. Ф. М. Мстиславский так и не был пожалован боярством. Его место в придворной иерархии, похоже, никак не изменилось со времени правления Елены Глинской: в разряде несостоявшегося Казанского похода в сентябре 1537 г. князь Федор Михайлович был помечен в качестве первого воеводы полка правой руки, и точно в такой же воеводской должности он упомянут в июньском коломенском разряде 1539 г.[891]

Как видно на этом примере, имплицитно присутствующая в работах исследователей аналогия с дворцовыми переворотами XVIII столетия в данном случае «не работает»: придворные «бури» 30–40-х гг. XVI в. приводили только к устранению противников той или иной боярской группировки, но они не сопровождались массовой раздачей чинов или перераспределением административных постов. Поэтому даты дворцовых переворотов эпохи «боярского правления» обозначают только время взлетов и падений очередных временщиков, но они никак не могут служить надежной хронологической основой для периодизации того, что историки (не вполне корректно, на мой взгляд) называют сменой боярских «правительств». В дальнейшем нам еще не раз предстоит в этом убедиться при изучении событий начала 1540-х гг.

* * *

К началу 1539 г. кн. И. В. Шуйский и его сторонники, как могло показаться, взяли государеву Думу под свой полный контроль. Из 13 бояр, известных нам к тому времени, двое находились в опале (кн. И. Ф. Бельский под арестом, М. В. Тучков — в деревенской ссылке). Три места в великокняжеском совете принадлежали представителям клана Шуйских: князю Ивану Васильевичу и его двоюродным братьям Андрею и Ивану Михайловичам, еще два — их явным союзникам: князьям И. Д. Пенкову и М. И. Кубенскому. Неясна позиция боярина кн. Андрея Дмитриевича Ростовского: похоже, он предпочитал не вмешиваться в придворную борьбу. Кн. Дмитрий Федорович Бельский, старший брат арестованного Шуйскими князя Ивана, по логике вещей должен был бы держать его сторону, однако и в октябре 1538 г., и во время последующих дворцовых переворотов соблюдал «нейтралитет»: благодаря своему неучастию в борьбе за власть он смог спокойно дожить до января 1551 г.[892]

Безусловно, не принадлежали к лагерю Шуйских бояре кн. Никита Васильевич Хромой Оболенский, Михаил Юрьевич Захарьин, а также Иван и Василий Григорьевичи Морозовы. Князь Никита Хромой, как мы помним, был обязан своим возвышением троюродному брату, кн. Ивану Овчине Телепневу-Оболенскому, с которым в апреле 1538 г. расправились Шуйские. М. Ю. Захарьин и братья Морозовы находились в свойстве с князем Д. Ф. Бельским[893]. Но, не поддерживая Шуйских, они не пытались и бросить им вызов. Впрочем, в случае Захарьина дело объяснялось, видимо, не только складом характера, но и состоянием здоровья: не позднее октября 1539 г. старый боярин умер[894].

Едва ли, однако, в описываемое время Дума собиралась в полном составе, так как несколько упомянутых выше бояр к началу 1539 г. находились на наместничествах в различных городах: кн. И. М. Шуйский и И. Г. Морозов — в Новгороде, кн. А. М. Шуйский — в Пскове[895]. Возможно, к этому списку следует добавить еще кн. Н. В. Оболенского, который в период с 1534 по 1543 г. неоднократно упоминается в качестве смоленского наместника[896]. А поскольку кн. Иван Васильевич Шуйский и его союзники в лице кн. И. Д. Пенкова, братьев Кубенских, казначея Третьякова и других влиятельных сановников постоянно находились в столице, то их лидерству, казалось бы, ничто не угрожало.

Если, однако, присмотреться к новым пожалованиям в Думу в 1539 — первой половине 1540 г., то можно усомниться в пресловутом всесилии «московского наместника» И. В. Шуйского.

В чине поставления на митрополию Иоасафа в феврале 1539 г. обращает на себя внимание следующая деталь: когда после церемонии посвящения в Успенском соборе новый митрополит по обычаю верхом на «осляти» отправился благословлять государя, то «осля» под ним вел «великого князя конюшей Иван Ивановичь Челяднин да боярин его»[897]. Таким образом, высокий придворный чин конюшего, который в годы правления Василия III носили представители рода Челядниных, а при Елене Глинской, как мы помним, — ее фаворит и свойственник Челядниных кн. Иван Овчина Оболенский, вновь достался отпрыску старой боярской фамилии. Хотя определенные сведения о боярстве И. И. Челяднина относятся только к лету 1541 г.[898], есть основания полагать, что думское звание он получил (как ранее кн. И. Ф. Овчина Оболенский) одновременно с чином конюшего, т. е. к февралю 1539 г.

Пожалование представителя клана, который в недавние годы правления Елены Глинской составлял опору ее режима, никак нельзя приписать инициативе кн. И. В. Шуйского. Скорее в этом можно было бы усмотреть влияние кн. Д. Ф. Бельского, которому И. И. Челяднин приходился шурином[899], если бы не известная осторожность Дмитрия Федоровича, на которую давно обратили внимание исследователи: за все время «боярского правления» он ни разу не принял видимого участия в придворных интригах[900].

