Глава 12 Старик с Капри

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

Старик с Капри

Никто не писал, что за внешним спокойствием Тиберий скрывал состояние ума и души. Никто не рассказал нам о бессонных ночах от унижения и боли, о том, как старый человек бродил по своим покоям, полный страшных мыслей и ужасающих сомнений. Если он не испытывал подобных чувств, он не был похож на остальных людей, ибо главное заключалось в том, что его провели как мальчишку. Ему было известно больше, чем нам. Он мог оглянуться назад, тогда как у нас нет возможности точно определить, насколько он заблуждался, будучи втянутым в действия, о которых мы теперь можем лишь гадать. И это сделал человек, которому он доверился и оказывал предпочтение, человек, которого в глубине души он презирал!

Есть ситуации столь горькие, столь широко и глубоко охватывающие существо человека, что он становится полностью ими отравлен, и тогда он совершенно меняется и, кажется, утрачивает всякую связь с человеческим сообществом. Нет ничего горше, чем испытать предательство. Человек устроен так, что глубочайшая душевная мука для него – знать, что друг, которому он доверял, использовал это доверие против него, принял его сердечное отношение и растоптал его. Еще обиднее, когда предателем оказывается не один, а все. Нет ничего разрушительнее, чем видеть, как все тебе улыбаются и каждая улыбка неискренна, здороваться с каждым и знать, что каждая протянутая рука вероломна. Но как и боль физическая, душевная боль подвластна закону возвращения в ослабленном виде. Последние всплески больше не приносят страданий. Они просто отравляют и парализуют душу, и то, что поначалу приносило страдание, теперь действует иначе. Человек привыкает к одиночеству, к ужасной изоляции от источника человеческой любви и беззаботного доверия; он привыкает к состоянию одиночества, закрываясь в раковине индивидуализма, и научается наблюдать, оценивать и точно определять то направление, откуда исходит предательство; ставить ему точный диагноз, как опытный врач определяет болезнь при невыявленных еще (невидимых обычному глазу) симптомах, и точно наносить удар без спешки или промедления. Однако эта способность означает утрату всех присущих человеку качеств и способности быть счастливым. Человек в таких обстоятельствах и столь изменившийся – вроде бы уже и не человек вовсе в том смысле, как мы понимаем человеческую природу, он становится словно одержимым демоническим духом.

Слабый человек погибает, возможно от сердечного удара, как мы это называем, или начинает пить, и мы находим его в темных притонах, рассказывающим всем о своих несчастьях в дикой надежде найти кого-то, кто его поймет и прольет на него, возможно случайно, бальзам человеческого сострадания и мимолетной симпатии. Однако сильный человек стоит крепко и становится одержим демоном. Так и Тиберий… Если мы взглянем на его изображение в старости, мы сможем в этом убедиться. Глубокие морщины бороздят его черты, и причина этого не только в приносившей ему страдания диспепсии. В случае с Тиберием это были внутренние, невидимые слезы, проливаемые без всякой надежды. Он утирал их и вновь смотрел на мир с намерением обрести равновесие. Это был непроницаемый, не впускающий в себя взор, который видел все, но не показывал, что он видит.

Откровение, последовавшее за смертью Сеяна, кажется, наделило Тиберия такими демоническими качествами. Всегда опасно, когда человек меняется к худшему. Казалось, все люди и все вещи сговорились, чтобы сокрушить владыку мира, и владыка мира сидел спиной к стене, отбиваясь и нанося удары всем людям и всему на свете. Причудливая логика заставляет одних людей становиться тиранами, а других – их жертвами. Что-то ненормальное есть во всем этом.

Никто не знает в точности судьбы Ливиллы. Одни говорят, она была казнена, другие – что покончила с собой, третьи – что ее отдали Антонии, которая позаботилась о том, чтобы Ливилла тихонько исчезла. Тиберий был полон решимости пролить свет на все это дело. Но теперь это был не прежний Тиберий. Это был новый и ужасающий человек с внешностью Тиберия, излучавший неутомимую и беспокойную энергию.

