Глава 2 Достигла высшей власти
Глава 2
Достигла высшей власти
Январь 1763 года. В это утро, около семи часов, раньше всех встала, как обычно, императрица Екатерина. Сама оделась, растопила камин и со свечой в руках направилась в небольшой кабинет. Пока все спят, она любила в тиши уединения сесть за свой стол и писать письма, указы, комедии, трактаты – все, что придет на ум.
Прошло не так уж много времени со дня дворцового переворота 28 июня 1762 года – всего лишь шесть месяцев, – а сколько событий мелькнуло в ее жизни, и только на первых порах она изменяла своему распорядку дня: нужно было столько разослать указов, столько сделать распоряжений, все предусмотреть, все предвидеть. Да разве все возможно предусмотреть и все предвидеть? Такая запущенность в делах ей досталась в наследство, все так было расстроено, что у нее руки опускались на первых порах. А главное, мало кто из ее новых друзей, добывших ей российский престол, разбирался в политике, внутренней и внешней, все они были молоды, порывисты, умели только пить, кутить, играть в карты, биться на полях сражений, драться в ресторациях и игорных домах, волочиться за женщинами. А перед нею встали такие задачи, которые даже она не могла предвидеть, – управление страной, обширнейшей и богатейшей империей, где обитает не только народ русский, но и малороссы, белорусы, поляки, немцы, татары, кавказские народы, и всех их нужно приласкать, никого не обидеть.
За эти шесть месяцев царствования, кажется, ничто не изменилось в Екатерине Алексеевне. Она по-прежнему спокойна, ровна со всеми подданными, с теми, кто составляет ее двор. Среди приближенных все те же, кто был с ней все эти восемнадцать лет, пока она шла к достижению заветной цели: Лев Нарышкин, острый на язык, преданный ей придворный, Мария Андреевна Румянцева, статс-дама, Прасковья Александровна Брюс, милая ее подружка, ровесница, от которой не было никаких тайн, особенно сердечных, тоже родственница Петра Румянцева, родная сестра.
Что-то мысли ее сегодня постоянно возвращались к графу Румянцеву, который, пожалуй, единственный, кто за эти шесть месяцев так и не искал ее благодеяний. А жаль… Она сейчас в таком положении, когда каждый стоящий человек словно на вес золота. Так нужны умелые помощники в управлении государством, армией! Умных да преданных так мало во все времена. Есть преданные, да не способные управлять. А вот такие, как Румянцев, не торопятся припасть к стопам новой правительницы…
Нет, в это утро Екатерина Алексеевна так ничего и не написала. Стоило ей переключиться на письмо, а воображение невольно переносило к недавним событиям конца июня прошедшего года. Ничто вроде бы не изменилось в ее обыкновении рано вставать и работать. За эти восемнадцать лет она приучила себя работать с полной отдачей. Раньше, с 1745 года, она учила русский язык, изучала нравы и обычаи русского народа, религиозные обряды, читала серьезные исторические и философские книги, уже в то время называя себя «философом в пятнадцать лет». И мало кто догадывался, что она уже тогда готовила себя к управлению великим народом и великой страной. Кому придет в голову на ее месте читать «Жизнеописания» Плутарха, сочинения греческого философа Платона, римского историка Тацита, энциклопедию Бейля. А потом она увлеклась сочинениями великих французов: Вольтера, Монтескье, Дидро, Руссо… Только чтение могло вознести ее над окружающими сенаторами, генералами, придворными. Разве не Тацит открыл ей многие стороны человеческих взаимоотношений, научил глубже разбираться в мотивах человеческих поступков и пристальнее всматриваться во все, что кругом происходит?
Книги научили ее быть терпеливой, снисходительной к чужим слабостям, быть стойкой. И вот она императрица… Не зря она часами простаивала на коленях с молитвенником в руках, чем заслужила доверие религиозной Елизаветы, постилась, говела даже больше, чем диктовали ей религиозные постулаты. Да, Елизавета полюбила ее, но и не давала сделать хотя бы один самостоятельный шаг; даже заставила ее румяниться, хотя ей не нравились ни румяна, ни белила. Но стала румяниться и употреблять белила, носила мужской костюм, лишь бы угодить императрице… И вот теперь она сама императрица. Но она не будет похожей на Елизавету, она станет просвещенной монархиней, когда все будут окутаны ее милостями как теплыми одеялами…
Она шла к власти долгих восемнадцать лет, но вовсе не ожидала, что перелом наступит так внезапно. Мысли ее то и дело уходили в недалекое прошлое, часто возникали картины недавних событий, и радость исполненного согревала ее душу, образы преданных людей проходили вереницей.
