Полюдье и дань
Полюдье и дань
Для упорядочения отношений с зависимым населением Русской земли в распоряжении князя находились два инструмента: дань и полюдье, при помощи которых «словене» и «языки» подразделялись на людей и смердов.
В исторической литературе широко распространено мнение, что полюдье было «способом сбора дани»[471]. Между тем это были различные институты родоплеменного общества, путать которые непозволительно. Основой даннической зависимости была «своеобразная собственность на племенной коллектив»[472]. Данью облагались чужаки, соседи (этнос, племя, союз племен), которые иногда становились данниками добровольно[473], но чаще бывали принуждены к этому при помощи военной силы. Таким образом, отношения даннической зависимости сосредоточивались всецело в области межэтнических и межплеменных отношений, где дань выступала эквивалентом военной добычи или «выкупа за несостоявшийся поход»[474]. Господствующий этнос (племя) вовлекал данников в орбиту своего внешнеполитического влияния, рассматривая их как «колониальный в сущности элемент»[475].
Социально-политический характер полюдья был существенно иным. Оно возникло и развивалось вне всякой связи с военно-политическим насилием, и в основе его — по крайней мере с формальной стороны — лежали «отношения сотрудничества и партнерства, а не господства и подчинения»[476]. Полюдье было важнейшей и наиболее древней формой общения рядовых членов племени со своим правителем во время объезда последним племенной территории. В ходе этого путешествия, совершавшегося по кругу (обыкновенно посолонь), вождь чинил суд и расправу и принимал вознаграждение от людей, свободного и полноправного населения, за исполнение им общественно-полезных функций. Содержание («кормление») вождя и его двора, передача ему почетных и богатых даров были добровольной обязанностью его соплеменников, актом благодарности со стороны общины в целом и каждого ее члена в отдельности. Эта патриархальная сущность полюдья хорошо выразилась в польском языке, где поборы, взимаемые князем во время полюдья, назывались «гощеньем».
Кроме того, практика полюдья и данничества содержала сильно выраженный мистический элемент. Материальная сторона данничества зачастую отступала на задний план перед сакральной, ибо в основе стремления к накоплению богатств лежали религиозно-этические побуждения[477]. Так же обстояло дело и с политическими отношениями господства-подчинения, которые были окутаны языческой мистикой власти. Сопричастность человека с принадлежавшими ему предметами — одеждой, украшениями, оружием, скотом и т. д. — была настолько интимной, что все они мыслились неотъемлемой частью самого человека, как в его настоящей жизни, так и в будущей[478]. Насильственное их изъятие или добровольная отдача в качестве дани поражали личность в самых глубинных, сокровенных ее правах, ставя ее в сакральную зависимость от того, кто завладевал этими предметами и тем самым приобретал власть над самой личностью. Сам факт выплаты дани был важнее ее размера, «тяжести». Поэтому данничество, хотя оно, как правило, не предполагало существенного ограничения экономической, гражданской и личной свободы, все же приравнивалось к «рабскому» состоянию. Но это «рабство» было скорее мистического, чем социально-юридического свойства: человеком владели через принадлежавшую ему вещь.
Религиозная сторона полюдья была связана с сакральной ролью вождя, наделенного жреческими функциями. Совершая круговой объезд страны, он прилюдно исполнял религиозные ритуалы и обряды, которые были призваны обеспечить процветание и благосостояние соплеменников.
В Русской земле дань платили смерды. Этимология этого слова не вполне ясна. Филологи сближают его как с индоевропейским mard — человек, так и с праславянским smord — смрад (отсюда «смердеть»). В древнерусских памятниках «смерд» крепко связан с погостом как административно-фискальной единицей («...а кто смерд — а тот потягнеть в свой погост», грамота 1270 г.), то есть с различного рода повинностями и прежде всего с данью; иногда слово имеет пренебрежительный оттенок и употребляется как бранное прозвище. По справедливому замечанию Б.А. Тимощука, «термин „смерды" не мог сложиться в свободной общине»[479]. Данные сравнительного языкознания показывают, что славянский социальный термин смерд в период Средневековья сохранялся только на Руси и в славянском Поморье[480]. Отсюда можно заключить, что это был древнейший вендский термин для обозначения подчиненного населения, данников, занесенный на восточнославянскую почву русами и «варяжскими» колонистами. В Повести временных лет встречается употребление слова «смерды» в этом старом значении: «подданные», «дающие дань». В 1071 г. Ян Вышатич, воевода князя Святослава Ярославича, отправился за данью на Белоозеро. Здесь он встретил ведомую волхвами толпу мятежных белозерцев. Осведомившись у них, «чья еста смерды», и получив ответ, что «Святослава», Ян потребовал выдачи волхвов, «яко смерда есть моя и моего князя».