Правду вырывали под пытками. Дни напролет он был занят дознанием. Он настолько был поглощен этим, что появилась история, будто, когда один из его друзей с Родоса, сердечно приглашенный им посетить Рим, прибыл его навестить, Тиберий, совершенно забыв о приглашении, велел его допросить, полагая, что это еще один свидетель, показания которого следует проверить[53]. Сохранилось много рассказов о его состоянии ума в это время.[54]

Когда не дожил до казни некий Карнул, Тиберий заметил: «Карнул ускользнул от меня». Другому, который после пыток просил о скорой смерти, он отвечал: «Я еще не простил тебя». Это был не тот Тиберий, которого знали прежде. Он не выказывал ни малейшего признака упадка сил или умственного расстройства. Никогда не был он так активен и деятелен. Однако эти нечеловеческие силы, казалось, придавала ему странная демоническая энергия. У него хватило мудрости немедленно пресечь попытку одного из солдат дать информацию и постановить за правило, что ни один человек, связанный с армией, не может заниматься доносительством.

Все документы он направлял в сенат. Даже наветы на него лично и обвинения в его адрес были обнародованы. Ему не важно было, что именно обнародуется: все, с чем он сталкивался, должно было выйти наружу. Фульциний Трион (которому до сих пор удавалось избежать суда, но совесть которого была неспокойна) был столь встревожен таким поворотом событий, что покончил с собой. Его родственники нашли его завещание с ужасающими поношениями Тиберия, которого он называл «умалишенным старикашкой». Они пытались скрыть завещание, однако «умалишенный старик» потребовал, чтобы оно было зачитано вслух без купюр. Никто не мог понять его мотивов, а он не давал себе труда их объяснять.

Тем временем сенат выносил смертные приговоры простым исполнителям. Главарей – Сеяна и Ливиллы – уже не было в живых. Тиберий искал повод для удовлетворения и нашел его, пересматривая дела Агриппины и ее сына Друза.

Тиберий уже знал, что сенат сам планировал привлечь к суду и казнить Агриппину и ее сыновей. Теперь он знал всю правду. Но хотя правда стала известна, ничего нельзя было исправить. Тиберий не мог высвободиться из порочного круга. Он не мог на этом этапе принести извинения Агриппине и Друзу и вернуть им прежнее положение. Он не мог так поступить ни на каком этапе. Искусство этруска в том и заключалось, что он сумел настроить их против Тиберия. Не столь уж справедливо было считать Агриппину источником всей цепи событий. Те, кто ее подстрекал, были виноваты больше, но они были теперь недосягаемы.

Тиберий не мог изменить или попытаться исправить то чувство ненависти, которое питали к нему дети Юлии. То, что Сеян действовал в собственных интересах, дела не меняло. Он, впрочем, мог придать этому делу огласку. Он хотел, чтобы свет увидел всю необоснованную и непримиримую ненависть, кипевшую в душах детей Юлии, утверждавших, что именно он преследовал их, хотя он лишь защищался от обвинений в свой адрес. А возможно, что простое совпадение имен вызывало болезненный интерес Тиберия. Один Друз отплатил за другого Друза.

Здесь могло быть некое странное удовлетворение; ведь когда люди подавлены свыше всякой меры, они находят облегчение в необычном – поверхностное сходство, случайные ассоциации занимают место реального сходства и утраченной подлинности. Сенат был в смятении, когда Тиберий очень подробно, со всеми деталями, с каким-то злорадным удовлетворением сообщил о смерти Друза, сына Германика и Агриппины.