Вот и в этот январский день, после отшумевших рождественских и новогодних празднеств, она с трудом оторвалась от воспоминаний, с которыми ей было так и грустно и тепло… Как жизнь одного человека, судьба целой империи зависит от случайных совпадений благоприятных или неблагоприятных обстоятельств! Если бы Петр со своими голштинцами оказал ей сопротивление в тот день или вовремя догадался бы захватить Кронштадт, а оттуда удрать за границу, в Померанию, где стояли готовые к походу в Данию войска Румянцева, все могло бы быть сейчас по-другому. Она не сидела бы в этом уютном теплом кабинете в императорском дворце, а где-нибудь в Сибири или в лучшем случае в монастыре доживала бы свои дни.
И вот вроде бы круто изменилась ее жизнь с 28 июня 1762 года… Стать повелительницей такого огромного и могущественного государства, как Россия! И эти перемены, казалось бы, должны были круто изменить и ее внутренний мир. Ничуть не бывало: она по-прежнему верна себе – рано встает, много работает, читает. Прибавилось лишь хлопот, тревог и забот.
Со смертью Петра III она вздохнула с облегчением, хоть и жалко ей было этого сумасбродного и легкомысленного правителя, совсем не готового к этому сложному виду человеческой деятельности ни по своему образованию, ни по своему воспитанию, ни по характеру. Почти восемнадцать лет она стойко терпела супружеское иго. Сначала ее забавляло, что он доверял ей свои любовные секреты, во всем искал советов умной жены. А потом под влиянием плохих людей, которыми он окружил себя, совсем от нее отошел, менял любовниц, выбирая одну глупее и дурнее другой. И наконец остановился на Елизавете Воронцовой, полной, широкоплечей и некрасивой женщине. Хотел сделать ее императрицей, во всяком случае, она бывала на всех торжественных приемах рядом с императором. Петр был человеком во всем ей противоположным, он охотно просиживал часами за веселой, беззаботной беседой со своими дружками-голштинцами. Даже не за беседой – это было скорее зубоскальство, пустая трата времени. Он не хотел учиться, его не тянуло к книгам. Он ненавидел придворный этикет. Ему бы подурачиться, понасмешничать, поволочиться за красивыми придворными дамами…
В Ораниенбауме, к которому он привык, будучи наследником престола, мог часами заниматься военными упражнениями с отрядом голштинцев, а потом с офицерами устраивал кутежи – с вином, пивом, танцами, случайными женщинами… Он не мог долее оставаться на императорском престоле страны, народ которой он не уважал, язык которой презирал, открыто признавался в том, что пособничал Фридриху II во время недавней с ним войны. Он был простодушен, как ребенок. Не зря Фридрих сказал о свержении его с престола: его отослали в Ропшу, как отправляют преждевременно спать напроказившего ребенка. Вот уж действительно остроумно сказано. Никакого сожаления о своем страстном почитателе.
С первых дней царствования Екатерина поняла, что гвардейские офицеры и солдаты, которые возвели ее на трон, по-прежнему будут ее почитать и славить ее мудрость и красоту, но вряд ли чем существенным могут помочь ей в управлении страной. Даже самые умные и энергичные, такие, как братья Орловы, могут стать украшением подножия ее трона, могут выполнять ее отдельные поручения, но они не способны на долговременное государственное управление, которое нуждается в повседневном внимательном изучении дел и правильных их решений, вдумчивых, справедливых, своевременных.
Наступило время приема секретарей и министров. Екатерина выпила, как обычно, чашку крепкого кофе, приласкала собачек, не переводившихся у нее, и спросила, кто ее ждет.
– Никита Иванович Панин.
– Проси.
«Этот не упустит своего часа, непременно придет с какой-нибудь неприятностью», – подумала императрица. Ее полное белое лицо чуть утратило привлекательность и стало величавым.
Мемуаристы разное писали о ее внешности. Одни говорили, что она самая красивая женщина среди своих современниц, другие отмечали «что-то угловатое и неуклюжее» в ее внешнем облике, – в зависимости от того, что видели в ней в разное время и в разном состоянии. А пока перед Никитой Паниным предстала тридцатитрехлетняя женщина в расцвете обаяния и ума.
Никита Иванович вошел и церемонно, как этого требует этикет, склонился перед императрицей.
– Ну что, Никита Иванович, опять с проектом? – Екатерина тяжело вздохнула, давая понять, что она готова выслушать его со вниманием усердной ученицы.
Панин часто попадался на эту уловку и подробнейшим образом излагал очередные проекты, которые просто «толпились» в его умной запальчивой голове.
– Ваше величество! – Никита Иванович развернул папку для доклада и приготовился излагать события минувших дней.
«А он, скорее всего, не догадывается, что я уж решила не подписывать тщательно разработанный им проект манифеста», – мелькнуло у Екатерины, внимательно всматривавшейся в невозмутимо-спокойное лицо статс-секретаря по иностранным делам.
– Да, слушаю вас, Никита Иванович. – Екатерина взяла заранее приготовленный клубок с нитками и принялась вязать.
