26. 1716. Жизнь и времяпрепровождение герцога Орлеанского
26. 1716. Жизнь и времяпрепровождение герцога Орлеанского
Пришло время рассказать немного о государственных и приватных занятиях регента, о его нравах, развлечениях, времяпрепровождении. Утренние его часы были посвящены делам, и каждому роду дел соответствовал свой день и час. Заниматься ими он начинал в одиночестве, еще не одевшись, прежде чем впускали придворных к его одеванию, которое обыкновенно было очень недолгим; до и после него он всегда давал аудиенции, отнимавшие у него много времени; затем лица, имевшие непосредственное касательство к делам, поочередно работали с ним до двух часов пополудни. То были главы советов,[172] Лаврийер, а через некоторое время и Леблан, которого герцог Орлеанский неоднократно использовал для всякого рода слежки, к примеру когда занимался делами, связанными с Буллой, с парламентом, да и другими, что порой возникали; часто он занимался с Торси, разбирая письма, пришедшие по почте, иногда с маршалом Вилъруа, который только пыжился, раз в неделю принимал иностранных послов, случалось, проводил советы; в праздники или по воскресеньям один бывал на мессе у себя в церкви. Поначалу он поднимался рано утром, но мало-помалу перестал принуждать себя, а после стал вставать, когда хотел и даже поздно, смотря по тому, когда лег. В два либо в половине третьего он в присутствии придворных пил шоколад и беседовал с обществом. Продолжительность беседы зависела от того, насколько ему нравилось общество; обыкновенно она затягивалась не более чем на полчаса. Затем герцог давал аудиенцию дамам и мужчинам, шел к герцогине Орлеанской, затем занимался с кем-нибудь делами или отправлялся на регентский совет; порой он делал визит королю, утром редко, но в дни, когда бывал регентский совет, обязательно бывал у него либо до, либо после совета, докладывал и обсуждал с ним дела, а уходил с поклонами и самым почтительным видом, что доставляло королю удовольствие и служило всем примером. После регентского совета, а когда его не было — в пять вечера, дела откладывались в сторону; герцог Орлеанский отправлялся в оперу либо ехал в Люксембургский дворец, ежели не побывал там до шоколада, либо шел к герцогине Орлеанской, где иногда ужинал, либо уходил через задний ход, либо через задний же ход впускал к себе общество, а в летнюю пору уезжал в Сен-Клу или иное загородное поместье; ужинал он или там, или в Люксембургском дворце, или у себя. Когда Мадам бывала в Париже, он на минутку навещал ее, перед тем как она отправлялась к мессе, а когда она была в Сен-Клу, приходил повидать ее и бывал крайне заботлив и почтителен. Ужинал он обычно в весьма пестрой компании. Ее составляли его любовницы, иной раз какая-нибудь актриса из оперы, герцогиня Беррийская и с десяток мужчин, которые постоянно сменялись и которых он без обиняков именовал не иначе как греховодниками. Это были Бройль, старший сын того Бройля, что скончался маршалом Франции и герцогом, Носе, человек пять дворян, служащих у него, но не самых главных, герцог де Бранкас, Бирон, Канийак, несколько молодых шалопаев, какая-нибудь дама сомнительной добродетели, но из общества и всякие люди без роду, без племени, замечательные своим умом либо распутством. Изысканные кушанья готовились в специальных помещениях, устроенных на том же этаже, вся сервировка была только из серебра; гости нередко участвовали в приготовлении их вместе с поварами. На пиршествах этих все — министры, приближенные, как, впрочем, и остальные гости, — вели себя с полной свободой, смахивающей на разнузданность. Без всяких обиняков говорили про любовные приключения, случавшиеся при дворе или в городе в давние времена и теперь, рассказывали старинные истории, спорили, зубоскалили, насмешничали, короче, не щадили никого и ничего. Герцог Орлеанский, как и прочие, присутствовал при этом, но, сказать по правде, разговоры эти редко производили на него впечатление. При этом пили и, распалившись от вина, орали непристойности и богохульства, стараясь превзойти друг друга; наоравшись и напившись допьяна, расходились спать, а назавтра все начиналось сначала. Как только наступал час ужина, апартаменты наглухо запирались и, какое бы ни возникло дело, нечего было и пробовать прорваться к регенту. Причем я имею в виду не только какие-то неожиданные дела, касавшиеся присутствующих, но и дела, серьезно затрагивавшие интересы государства или регента лично, и до утра двери не отпирались. Регент бездну времени терял со своим семейством, на развлечения и на оргии. Не меньше транжирил он времени и на совершенно