Друз слабел с каждым днем. В течение девяти дней он грыз свой матрас. Тиберий презрительно называл его слабаком и предателем. Он представил ежедневные записи охранников, наблюдавших за кончиной Друза. Как в романе Золя, в них описывалась поминутно каждая стадия смерти от голода в его тюрьме, первоначальные ярость и ужас заключенного, его проклятия и оскорбления в адрес Тиберия. Перечислялись все грехи, в которых его обвиняли друзья Юлии, рассказывалось и что стражники ему отвечали и как они его избивали, когда он старался выломать прутья своей камеры, как, утратив надежду, он изощренно и тщательно призывал проклятия на голову Тиберия, молясь о том, чтобы он был проклят в памяти потомков, поскольку он убил свою невестку (Ливиллу), сына своего брата (Германика) и своих внуков (сыновей Агриппины), утопив свой дом в крови. Сенат в панике покинул собрание, ужаснувшись этой истории. Возможно, старик сочинил это, но он брал на себя ответственность за это преступление, и не нам отвергать его желание этой ответственности. Но здесь была и практическая польза. В послании подчеркивалось, и теперь сенат знал об этом, что Цезарь способен одержать победу над любым человеком, что он готов мстить, отвечать ударом на удар, что для него нет ничего невозможного и он может удвоить любую ставку. Более того, это отрезвило всех претендентов и лженаследников. Во всяком случае, сенат теперь знал, что Друз мертв.

Агриппина была более крепким орешком. Не побежденная до последнего момента, она отомстила, отказавшись от пищи и уморив себя голодом в знак того, что Тиберий не одержал над ней победу.[55]

Однако все это не приносило реального удовлетворения. Месть, как и все наркотики, не приносит постоянного покоя или насыщения, это сизифов труд, который нельзя завершить. Она разжигает аппетит вместо того, чтобы насыщать. Тиберий устал. Он был достаточно умен, чтобы признать правду, и не мог вместить свое поведение в нормы морали. Некоторое время после падения Сеяна воспоминания были для него невыносимы, даже месть была утомительна и не приносила удовлетворения. Он отдал приказ казнить всех, находившихся под стражей в связи с делом Сеяна. В списке оказалось двадцать человек.

Он потерял все: у него не осталось ничего, кроме победы. И победа не стоила того, что он потерял на пути к ее достижению.

После самой опасной точки этого кризиса дела медленно стали входить в норму. За ударом против его врагов последовало другое связанное с этим событие. Среди законов Гая Юлия был закон о прекращении деятельности тех финансовых сил, что ослабляли политические институты старой республики. Обращаемый капитал, которым они владели, был ограничен постановлением, в соответствии с которым определенная часть их собственности должна была быть инвестирована в италийские земли. Этими ограничениями он предотвращал существование громадных фондов денежных средств и возможность легкого предоставления кредита, который финансировал многочисленные политические перевороты с целью получения выгоды. Сам диктатор Цезарь предполагал оказаться последним человеком, сумевшим свергнуть правительство таким способом.

Ввиду деятельности сенатской партии во время правления Тиберия не следует слишком удивляться тому, что этот закон соблюдался весьма приблизительно. Позиция, занятая теперь Тиберием, предполагала строгое соблюдение этого закона. Он не мог рисковать возможными последствиями его. Однако ситуация быстро менялась. После падения Сеяна и смерти Агриппины ужасный старик с Капри уже не был смешной фигурой, которая покорно сносит оскорбления сената и которую этруск обводил вокруг пальца.

Доносчики принялись за работу. Первые обвинения пренебрегавших этим законом произвели переполох. Дела были заслушаны в сенате. Если бы информацию систематизировали, многие из нарушителей должны были сесть на скамью подсудимых, и, кроме того, это могло привести к финансовому кризису. Сенат перенес дела в имперский суд, предоставив Тиберию самому решать эти вопросы.

Он с удовольствием за это взялся, и у него уже был готов план, одобренный не всеми даже среди его друзей. Его постоянный советник Марк Кокцей Нерва возражал весьма активно. Тем не менее план был приведен в исполнение. Тиберий объявил сенаторам, что закон должен быть исполнен, однако он дает на его применение восемнадцать месяцев, в течение которых все счета должны быть приведены в порядок.