В X в. смердами в таком смысле слова были преимущественно финские и балтские племена, жители древнерусского пограничья. Летописец Переславля-Суздальского называет окрестных финнов исконными русскими данниками. Показательно, что «смердья» топонимика[481] почти отсутствует в Среднем Поднепровье и, наоборот, обильно отложилась в тех восточнославянских землях, где славяне соседствовали с «языками»[482]. Среди восточнославянских племен смердами в Русской земле князя Игоря, по всей видимости, считались угличи, «примученные» под дань в 930-х гг., и радимичи, которые, по словам летописца конца XI — начала XII в., «платять дань Руси и повоз везуть и до сего дни». К смердам князя Игоря принадлежали также крымские готы/«древляне».
Со второй половины X в. смердами стали также называться рабы-инородцы, посаженные на землю в княжьих селах. С этим значением термин «смерд» вошел в Русскую Правду.
Сбор дани осуществлялся в погостах, где размещались на постоянной основе или куда приезжали на время дружинные отряды. Это могли быть крупные поселения, вроде Гнездова в земле смоленских кривичей, Шестовиц и Седнева на Черниговщине, Михайловского центра и Тимерева в Ярославском Поволжье. Но были и такие крохотные погосты, как упоминавшаяся Векшенга, построенные, чтобы брать с местных жителей каких-нибудь «2 сорочка 80 шкурок» (новгородская грамота 1137 г.). Князь, разумеется, никогда не наведывался в эту дыру. Сама же летопись ясно указывает на то, что сбор дани поручался ближним людям князя: «В се же время [в 1071 г.] приключися прити [к белозерцам] от Святослава дань емлющи Яневи, сыну Вышатину...» Видимо, летописное сообщение о том, что Игорь «вдасть» Свенгельду «древлянскую» и угличскую дани, следует понимать в том же смысле: князь передал воеводе право на сбор дани в землях угличей и крымских готов. Саги утверждают, что Сигурд Эйрикссон, поступивший на службу к князю Владимиру Святославичу, от его имени собирал дани в Эстонии.
Княжой сборщик дани должен был управиться со своей работой за определенный срок, в течение которого данники обеспечивали его и прибывшую с ним дружину всем необходимым, «колико черево возметь». Прокормить эту прожорливую ораву было нелегко, недаром тот же Ян Вышатич пригрозил белозерцам, что просидит у них весь год («не иду от вас за лето»), если они не выдадут скрывавшихся от его преследования мятежных волхвов. Угроза подействовала безотказно: белозерцы тут же повязали смутьянов.
Часть дани поступала в Киев повозом, то есть ее привозили сами подвластные племена.
Единственный раз мы видим князя отправляющимся за данью только в случае с Игорем, захотевшим «примыслити большую дань» на «древлянах». Но его поход в «Деревьскую землю» выглядит явным нарушением договора о «подданстве».
Размеры выплат были строго определены[483] и, вероятно, оставались неизменными в течение десятилетий. Дань выплачивалась в основном натурой, изделиями лесных промыслов: пушниной, воском, медом, — но не исключено, что племена-данники, причастные к торговле на Балтийско-Волжском пути, делились с русами арабскими дирхемами (один куний мех приравнивался тогда к двум с половиной дирхемам).
Классическое описание полюдья в Русской земле середины X в. принадлежит Константину Багрянородному: «Зимний же и суровый образ жизни тех самых росов таков. Когда наступит ноябрь месяц, тотчас их архонты выходят со всеми росами[484] из Киава и отправляются в полюдия[485], что именуется „кружением", а именно — в Славинии [племенные земли] вервианов [древлян днепровского правобережья], другувитов [дреговичей], кривичей, севериев и прочих славян, которые являются пактиотами [союзниками][486] росов. Кормясь там в течение всей зимы, они снова, начиная с апреля, когда растает лед на реке Днепр, возвращаются в Киав».