– Указ, запрещающий ввоз кружев и материй из шелка и тканого серебра, произвел ошеломляющее действие на наших модниц, ваше величество…
– Ну что ж, ведь недолго и все пустить на тряпки, пусть на экономию покупают книги за границей. Так-то лучше будет. А то недолго и разориться русскому дворянству…
– Но барон Бретейль не унывает, говорит, что мы будем все-таки покупать ихние мануфактуры и ткани, если и не блестящие, то не менее дорогие. Боюсь, что он недалек от истины: так трудно отучить наше дворянство от привычной роскоши.
– Мы только начинаем царствовать, Никита Иванович, – ласково напомнила Екатерина. – Не будем так мрачно смотреть на наших подданных, они ведь могут быть и исполнительными.
– Не такие уж они исполнительные, ваше величество. Вот граф Румянцев по-прежнему не торопится вернуться в Россию…
– Что, все еще пьет и гуляет со своими метрессами? – Екатерина перестала даже вязать при имени графа Румянцева. – Сколько ж он будет перечить нашей воле?
– Никак не может позабыть обиды…
Да, эта вынужденная мера была совершенно оправданна в то критическое время. Она не могла рисковать, оставляя доблестный корпус в командовании Румянцева, обласканного Петром III. Но потом-то она милостиво разрешила Румянцеву возвратиться в Россию, где его ждали награды и новое назначение. Так ведь он не послушался и попросил об отставке. Что ж она могла поделать с этим строптивым генералом?
– Это самый талантливый ваш генерал, ваше величество. Все так говорят, и брат мой, Петр Панин, и Захар Чернышев, и князь Голицын. Все они воевали рядом с ним и понимают, что его нужно приласкать, он ведь еще так молод…
– Сколько же ему?
– Тридцать восемь, ваше величество.
– Ну, я подумаю, что сделать для него. Вы хотите мне напомнить о проекте манифеста, ваше сиятельство? – Екатерина проницательно посмотрела на Панина. – В таком виде проект я не могу подписать, над ним надо еще поработать. Что-то в нем меня не удовлетворяет. Да и многие другие его критикуют, давайте еще поработаем…
Панин ушел, а она еще целых полчаса не принимала никого из толпившихся в приемной секретарей и министров. «Сколько же он будет пытаться ограничивать мою власть? Ведь с первых дней, когда составил манифест о восшествии моем на престол, он во многие документы вставляет фразы, ограничивающие мою самодержавную власть…»
Екатерина взяла со стола проект манифеста и перечитала его… Хитро, тонко Панин ограничивал императорскую власть. Вроде бы благое дело – создать императорский совет. Но если вникнуть в подлинный смысл всех параграфов манифеста, все они направлены к тому же – ограничивать власть государя по шведскому образцу, когда король ни в чем не правомочен. Неужели он не понимает, что императорский совет есть то же самое, что и Верховный тайный совет при Анне или Конференция при Елизавете! Но ни Анна, ни тем более Елизавета не отказались от самодержавия как главной формы правления страной…
Екатерина не могла больше сидеть, от волнения встала и нервно заходила по кабинету. Снова перечитала некоторые статьи проекта. «Все дела, принадлежащие по уставам государственным и по существу монаршей самодержавной власти Нашему собственному попечению и решению, словом, все то, что служить может к собственному самодержавного государя попечению о приращении и исправлении государственном, имеет быть в Нашем императорском совете, яко у Нас собственно». Вот до чего договорился господин прожектер. А следующий параграф тоже никуда не годится… Ну хотя бы совет в качестве совещательного органа, а то ведь… «Императорский же совет не что иное, как то самое место, в котором Мы об империи трудимся, и потому все доходящия до Нас, яко до государя, дела должны быть по их свойству разделены между теми статскими секретарями, а они по своим департаментам должны их рассматривать, вырабатывать, в ясность приводить. Нам в совете предлагать и по них отправление чинить по Нашим резолюциям и повелениям».
Екатерина давно была знакома с суждениями Панина об ограниченной монархии. Он часто говорил о полезности этого ограничения, ссылаясь на опыт человеческий, на пользу демократических институтов правления. Екатерина никогда не возражала ему, но всякий раз возвращала проект, указывая на те или иные недостатки.