Симпатии Нервы[56] были на стороне республиканской олигархии, его ничуть не заботил имперский суд, хотя он вполне лояльно служил там долгие годы. Он, вероятно, устал от напряжения моральных катаклизмов последних лет – эта усталость выразилась в том, что он подал в отставку и удалился от дел. Он решил уйти из жизни. Тиберий был весьма озабочен. Он сидел у постели Нервы, убеждая его, что он сам разделяет те же чувства, и рассуждая о том, как его кончина отразится на репутации Цезаря в глазах общественности, если избранный им советник выразит несогласие с его финансовой политикой, уйдя из жизни. Однако Нерва не поддался на уговоры. Он отказался от пищи и умер.

Разразился финансовый кризис. Процесс реорганизации, вызванный ужесточением закона Юлия, включал возвращение займов, должники вынуждены были продавать свои поместья, чтобы исполнить свои обязательства, цены на землю упали настолько, что многие разорились. Тиберий увеличил кредитный фонд сената до ста миллионов сестерциев, из него он мог давать ссуду всем дебиторам, что были в состоянии представить залог. План, насколько можно видеть, сработал – финансовая ситуация была приведена в соответствие с законом без дальнейшей катастрофы.

Борьба с Тиберием отныне практически прекратилась. Тайная война, что велась против него в течение двадцати лет, пришла к концу с заключением под стражу главных сенатских оппонентов, а ее завершение было отмечено административными мерами, предотвращавшими скопление свободного капитала, который мог финансировать эту войну.

Но когда мы отмечаем уровень, до которого дошла в дальнейшем слабость римского мира, и задумываемся, в какой степени экономическое процветание зависело от наличия свободного капитала, мы спрашиваем, не в это ли время было положено начало спада. Очевидно, что определенная неповоротливость стала проявляться в экономической деятельности империи, благосостояние и производство более не развивались с прежней активностью, и, когда подошел кризис, у римской цивилизации недоставало ресурсов, чтобы его встретить.

Беда Тиберия коренилась в самом его успехе. Казалось трудным восстановить достоинство сенаторов, ставших унизительно подобострастными. Они никак не могли в достаточной мере выразить восхищение сверхчеловеческими заслугами и доблестями Цезаря, а также перестать каяться в собственном ничтожестве. Тень улыбки блуждала на лице старца – улыбки, возможно свидетельствующей о своеобразном чувстве юмора и предвещающей возвращение к норме. Добыча, брошенная к его ногам, была существенной. Тогоний Галл внес предложение, чтобы сами сенаторы выступали его охранниками и защитниками, когда он оказывает им честь своим посещением: юмор ситуации расколол твердую оболочку суровости старика. Он обсудил предложение с особой тщательностью и наконец решил, что план этот слишком комичен, чтобы осуществить его на практике. Более того, он мог привести к некоторым нежелательным инцидентам. Юний Галлион предложил, чтобы ветераны преторианцев по занимаемой должности были автоматически причисляемы к всадническому сословию. Тиберий ответил исключением его из состава сената, заметив, что здесь, очевидно, завелся новый Сеян, пытающийся сговориться за его спиной с охраной. Посреди всех этих событий голос лишь одного человека прозвучал естественно. Марк Теренций, обвиненный в дружбе с Сеяном, защищался, как и подобает мужчине. Он произнес слова, полные здравого смысла и в этих обстоятельствах прозвучавшие изумительным парадоксом. «Да, – говорил он, – я был другом Сеяна, но его друзьями были и вы, и Цезарь… Кто я такой, чтобы разоблачать качества помощника Цезаря? Я преклонялся, как и вы все. В то время было честью появиться в прихожей Сеяна или показаться перед его слугами. Пусть будут наказаны заговорщики и конспираторы, однако что касается дружбы с Сеяном, то же самое обвинение можно предъявить и вам, и самому Цезарю».