пустячные, слишком долгие и многолюдные аудиенции, копаясь на них в тех же мелочах, за которые прежде мы вместе так часто корили покойного короля. Иногда я напоминал ему об этом, он соглашался со мной, но всякий раз снова втягивался в них. Между тем он откладывал и затягивал тысячи дел частных лиц и множество — связанных с управлением государством, одни — по причине слабоволия, другие-из постыдного желания внести раздор, следуя исполненной отравы максиме «Divide et impera»,[173] которая, как иногда у него вырывалось, была его излюбленным правилом, а большинство — из-за обычного недоверия ко всем и всему, хотя часто было бы достаточно и получаса, чтобы разобраться в любом из них, а затем вынести ясное и четкое решение; вот так ничтожные мелочи превращались в гидр, которые впоследствии причиняли ему массу трудностей. Вольность его обращения и простота доступа к нему всем были весьма по нраву, зато и злоупотребляли этим безмерно. Иной раз дело доходило даже до непочтительности, что в конце концов приводило к неудобствам, тем более опасным, что сам он не мог, даже когда хотел, приструнить людей, которые ставили его в неприятное положение, не испытывая, да и не обладая способностью испытывать от этого стыд. К подобным людям относились Стэр, главари сторонников Буллы, маршал де Вильруа, члены парижского парламента и большинство судейских. Я не раз объяснял ему, когда представлялась возможность, насколько важны эти вещи, иногда чего-то добивался, предотвращал иные неприятные положения, но чаще всего он выскальзывал у меня из рук, когда, казалось, мои слова уже убедили его, и поддавался своей слабости.
Крайне поразительно, что ни его любовницам, ни герцогине Беррийской, ни его греховодникам не удавалось вытянуть из него, даже когда он бывал пьян, ни слова касательно самых маловажных дел, не то что государственных. Он совершенно открыто сожительствовал с г-жой де Парабер и одновременно с другими женщинами, потешаясь над их ревностью и терзаниями, и тем не менее был хорош со всеми; ни для кого не было тайной существование этого сераля, которое и не скрывалось, как непристойности и богохульства на его ежевечерних пиршествах, и это вызывало крайнее возмущение.
Начался пост, и я предвидел чудовищный скандал или какое-нибудь ужасное святотатство перед пасхой, которое могло лишь усилить всеобщее возмущение. Поэтому я решился поговорить об этом с герцогом Орлеанским, хотя давно уже не заговаривал с ним о его распутстве, поскольку потерял всякую надежду на перемены к лучшему. Я сказал ему, что затруднения, в которые он попадет на пасху, представляются мне ужасными в отношении Господа и гибельными в смысле мнения общества, поскольку оно, хоть и само не прочь погрешить, его почитает наихудшим из всех грешников; поэтому вопреки моим правилам и принятому решению я не могу удержаться, чтобы не представить ему все последствия этого; тут я больше говорил о том, что касается общества, так как религию он, к сожалению, вообще не принимал во внимание. Он достаточно спокойно выслушал меня и с тревогой поинтересовался, что я ему намерен предложить. Я ответил, что есть способ если уж не совсем погасить возмущение, то по крайней мере уменьшить его и воспрепятствовать чрезмерным толкам и тем мнениям, которых следует ожидать, если он не примет моего предложения, и способ этот весьма прост. Ему следует уехать в свои владения в Виллер-Котре на пять последних дней страстной недели и на светлое воскресенье и понедельник, то есть уехать в страстной, а возвратиться в светлый вторник; не следует брать ни дам, ни его греховодников, а нужно пригласить по своему выбору человек пять почтенной репутации и там беседовать с ними, играть, совершать прогулки, развлекаться, есть постное, поскольку и постное можно приготовить не менее вкусно, чем скоромное, не вести за столом срамных речей и вообще не засиживаться за ним; в страстную пятницу надо сходить к службе, а на пасху — к всенощной; вот что я ответил на его вопрос, не требуя слишком многого. Еще я добавил, что с той высоты, на какую вознесены государи, всем видно то, что они делают либо не делают, так что, ежели он не будет причащаться на пасху, это сразу станет известно; однако существует большая разница, когда некто, кем бы он ни был, не причащается с вызывающим или презрительным видом в столице у всех на глазах, с тем, когда этот же некто выезжает из города с видом пристыженным, почтительным и смущенным; в первом случае он пробудит ненависть как дерзостный грешник и вызовет негодование у всех, вплоть до вольнодумцев; во втором — милосердное сожаление у