И вот 28 декабря, в канун Нового года, она все же подписала новый проект манифеста, но Панину его пока не отдавала. Она понимала: «Завтра уже будет поздно, если подписанный проект отдам для оглашения… Ведь слово не воробей, придется считаться с мнениями советников, спорить с ними, доказывать правду и справедливость каждого своего решения, объяснять им… Нет, не быть тому…»
И Екатерина решительно разорвала подписанный проект манифеста. «Члены императорского совета, – размышляла она, – если они достаточно умны, решительны, образованны, все более и более могут склониться к формам аристократического правления и весьма скоро могут вырасти в соправителей. Не раз Панин говорил, что государь никак инако власть в полезное действие произвести не может, как разумным ее разделением между некоторым числом избранных к тому персон… Не могу себе представить, чтобы те, кого я назначила в императорский совет, скажем, хотя бы того же Бестужева-Рюмина или князя Шаховского, стали бы возражать против моих решений… Нет, власть мне вручена, и ни с кем не хочу ее делить…»
Императрица была в том состоянии, когда хотелось закрыться ото всего мира и наконец-то в спокойной обстановке продумать до конца, до мелочей свою будущую жизнь и работу. Ведь властвовать в такой великой стране – это значит очень много работать, с утра до вечера, работать ежечасно, ежесекундно, не жалея себя, не жалея сил…
«Мало кто знает, в каком состоянии я нашла империю при вступлении моем на престол. С 1756 года мы воевали с Пруссией, война была кончена по воле Петра III таким миром, что мы остались без всяких выгод: армии пришлось уходить даже из Восточной Пруссии, на которую уже и Фридрих II махнул рукой как на утраченную и возвращенную по праву России. Армия была за границей и не получала восьмой месяц жалованья. На штате-конторе было семнадцать миллионов долгу. Ни единый человек в государстве не знал, сколько в казне дохода, но даже никто и не ведал, из чего складывается государственный доход. Повсюду народ приносил жалобы на притеснения и неправосудия разных правителей, а наипаче приказных служителей, на лихоимство и взятки. Почти все ветви коммерции отданы частным людям на откуп. Флот в упущении, армия в расстройстве, крепости разваливались. В сенате за излишество почитали государственные дела слушать, приезжали посмотреть и себя показать, болтали обо всем, только не о деле. А решения принимали, но какие глупые были порой эти решения! Стыдно сказать, что и карты печатанной не было в сенате, что первую карту я, быв в сенате, послала купить в Академии. Тюрьмы были так наполнены колодниками, что хотя до смерти своей императрица Елизавета Петровна освободила до семнадцати тысяч колодников, однако при коронации моей 22 сентября 1762 года оных еще до восьми тысяч было. К заводам приписных крестьян я нашла сорок девять тысяч в явном ослушании и открытом бунте против заводчиков, и следовательно, власти той, которая их приписала к заводам. Монастырских крестьян и самых помещичьих почиталось до полутораста тысяч, кои отложилися от послушания и коих всех усмирить надлежало. Доверенности же к правительству никто не имел, и всяк привык думать, что это учреждение вредное общему благу. Жестокие наказания и пытки за безделицу, как за тяжкое преступление, так ожесточили умы, что многим казалось: это и есть самый порядок правосудия, а не иной какой…»
Екатерина вновь уселась в кресло, пододвинула к себе кипу бумаг, открыла сверху лежавшую толстую папку.
«Вот хотя бы дело Волынского. Сыну моему и всем моим потомкам посоветую читать сие дело от начала до конца, дабы они видели и себя остерегали от такого беззаконного примера в производстве дел. Что ж получилось? Императрица Анна своему кабинетному министру Артемию Волынскому приказывала сочинить проект о поправлении внутренних государственных дел, который он сочинил и ей подал. Осталось ей полезное употребить, неполезное оставить без употребления. А злодеи, кому его проект не понравился, взвели на Волынского изменнический умысел, будто он себе хотел присвоить власть государя. Поверили пыточным речам. А разве можно полагаться на пыточные речи? Из дела ясно, что до пыток все сии несчастные утверждали невинность Волынского, а при пытке говорили все, что злодеи хотели. Странно, как роду человеческому пришло на ум верить речи в горячке бывшего человека, нежели с холодною кровью; всякий пытаный в горячке и сам уже не знает, что говорит. Волынский был горд и дерзостен в своих поступках, добрый и усердный патриот и ревнителен к полезным поправлениям своего Отечества, был невинен… Может, он действительно произносил те слова в нарекание особы императрицы Анны, о которых в деле упомянуто, ну и что из этого? Разве эти нарекания убавили в чем-то ее персональные качества? Всякий государь имеет неисчисленные способы удержать в почтении своих подданных. Если б Волынский при мне был и я б усмотрела его способность в делах государственных и некоторое непочтение к себе, я бы старалась всякими способами, для него неогорчительными, привести его на путь истинный. Вот как Румянцева. А если б я увидела, что он не способен к делам, я б ему сказала или дала разуметь, не огорчая же его: будь счастлив и доволен, а мне ты не надобен! Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены. А если кто из моих потомков не внемлет моим наставлениям, то вряд ли он будет счастлив на российском престоле… Вот не надобен мне старый князь Никита Юрьевич Трубецкой, но нужно уволить его в отставку с полным жалованьем вместо пенсии, к тому же выдам ему единовременно пятьдесят тысяч рублей. Канцлер Воронцов мне тоже не надобен, но и его нужно с почетом и милостью проводить за границу. А вот генерал-прокурора Глебова нужно гнать с должности…»
Долго не могла успокоиться от гнева при воспоминании о «деяниях» генерал-прокурора Глебова, но тут же здраво рассудила: «Нет, нужно подождать с Глебовым, пока одни слухи о его лихоимстве и худом поведении. Ясно мне, что он более к темным делам, нежели к ясным, имеет склонность, уж очень часто от меня в его поведении много сокровенного, тайного. Нет в нем чистосердечия и доверенности ко мне, одно заискивание… Ну, этого у всех хватает. Таких, как граф Румянцев, мало в нашем Отечестве… С Глебовым нужно подождать, каждое мое решение должно быть справедливым и обоснованным…»
…Екатерина в тот день, как обычно, принимала секретарей и министров, высказывалась по доложенным делам, принимала решения. С поклоном удалялись министры и секретари. Все было как обычно. И лишь пришедший к обеду Григорий Григорьевич Орлов заметил нервозность, так не свойственную матушке-государыне. Почему она волнуется? Кто ее обидел? Братья Орловы могут живо привести их в чувство…
С любовью поглядывала Екатерина на своего любимого Гришу Орлова, редкого красавца, нежного любовника, горячего, доброго человека, храброго, бескорыстного, преданного ей. Но что он может поделать с такими, как Панин, цепкими, жаждущими власти? Неужели Панину мало того, что он получил, воспитывая наследника российского престола и занимаясь иностранными делами империи? Видно, мало. Ну что ж, она ни с кем не будет делить власти… Даже со своим Григорием.