Следующее пожалование в Думу, о котором нам известно, также вряд ли можно объяснить протекцией И. В. Шуйского и его сторонников: в июне 1539 г. впервые с боярским чином упомянут кн. Петр Иванович Репнин-Оболенский[901]. Таким образом, в Думе снова стало двое Оболенских (вторым был кн. Никита Васильевич Хромой), и этот клан в значительной мере восстановил свои позиции при дворе, пошатнувшиеся было после расправы с кн. И. Ф. Овчиной Оболенским в апреле 1538 г.

В апреле 1540 г. в разрядах впервые назван боярином кн. Юрий Михайлович Булгаков (Голицын)[902]. Напомню, что именно о нем хлопотали осенью 1538 г. кн. И. Ф. Бельский, митрополит Даниил и дьяк Федор Мишурин, но тогда, как мы знаем, главный ходатай был посажен под арест, а дьяк за участие в этой интриге поплатился головой. И вот спустя полтора года кн. Ю. М. Булгаков получил-таки желанный боярский чин. А. А. Зимин видит в этой метаморфозе «свидетельство усиления Бельских»[903], однако кн. И. Ф. Бельский до конца июля 1540 г. по-прежнему находился в заточении, а что касается его старшего брата Дмитрия, то, как уже говорилось, нет никаких свидетельств о его хлопотах за кого бы то ни было. Можно заметить также, что в дальнейшем кн. Ю. М. Булгаков больше не упоминается (в отличие, например, от И. И. Хабарова) среди сторонников кн. И. Ф. Бельского: не исключено, что он уже к началу 1540 г. сумел поладить с И. В. Шуйским и его союзниками, следствием чего и явилось его пожалование в Думу.

Как бы то ни было, никто из упомянутых выше лиц — ни И. И. Челяднин, ни кн. П. И. Репнин, ни кн. Ю. М. Булгаков — не был креатурой Шуйских. При назначениях в Думу в те годы, по-видимому, учитывались интересы нескольких придворных кланов, что говорит о поиске консенсуса в боярской среде.

Из всех, кому боярский чин был пожалован в 1539 — первой половине 1540 г., лишь одного сановника можно с уверенностью причислить к сторонникам Шуйских. Но этот человек сам обладал столь большим влиянием при дворе, что едва ли нуждался в чьей-то протекции. Имеется в виду дворецкий кн. Иван Иванович Кубенский, который впервые назван боярином в жалованной грамоте от 23 мая 1540 г.[904] Возможно, князь Иван получил бы этот чин намного раньше, но по существовавшей тогда традиции члены одного рода попадали в Думу в порядке старшинства; поэтому дворецкому пришлось дожидаться, пока боярином станет его старший брат Михаил. Как только это случилось (к августу 1538 г.), последнее препятствие отпало, и менее чем два года спустя Иван Иванович также получил желанное думское звание.

В нашем распоряжении есть и другие свидетельства, которые заставляют усомниться во всемогуществе кн. И. В. Шуйского и более того — в наличии в конце 1530-х гг. при московском дворе какой-либо высшей инстанции, способной эффективно регулировать отношения внутри служилой аристократии. Речь идет о местнических делах, которые появляются в 1539 г., а с 1540 г. идут сплошным потоком.

А. А. Зимину принадлежит важное наблюдение о том, что до 30-х гг. XVI в., пока местничество существовало только в среде старомосковского боярства, столкновения на этой почве были весьма редки, зато в эпоху «боярского правления», когда в эту систему отношений включились служилые князья, институт местничества вступил в пору своего расцвета[905]. Действительно, согласно составленному Ю. М. Эскиным хронологическому перечню всех известных по источникам местнических дел XVI–XVII вв., за первую треть XVI в. (с 1506 по 1530 г. включительно) есть данные о 13 таких случаях (из них 10 — сомнительны), за время правления Елены Глинской — два случая (причем один из них сомнителен), зато за период с июня 1539-го по декабрь 1547 г. — 42 случая![906]

Но дело не только в инкорпорации князей литовского происхождения в состав московской элиты: рост местничества в годы «боярского правления», как справедливо отмечает А. М. Клеймола, связан со «слабостью на верху» — отсутствием в этот период суверена, способного осуществлять высшую власть[907].

По-видимому, неслучайно поток местнических дел возрос с 1539 г.: хотя первые вспышки местнической борьбы произошли сразу после смерти Василия III (ее проявления можно видеть и в расправе с кн. М. Л. Глинским и другими «чужаками» летом 1534 г., и в бегстве за рубеж ряда знатных лиц, о чем уже шла речь в предыдущих главах книги), но с приходом к власти Елены Глинской, заставившей считаться с собой придворную элиту, это соперничество было как бы «заморожено», и только после смерти «государыни великой княгини» бояре уже не чувствовали над собою «грозы».