Тиберию, видимо, речь понравилась, поскольку он заявил, что «все быльем поросло». Обвинители Теренция были наказаны, а сам Теренций вышел из зала суда свободным человеком.[57]

Однако Тиберий становился все более одиноким. На этом зыбком фоне повсеместных измен, кажется, лишь одно оставалось постоянным – преданность преторианской гвардии. Если на образованных, состоятельных и одаренных нельзя было положиться, то основные человеческие инстинкты все еще оставались надежными. Необразованные простые люди из беднейших слоев все еще отрабатывали свое содержание, уважая руку, которая их кормит, и подчиняясь правилам. И они сохранили чувство обязанности и служебного долга в отношении сурового человека, который никогда им не льстил и не заискивал перед ними. Их еще не отметили как следует, но в нужное время их вознаградят.

Тишина снизошла на Капри.

Однако далеко, на другом конце римского мира разворачивались другие события. То, что случилось в Палестине, кажется лишь слабой искрой в сравнении с ярким блеском происходящего в Риме – как если бы среди извержения вулкана кто-то зажег светильник. Однако в течение последующих девятнадцати столетий вулкан затух и превратился в струйку дыма, поднимающегося из жерла, а светильник возгорался все ярче, пока не затмил свет утра.

Незаметный иудейский пророк Иепгуа (единоверцев которого Тиберий изгнал из Рима) начал свою деятельность в тот год, когда была взята под стражу Агриппина, за год до падения Сеяна; в том году, когда встретили смерть Агриппина и Друз[58], он вошел в Иерусалим с проповедью о Царстве Божием, с еще более знаменитым учением: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас», а также «не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться… Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам». И толпа следовала за светочем.

Прокуратор, которого традиция называет Понтием Пилатом, принял депутацию жрецов и старейшин, которые привели к нему этого человека. Они хотели его казнить в соответствии с римским законом. Понтий, не предполагая, что в его доме разворачивается величайшая драма человечества и что он предназначен исполнять в ней незавидную роль, высмеял это предложение. Как должен был поступить римский прокуратор с переругавшимися сектантами-иудеями? Они настаивали, что этот человек бунтовщик и проповедует мятеж – говорит о Царстве Божием, над которым не властен Цезарь. Понтий в те дни, когда в своих темницах умирали Агриппина и Друз, а доносчики только и ждали случая сообщить об оскорблении величества, должен был крепко задуматься. Такое обвинение, несомненно, меняло дело…

Он расспросил незнакомца. Действительно ли он утверждает, что он царь? «Не этого мира», – отвечал Иешуа. «Какой же тогда царь?» – допытывался Понтий. «Этот мир – ваш, а не мой, – отвечал Иешуа, а потом он добавил: – Я пришел в мир возвестить истину. Знающие истину знают и обо мне». Именно тогда Понтий обрел бессмертие, спросив: «Что есть истина?» Он не получил ответа, ибо истину нельзя выразить словами.

Понтий был озадачен. Очевидно, что этот иудей не призывал ни к какому мятежу, однако первосвященники настаивали на том, что Иешуа объявляет себя равным Богу и они не хотят слышать о его освобождении. Понтий, встревоженный, вновь стал допрашивать Иешуа. Каково его происхождение? Иешуа не отвечал, пусть Понтий сам судит об этом. Понтий заметил, что, как прокуратор, он волен казнить или миловать. Ответ Иешуа был следующим: «Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше». Понтия ответ полностью удовлетворил, и он знал, как ему следует поступить, однако первосвященники не дали ему этого сделать.

Они настаивали на том, что всякий, кто объявил себя царем, посягает на власть Цезаря… Они своего добились.

История эта хорошо известна: деяния Иешуа, предательство его и смерть, его вознесение и его слава основателя религиозного сообщества, которое, все разрастаясь, несмотря на сопротивление и соперничество, стало равным славе империи, а затем и превзошло ее границы, распространились в других странах, даже и никогда не знавших законов республики или легионов Цезаря. Не столь широко известны параллели между этими двумя историями, одновременно происходившими на Западе и на Востоке. В течение трех-четырех лет обе достигли своего пика и определили последующие судьбы мира.