Григорий Орлов вошел в ее жизнь совершенно случайно. Приглянулась ему как-то одна из приближенных Екатерины, тогда еще великой княгини, и он бросил в ее комнату записку с признанием. Записка заинтересовала и Екатерину, которая из-за занавеса наблюдала за Григорием, пришедшим в назначенное время. Так началось сближение; Григорий Орлов не мог не понравиться великой княгине, уже знавшей толк в мужчинах. Красавец Салтыков, Захар Чернышев, граф Понятовский и другие добивались у ней взаимности, но среди них Орлов занимает особое место. Только с ним одним она хотела бы связать себя законным браком, и, может быть, что-то получится из хлопот преданного ей Бестужева-Рюмина, взявшего на себя обязанность подготовить двор к такому исходу.
Появление во дворце братьев Орловых некоторых ее приближенных просто ошеломило. Княгиня Дашкова, принимавшая непосредственное участие в дворцовом перевороте, много лет после этого вспоминала врезавшиеся в память эпизоды первых дней нового царствования: «…Этот вечер я провела в разнообразных хлопотах то на одном, то на другом конце дворца; потом между гвардейцами, расставленными на часах у разных входов; возвращаясь, между прочим, от голштинской принцессы, родственницы императрицы, с просьбой дозволить ей видеть государыню, я чрезвычайно изумилась, заметив Григория Орлова, растянувшегося во весь рост на диване (кажется, он ушиб себе ногу) в одной из царских комнат; перед ним лежал огромный пакет бумаг, который он собирался распечатывать; я заметила, что это были государственные акты, сообщенные из верховного совета, что мне приводилось часто видеть у моего дяди в царствование Елизаветы. «Что такое с вами?» – спросила я его с улыбкой. «Да вот императрица приказала распечатать это», – отвечал он. «Невозможно, – сказала я, – нельзя раскрывать их до тех пор, пока она не назначит лиц, официально уполномоченных для этого дела, и я уверена, что ни вы, ни я не можем иметь притязания на это право».
В ту самую минуту мы были прерваны докладом, что солдаты, томимые жаждой и усталые, вломились в погреба и наполнили каски венгерским вином, думая, что это водка. Я немедленно вышла, чтобы восстановить порядок… Проходя к императрице через ту комнату, где Григорий Орлов лежал на софе, я нечаянно заметила стол, накрытый на три прибора. Обед был подан, и Екатерина пригласила меня обедать вместе. Вошед в залу, я с крайним неудовольствием увидела, что стол был придвинут к тому месту, где лежал Орлов. На моем лице отразилось неприятное чувство, что не скрылось от Екатерины. «Что с вами?» – спросила она. «Ничего, – отвечала я, – кроме пятнадцати бессонных ночей и необыкновенной усталости». Тогда она посадила меня рядом с собой, как будто в укор Орлову, который изъявил оставить военную службу. «Подумайте, как бы это было неблагодарно с моей стороны, если б я позволила ему выйти в отставку». Я, конечно, была не совсем согласна с ея мнением и прямо заметила, что она, как государыня, имеет много других средств выразить свою признательность, не стесняя ничьих желаний.
С этого времени я в первый раз убедилась, что между ними была связь. Это предположение давно тяготило и оскорбляло мою душу».