Таким образом, подчеркнем еще раз, киевский князь отправлялся в полюдье не за данью. Простой здравый смысл подсказывает, что князь физически не мог за пять-шесть месяцев (с ноября до начала апреля) собрать, учесть и переправить в Киев огромное количество разнообразной снеди и «рухляди» со столь обширной территории. Ведь, по приблизительным подсчетам, князь с дружиной за время своего «кружения» должны были описать дугу длиной около полутора тысяч километров[487]. К тому же со стороны князя было бы крайне неблагоразумно связывать поступление дани со своим личным присутствием среди данников, тогда как болезнь, внутренние и внешние неурядицы и множество других непредвиденных обстоятельств могли помешать ему посетить какое-нибудь из подвластных племен. Да и славянские племена в продолжение зимы были заняты отнюдь не сдачей дани князю — по свидетельству Константина Багрянородного, они рубили лес и делали лодки, которые весной сплавляли в Киев. Стало быть, отправляясь в полюдье, князь мог иметь в виду разве что проверить деятельность дружинных погостов, взыскать недоимки или произвести какой-нибудь внеочередной побор.
Основной материальный, потребительский интерес полюдья заключался в том, что весь осенне-зимний сезон князь и его дружина жили на чужой счет, побирались, получая корма от своих «пактиотов». В этом свидетельство Константина полностью совпадает с показаниями арабских авторов. По словам Ибн Русте, русы «питаются лишь тем, что привозят из земли славян». Гардизи пишет: «Всегда 100—200 из них [русов] ходят к славянам и насильно берут у них на свое содержание, пока там находятся».
Подарки «людей» князю, в отличие от натуральных даннических выплат, состояли из изделий ремесленного производства. Согласно показанию Ибн Русте, «царь славян» ежегодно объезжает своих подданных, «и если у кого из них есть дочь, то царь берет себе по одному из ее платьев в год, а если сын, то также берет по одному из платьев в год. У кого же нет ни сына, ни дочери, то дает по одному из платьев жены или рабыни в год».
Итак, полюдье и дань устанавливали внутри зависимого от Киева населения Русской земли довольно четкую политическую градацию. Часть его («языки», угличи, радимичи) была связана с Киевом только внешним образом, посредством унизительной даннической зависимости; в остальном это «племя смердье» было предоставлено самому себе. Большинство же «примученных» русами восточнославянских племен в ходе исторического развития Русской земли перестало платить дань киевскому князю. Отныне их зависимость от князя выражалась в обязанности «вознаграждения» его за общественную службу.
По-видимому, замену дани полюдьем можно рассматривать как свидетельство глубокого упадка «своих княжений» (племенных властей) у славян. Местные племенные «князья» северян, древлян, дреговичей, кривичей окончательно отказались от всяких претензий на объединяющее значение их власти в пределах племенной земли; они уступили киевскому князю свои функции военных сторожей, судей, устроителей «земляной правды», а вместе с этими функциями отдали ему и древнее право «гощения» у своих соплеменников. Конечно, полюдье Игоря во «внешней Росии» было лишено того патриархально-идиллического характера, каким оно отличалось в Среднем Поднепровье, где киевский династ «от рода русского» воспринимался здешними «людьми земли Русской» в качестве их «природного» правителя. В отношениях князя со словенами не было того политического равновесия и той взаимообусловленности положений, какими отличались его отношения с «кыянами». Грабительская сущность зимних наездов киевского князя в восточнославянские «Славинии» и «земли» напрасно рядилась в привычные родоплеменные покровы. Для восточнославянских племен «великий князь русский» оставался незваным гостем, пришлецом, «находником», столовавшимся у них по праву сильного (сообщение Гардизи). Ярко выраженный элемент насилия способствовал постепенному перерождению полюдья: из социально-политического и религиозного института родоплеменного общества оно превращалось в первую форму зарождавшегося государственного механизма. Хотя ритуально-обрядовая оболочка полюдья оставалась нетронутой, но в этих старых мехах пенилось новое вино. Полюдье «теряло архаическое религиозное содержание за счет расширения экономических, социальных, политических и тому подобных начал, относящихся не столько к сфере сверхчувственного, сколько к прозе реальных земных дел. Оставаясь средством общения князя с населением, а также способом властвования, полюдье вместе с тем превращалось в княжеский сбор, приближающийся к налогу»[488]. Объезд подвластных племен терял черты внешнеполитической акции и становился делом внутреннего управления. Отношения этнического господства-подчинения мало-помалу окрашивались в тона социальной эксплуатации, племенной термин русь приобретал также сословное значение («вся русь», то есть княжеская дружина), князь из завоевателя превращался в правителя, на котором в конце концов замыкались все токи и связи общественной жизни. Благодаря всему этому бывшие восточнославянские данники Киева переходили из разряда смердов, окольных племен, окружавших этнически и территориально обособленную общину полян/руси, в разряд людей Русской земли, непосредственно вовлеченных — пускай и насильственным образом — в исторический процесс образования древнерусской народности и древнерусского государства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.