порядочных людей и заставит прикусить языки. Я предложил герцогу Орлеанскому сопровождать его в этой поездке, если мое присутствие будет для него приятным, и пожертвовать ради этого проведением праздников, ставшим для меня привычным за многие годы; еще я обратил его внимание на то, что так поступают многие достаточно заметные лица, считающие обременительным для себя участие в пасхальных праздниках. Я также заверил, что дела ничуть не пострадают от его отсутствия в эти дни, когда ими никто не занимается, напомнил о близости Виллер-Котре, о красоте тамошних мест, о том, что он так давно там не бывал, и о приятности этой поездки. Он счел предложение чудесным и почувствовал облегчение: он ведь не знал, что я ему предложу, и решил, что оно прекрасно и даже восхитительно, и очень благодарил меня за то, что я придумал этот способ и готов поехать с ним. Мы потолковали, кого можно будет взять с собой, сочли, что найти спутников не составит труда, и на том покончили. Мы оба, он и я, решили, что не стоит заранее объявлять о поездке — вполне достаточно будет, если он распорядится на страстной неделе. Раза два мы еще говорили на этот предмет, и он был совершенно убежден, что уехать будет проявлением благоразумия и что он просто обязан это сделать. Беда заключалась в том, что его благие намерения редко осуществлялись из-за множества негодяев, что вились вокруг него и препятствовали исполнению подобных намерений либо из корысти, либо желая угодить ему, либо от нежелания выпустить его, а то и по куда более гнусным соображениям. Так случилось и с этой поездкой. Когда за день-другой до страстной недели я снова заговорил с ним, передо мной был смущенный, скованный человек, не знавший, что мне ответить. Я сразу почувствовал, в чем дело, и удвоил усилия, не отступал от него, упирая на согласие, которое он мне дал, просил сказать, какие у него возражения против поездки, бил на толки, которые он возбудит, ежели в Париже дерзко пренебрежет причастием, на скуку, которую он неизбежно почувствует, если решит сохранять некоторую умеренность, и на то, что будут говорить о нем, если в страстную неделю он будет вести себя как обычно; наконец, собрав все силы, изобразил всю мерзостность кощунственного поведения, отвращение, какое общество станет испытывать к нему, и что оно будет вправе говорить о нем, сказал, что он даст повод всем, даже отъявленным вольнодумцам, чесать о нем языки, оттолкнет от себя всех, кто чванится благочестием или действительно благочестив и, наконец, порядочных людей. Но что бы я ни говорил, ответом мне было либо молчание, либо жалкие, унылые и ничтожные доводы, которые я тут же разбивал, да всякие пустяковые отговорки, на которые я даже не буду тратить бумагу; короче, как я мог понять из его слов, это сразу принятое решение вызвало тревогу у его любовниц и греховодников. Пусть никого не удивляет, что я часто использую это слово. И герцог Орлеанский, и герцогиня Беррийская иначе их не называли; герцогиня Орлеанская, говоря о своем супруге, так же именовала его, и вообще все трое, с кем-нибудь говоря о них, именовали их только так. Это послужило примером, и весь свет без исключения в разговорах о них использовал это имя. Они перепугались, как бы герцог Орлеанский не привык общаться с порядочными людьми и не перестал по возвращении принимать их, оставив их в одиночестве. Любовницы перепугались не меньше, и вся эта прелестная компания так надавила на слабовольного герцога, чуть только он заикнулся о поездке, что ему пришлось ее отменить. Прежде чем откланяться и уехать к себе, я стал заклинать его хотя бы в течение четырех дней, то есть в страстные четверг, лятницу и субботу, а также в светлое воскресенье, удерживаться и ни за что на свете не совершить какого-нибудь невольного кощунства, дабы не потерять во мнении общества; ежели ему это удастся, он привлечет к себе людей неизмеримо больше, чем уехав, поскольку его поступки до и после праздника будут видны всем и сразу станут известны. Затем я уехал в Ла Ферте, надеясь, что он исполнит этот совет. С прискорбием я узнал, что, проведя последние дни страстной недели более чем сомнительно, хотя и скрывая это, он участвовал во всех обрядах, исполняемых в эти скорбные дни, следуя этикету покойного Месье, который предпасхальную неделю обыкновенно проводил в Париже; в день пасхи герцог был на большой мессе в своей приходской церкви св. Ев-стафия и с большой торжественностью исповедался и причастился. Увы, то было последнее причастие в жизни несчастного герцога Орлеанского, и, как я предвидел, оно снискало ему благосклонность общества.