В июньском коломенском разряде 1539 г. упомянуто сразу три случая местничества. Так, назначенный первым воеводой сторожевого полка кн. Федор Иванович Одоевский в полк не явился и прислал «бити челом» великому князю, «что ему у Микулинского [кн. Василий Андреевич Микулинский по росписи был первым воеводой большого полка. — М. К.] в сторожевом полку быти немочно»[908]. Челобитье было удовлетворено: кн. Ф. И. Одоевский был заменен Федором Семеновым сыном Колычева[909]. Следом о своем отказе служить по росписи заявили кн. Федор Михайлович Мстиславский и кн. Михаил Михайлович Курбский: первый писал в Москву, что «ему в правой руке [т. е. в полку правой руки. — М. К.] у Микулинского быти непригоже»; а Курбский считал для себя невозможным служить вторым воеводой передового полка — «меньше» кн. Петра Ивановича Репнина, назначенного вторым воеводой в большой полк; при этом кн. М. М. Курбский ссылался на прецедент — прежнюю службу своего отца и отца П. И. Репнина[910].

В этом деле пришлось разбираться дьяку (очевидно, разрядному) Третьяку Ракову, который от имени великого князя объявил «местникам» решение: кн. Ф. М. Мстиславскому и кн. М. М. Курбскому было велено служить «по наказу», с обещанием впоследствии дать первому из них «счет» с кн. В. А. Микулинским, а второму — «про его дело» обыскать[911].

Характерно, что власти не пытались «приструнить» нарушителей воинского порядка, а терпеливо выслушали их жалобы. Один из местничавших воевод (кн. Ф.И. Одоевский) получил полное удовлетворение, а двум другим было обещано провести разбирательство по окончании летней кампании. Приведенный случай интересен также тем, что он высвечивает, так сказать, линии противостояния, разделявшие на рубеже 30–40-х гг. XVI в. русское придворное общество: недавние литовские выходцы, такие как кн. Ф. И. Одоевский и кн. Ф. М. Мстиславский, бросали вызов старинной знати Северо-Восточной Руси (кн. Василий Микулинский, с которым местничали оба князя Федора, был потомком тверских князей[912]).

Аналогичная ситуация возникла в апреле 1540 г., когда кн. Юрий Михайлович Булгаков (потомок литовских князей), назначенный в полк правой руки, отказался подчиняться главному воеводе большого полка — все тому же кн. В. А. Микулинскому. Как и прежде, выход был найден в том, что эта служба для кн. Ю. М. Булгакова была объявлена «не в места» (т. е. не могла впредь служить прецедентом), а по ее окончании ему был обещан, если пожелает, суд «о местех» с князем Василием. Впрочем, терпеть неудобного начальника гордому потомку Гедимина пришлось недолго: в августе старый воевода кн. В. А. Микулинский, сославшись на болезнь, попросил об отпуске со службы[913]. В сентябре 1540 г. он скончался[914].

* * *

Слабость верховной власти отражалась и на положении служилого люда. Как мы помним, после смерти Василия III некоторые знатные лица, а также многие рядовые дети боярские решили попытать счастья в соседней Литве. По иронии судьбы там оказались близкие родственники обоих лидеров группировок, боровшихся друг с другом при московском дворе: в августе 1534 г. в Литву бежал кн. Семен Федорович Бельский, младший брат князей Дмитрия и Ивана Бельских, а с апреля 1536 г. на службе Сигизмунда I, короля польского и великого князя литовского, упоминается родной племянник князей Василия и Ивана Васильевичей Шуйских — князь Иван Дмитриевич Губка Шуйский[915]. Но нас сейчас больше интересует судьба рядовых служилых людей, покинувших в годы Стародубской войны великокняжескую службу и поселившихся в Литве. Изменилось ли что-нибудь в их настроениях к концу 1530-х гг.?

Из послания Сигизмунда I виленскому воеводе Ольбрахту Гаштольду, написанного в марте 1539 г., выясняется, что к этому времени в Литве существовала целая «колония» «москвичей». И вот от господарских урядников, в чьем ведении находились дворы, на которых временно были размещены московские выходцы, стало известно об их «умысле»: они, оказывается, собирались «до Москвы за ся утекати»[916]. После этого литовские власти собрали их всех в Вильне и провели расследование. Как выяснилось, причины проснувшейся у «москвичей» ностальгии были весьма прозаическими: согласно донесению О. Гаштольда, урядники вопреки данному им распоряжению не давали приезжим никакой «жывности», т. е. провианта; тем временем «тыи москвичи, што колвек статку своего мели, то все пры оных врадникох проели»[917]. Литовские власти оказались перед дилеммой: «который москвичи будут приеждчати, як бы мели быть захованы [т. е. где и как их размещать. — М. К.], и як бы жывность [пропитание. — М. К.] им мела быть давана?» А с другой стороны, может быть, вообще «их не казати [не велеть. — М. К.] пропускати, кгды они будуть з Москвы втекати?» — задавался вопросом король[918].

Как явствует из процитированного документа, прием и размещение московских беглецов по-прежнему оставались актуальной проблемой для литовских властей в конце 30-х гг. XVI в.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.