И не только княгиня Дашкова была поражена, что Григорий Орлов расположился в Петергофском дворце, да и в других тоже, как хозяин. В донесениях своим правительствам иностранных послов Григорий и его братья занимали немалое место. Некоторые из них давали неверные характеристики, но спешили дать знать своим правительствам как можно больше сведений об участниках бескровной революции. «Я не знаю, – писал барон Бретейль герцогу Шуазелю 9 октября 1762 года, – к чему приведет переписка царицы с Понятовским, но нет никакого сомнения в том, что она выбрала ему заместителя в лице Орлова, которого она возвела в графское достоинство в день своего коронования… Это очень красивый человек. Он был возлюбленным царицы в течение нескольких лет, и я вспоминаю, как она однажды указала мне на него как на смешного и экстравагантного человека. Но затем он заслужил более серьезного отношения к себе с ея стороны. Впрочем, говорят, что он действительно очень глуп. Так как он говорит только по-русски, то мне трудно судить о нем. Но глупость – довольно распространенная черта среди тех, которые окружают теперь императрицу, и, хотя она, по-видимому, легко приспособляется к своему обществу, я тем не менее убежден, что она не преминет устранить от себя большую часть этих приближенных. До сих пор она жила только в обществе заговорщиков, которые, за исключением Панина и гетмана (Разумовского. – В. П.), все бедные поручики и капитаны, в общем подозрительные субъекты и завсегдатаи столичных трущоб».
Очевидна несправедливость подобной характеристики как всех заговорщиков, так и главного их вдохновителя и организатора – Григория Орлова.
Лучше всех, конечно, знала Григория сама Екатерина. Правда, она не раз слышала грубые шутки своего любимого, сказанные им после горячительных напитков, которые он употреблял без меры. Но она прекрасно понимала, что вся эта грубость временная, наносная, идущая от гвардейской и армейской среды, в которой он до сих пор обитал. С таким, как Григорий Орлов, она готова была пойти под венец. Венчалась же тайно Елизавета с Алексеем Разумовским. А почему ей не узаконить свои отношения с любимым человеком? Своими мыслями она поделилась с Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым, и он начал со свойственной ему энергией хлопотать об этом деле.
Екатерина часто думала о Григории. Ничего не могла поделать с собой, мучилась и страдала, как самая обыкновенная баба, если Григорий пропадал по нескольку дней. Он получил дворцы, строит новые, но никак не расстанется со своими привычками бывать в своей грубой армейской среде, увлекаться первыми попавшимися красотками. Обо всем она, конечно, знает, но не может не прощать такого милого и сердечного двадцатидвухлетнего мальчика… И в то же время под ее влиянием он пристрастился к серьезному чтению, увлекался изучением физики и вообще естественными науками. Но быстро все бросал, не достигнув каких-либо результатов. Яркая, увлекающаяся натура, искатель приключений, не знающий, куда девать энергию, так и бьющую из него ключом. Направить эту энергию в надлежащее русло, выгодное для государства, – такова у нее благородная задача.
За обедом Григорий Орлов вел себя, как обычно, непринужденно, был весел, сыпал шутками, смысл которых порой переходил границы дозволенного приличиями. Но Екатерине все нравилось в нем, даже то, что в других у нее вызывало чувство брезгливости и презрения. Таково уж было главное свойство ее избранника.
…На минутку прервем наше повествование и предоставим слово наблюдателям того времени, участникам событий. «Чем больше я слежу за Орловым, – писал один из современников, – тем более я убеждаюсь, что у него недостает только звания императора… Его непринужденность в обращении с императрицей поражает всех, и, по словам русских, такого явления не было ни в одной стране, со времени основания монархии. Он стоит выше всякого этикета и позволяет себе по отношению к своей государыне такие вольности, которых не могла бы допустить в высшем обществе ни одна уважающая себя женщина со стороны своего возлюбленного».
Из других источников мы узнаем и подтверждение подлинной страсти, которую испытывала императрица к Григорию Орлову. «Несколько дней тому назад при дворе ставили русскую трагедию, – сообщает своему правительству барон Бретейль, – в которой заглавную роль играл, очень неудачно, фаворит. Но императрица была в таком восторге от актера, что она несколько раз призывала меня, чтобы поговорить о нем и спросить моего мнения. Она неустанно обращалась по этому же поводу к графу Мерси, который сидел рядом с ней. По десяти раз в каждой сцене она громко заявляла ему о своих восторгах по поводу благородства и красоты Орлова…»
Эти восторги станут еще понятнее, если напомним здесь о том, что как раз в это время императрица хлопотала о получении княжеского титула Священной Германской империи Григорию Орлову для того, чтобы облегчить заключение с ним брака. Конечно, она сама никогда не обратится с такой просьбой, для этой цели у нее есть все тот же Бестужев-Рюмин, но оказать милость венскому посланнику графу Мерси она всегда готова, избирая для этого приличествующие для нее формы.
Не только зоркие иностранные послы и посланники подметили непринужденность Орлова и влюбленность в него императрицы, сама Екатерина признается в том, как редко ее возлюбленный дарит ее своими восторгами, не чувствуя перед нею никакого преклонения, какое уж испытали многие приближенные. «Когда я получила Ваше последнее письмо, – сообщает она одной из своих поклонниц мадам Жофрен, – граф Орлов был в моей комнате. Услышав, как вы удивляетесь моей энергии, моим занятиям по изучению законов и по вышиванию, и будучи сам большим лентяем, несмотря на свой глубокий ум и природные дарования, он воскликнул: это правда! Это первая похвала, которую я услышала от него, и ею, мадам, я обязана Вам».
Екатерина готова связать свою судьбу с графом Орловым брачными узами, но потом, одумавшись, она решила погодить… Пока пусть все идет так, как есть. Она любит Орлова, он боготворит ее, принимая участие в ее занятиях государственными делами. И этого достаточно.
Обед закончился в непривычной обстановке, никто не шутил, не сыпал остротами, все примолкли, увидев, в каком подавленном душевном состоянии находилась императрица. Она только изредка роняла какие-то будничные, обычные фразы.
Наконец граф Орлов и Екатерина остались одни.
– Не узнаю тебя сегодня, матушка-государыня, – подчеркнуто вежливо произнес Григорий Орлов, как только они вошли в комнату Екатерины.
– Ты знаешь, мой друг, порой мне кажется, что не выдержу тяжкого бремени быть императрицей. Все, может быть, завидуют, а попробовали бы хотя один день побывать в моей шкуре.
– А что ж тут такого особенного? Будь сама собой, прямой, искренней, мудрой. Тебе ведь это так легко дается. Ничего не надо выдумывать, ты уже все знаешь. И ты прекрасно выглядишь на царском престоле. Величественно и мудро. А что еще нужно от государыни?
– Да, престолы и восседающие на них особы представляют прекрасное зрелище, но, уверяю тебя, лишь издали…
Екатерина была раздражена чем-то. Такой Орлов ее никогда не видел и был крайне удивлен ее холодностью к нему.
– Не знаю, что чувствуют мои собратья по престолам. Скажу только, что они должны быть пренесносными особами в обществе. Я знаю уже по опыту. Когда я вхожу в комнату, я произвожу впечатление медузиной головы – все столбенеют и прирастают к тому месту, где находились…
– Да откуда ты это взяла? У нас, по-моему, все просто и обыкновенно, мало кто стесняется твоим присутствием, разговаривают обычно, шутят, играют в карты.
– Это тебе так кажется. И мне очень лестно слышать то, что ты говоришь. Но я-то чувствую, а ежедневный опыт убеждает меня, что не найдется более десяти или двенадцати лиц, не стесняющихся моим присутствием. Вот Никита Иванович Панин был у меня сегодня…
– Так это он, матушка, испортил тебе настроение? Ух, мерзавец! Я ему покажу!
– Ничего ты ему не покажешь. Он – дельный человек, знающий, образованный, хорошо умеет писать различные деловые бумаги. Таких, как Панин, у меня мало… Так вот он все эти полгода всяческими способами пытается ограничить самодержавную власть в России, поделить ее между моими советниками и решать дела в совете, а не здесь, в моих апартаментах. И ты думаешь, это меня не огорчает? Я все эти месяцы веду с ним борьбу за власть. И посуди сам, светлая твоя головушка, граф Панин не раз мне говаривал, что короли суть необходимое зло, без которого нельзя обойтись. И когда я жаловалась на что-нибудь неисполненное, он успокаивал меня словами: «На что вы жалуетесь? Если бы все в этом мире шло, как следует, не было бы надобности и в вас».
– А что ж ты?
– Я ж ему возвращаю его бумаги или кладу в долгий ящик, как у вас хорошо говорится. Самодержавный государь необходим, остальные, по слову Евангелия, наемники суть. Меня будут принуждать сделать много еще странностей. И если я уступлю, меня будут обожать. Если нет, то, право, сама не знаю, что случится.
– Многая лета царствовать будешь, вот что случится. Все уже свыклись, что ты на престоле, как будто так и всегда было. Все покорилось тебе.
– Все, да не все… Румянцев по-прежнему за границей, в Гданьске, все уже там прожил, а не возвращается. Снова просит денег у жены, говорит, что деньги надобны для лечения на водах…
– Вот кого действительно не хватает у твоего трона! Это же настоящий Марс, равного ему в России нет, терять его нельзя. Что, матушка-государыня, сделать для того, чтобы он вернулся в Россию? Обласкай его, будь к нему милостива. Напиши ему ласковое письмо, как ты одна умеешь. Верни его на службу. Пусть нет сейчас войны, но ведь будут. Не все же земли российские возвращены Петром и Елизаветой.
– Пожалуй, ты прав. – Екатерина чуть-чуть оживилась представившейся ей возможности быть мудрой и дальновидной. – Необходимо мне с ним изъясниться и открыть ему свои мысли, которые, как видно, ему совсем неизвестны. Он судит по старинным поведениям, думает, раз Петра не стало, у которого он был в фаворе, то все кончилось для него.
– А как же он мог думать, раз ты приняла его отставку, а перед этим отстранила от командования корпусом, с которым он взял Кольберг?
– Бывший ему фавор при Петре не должен служить пороком ныне, неприятели же его тем пользуются и подкрепляют его дурные о нас мысли. Он судит по старинке, когда персоналитет всегда превосходил качества и заслуги всякого человека. Но я ему напишу, что он мало меня знает. Пусть приезжает сюда, если здоровье ему позволит. Он будет принят с тою отменностию, которую его заслуги и чин требуют. Но пусть и не думает, что я против его желания буду принуждать его к службе, я далека от этой мысли. Указ «О вольности дворянской», изданный при Петре, я не отменяю. И теперь не токмо заслуженный генерал, но и всякий российский дворянин по своей воле решает о службе и отставе своей. Надо же нам понять друг друга, пусть знает мое мнение. Конечно, у него есть повод подозревать меня в том, что я не доверяю ему. Но все прошло, опасения развеялись, и подозрения и следу в моих мыслях не осталось…
– А все Румянцевы ждут его – и мать, и жена, и сестры, – как бы вслух подумал Орлов.
– Так и напишу ему, что все его ждем. Спрошу его, исполнит ли он желание всей своей фамилии видеть его или остается он при своем желании получить отставку и уехать на воды. В том и в другом случае я, конечно, неотменно останусь к нему доброжелательная.
– Это замечательный генерал… А что, если и я ему напишу письмо, а? Как бы запросто, как военный военному?
– Да, это ты хорошо придумал… Распорядись, чтобы фельдъегерь сразу и вручил ему твое и мое письма. Пусть поразмышляет на досуге.
Екатерина продиктовала письмо Румянцеву 13 января 1763 года. А 15 января граф Григорий Орлов писал: «Сиятельнейший граф, государь мой Пиотр Александрович. Хотя Ваше сиятельство персонально меня знать не изволите, однако же я несколько как по слухам, так и делам о Вашем сиятельстве знаю. При сем посылаю письмо от всемилостивейшей моей государыни к Вашему сиятельству, в котором, я чаю, довольно изъяснены причины и обстоятельства тогдашних времен и что принудило ее величество Ваше сиятельство сменить, которое я главной, так же как и все, почитаю причиной отсутствия Вашего из отечества. Знавши б мой характер, не стали дивиться, что я так просто и чистосердечно пишу. Ежели Вам оное удивительным покажется, простить меня прошу в оном. Мое свойство не прежде осуждать людей в их поступках, как представя себя на их место. Я не спорю, что огорчительно Вам показалось, но и против того спорить не можно, что, по тогдашним обстоятельствам, дело было необходимо нужное, чтоб Вы сменены были. Кончая сие, препоручаю себя в Вашего сиятельства милость и желаю, чтоб я мог вам персонально дать объяснение причин тогдашних обстоятельств Вашему сиятельству».
В ответ на письмо Румянцева 3 марта 1763 года Екатерина отправила ему рескрипт: «Из письма Вашего от 31 генваря усмотрела я, что Вы надеетесь вскоре сюда возвратиться. Смотря то намерение Ваше и чтобы не подумали Вы, что, будучи отсюда в отдаленности, забыты, определила я сегодня иметь Вам в команде Вашей Эстляндскую дивизию и желаю притом иметь вскоре удовольствие видеть Вас. Остаюсь навсегда Вам доброжелательная».
Но и этот рескрипт не привел в повиновение Петра Александровича: слишком велика была обида, чтобы так легко ее можно было забыть.
С малой свитой и дежурными Екатерина Алексеевна справляла свой день рождения в селе Тайнинское, в двадцати верстах от Москвы. Пять дней пролетели весело и беззаботно. Застолья, карты, шутки… Мария Андреевна Румянцева, Прасковья Александровна Брюс, ее дочь, да и сам Яков Александрович Брюс, ее муж, неотлучно присутствовали при императрице, стараясь угодить ее прихотям и желаниям. Так уж договорились, что в эти дни о делах не вспоминать да и этикет не соблюдать, вести себя просто, без дворцовых выходов и приемов.
И только перед возвращением в Москву императрица спросила:
– Мария Андреевна, слышала, что ты получила письмо от сына? Скоро ли он к нам будет? Желаю его видеть, ведь он писал мне, что скоро будет.
– Болезнь его удерживает, ваше величество…
– Знаем мы эту болезнь! В письмах к своим друзьям он совсем другое пишет, будто свое намерение возвратиться в Отечество отменил. Пусть подумает, а то ведь у меня есть и другие способы вернуть его сюда.
Всю дорогу несчастная мать горько размышляла о судьбе своего единственного сына: «И в кого он такой непутевый? Вроде в нашем роду были все послушные воле государевой. Сколько радостей и огорчений приносит он мне! С кем тягаться-то вздумал! С самой императрицей! За все ее величества милости он так поступает. А что я могу поделать? Пусть ни на кого не пеняет, сам виноват. И почему не возвращается, если такою монаршей милостью обнадежен? Какой удар мне перед всеми людьми! Теперь пуще чрез свои дурные поступки делается подозрителен. По беспутному упрямству все свое благополучие теряет. Бог один видит, сколько мне горько, да знаю, мое увещание недействительно. Ну что ж… Я долг свой отдала, пусть ни на кого не жалуется, если дурное вместо хорошего выбрал. Только горько мне и стен стыдно, не только людей…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.