Сеян и Иуда Искариот жили в одном мире. Юго-восточный ветер мог донести до Сеяна в Рим тот же воздух, который вдыхал Иуда. Обращаясь к той и другой истории, можно заметить, как они обе бросают свет друг на друга. История Тиберия покоилась на моральных основаниях, очень скоро устаревавших, он все еще действовал и мыслил как человек, привыкший к узким рамкам местного сообщества, и не мог справиться с волнами, бушевавшими вокруг трона Цезаря…

Однако история Иешуа из Галилеи управлялась принципами, принадлежавшими новому миру, он готов был обратиться ко всему человечеству и возбудить в людях силы, способные ответить на этот призыв. Ибо господин Иуды знал иные тайны, обладал природой и опытом, недоступными господину Сеяна. Кроме того, их конечная цель и непосредственные обязанности также отличались друг от друга. Что касается Иуды, мы храним загадочное молчание. Иуда так и не был прощен. Его преступление тоже было ужасно и неоспоримо. Однако ему было дозволено стать более успешным. Иуде не пришлось состязаться с такими контрзаговорами, которые обошли и превзошли Сеяна, он никогда не был настигнут ураганом мстительности со стороны других, его преступление не оставило столь глубоко проникающего в душу яда, который иссушал сердце и разъедал душу Тиберия. Галилеянин не выказал ни единого признака душевной печали, он познал этот яд, признал его, переработал и уничтожил, наподобие врача, который излечил себя от укуса змеи, приняв противоядие; и он встретил смерть красноречивым молчанием, тревожным обращением к другим, но, в сущности, полностью уверенным в своей принадлежности к миру красоты и живой жизни. Он сообщался с этим миром иным способом. Его внутренние ресурсы не истощились при виде отсутствия гуманности других людей. Его не коснулось их зло. Ему ведом был способ, как нейтрализовать его воздействие на мир и на него самого. Но эти вещи были вне поля зрения Тиберия.

Закат.

Оставалось немногое, лишь смотреть на спокойное море вокруг Капри и на досуге размышлять о будущем. У него не было особенных ожиданий на этот счет. Он видел, что семья постепенно тает, а то, что осталось, не могло внушать больших надежд, и у него их и не было. Однажды он воскликнул: «Пусть небо падет на землю, когда я уйду!» Однако привычка и характер не позволяли ему долго об этом думать. Почти бессознательно перебирал он то, что осталось, расставляя оставшихся членов семьи в нужном порядке.

Своего племянника Клавдия он, кажется, сразу не принимал в расчет. Клавдий был полоумным. Тиберий так же недооценил Клавдия, как некогда Август – самого Тиберия. Судьбой Клавдию было предназначено занять место Цезарей, и он ни в коем случае не был самым слабым или самым плохим из этого дома. Однако предубеждение против него возникло не на пустом месте. Август был отчасти прав, так же частично прав был и Тиберий.

Был также его внук Гемелл, сын Друза. Возможно, что Тиберий предпочел бы его. Он не был ни сильным, ни умным, и более того, его происхождение вызывало подозрения деда. Он родился в те ненавистные и ужасные времена, когда Сеян увивался около Ливиллы. Были вполне небезосновательные сомнения в том, что он окажется на месте, где не сможет справляться со своими обязанностями. С другой стороны, еще более неразумным было бы, окажись он в зависимости от своих соперников. Тиберий пришел к решению, чтобы мальчик сам всего добивался. Или он утонет, или выплывет. Скорее всего, первое. С этим было ясно.

Самым вероятным кандидатом оставался Гай. Он был единственным оставшимся в живых сыном Германика. Если бы враги Тиберия оказались правы, он моментально отослал бы Гая разделить судьбу его матери и братьев. Он этого не сделал, еще раз выказав свое беспристрастие, которое всегда отличало его характер и поступки. Он не любил Гая. Если мальчик и был самым крепким из выживших, он выжил в атмосфере сомнений и подозрительности, где не могло выжить ничто искреннее. С изворотливостью некоего примитивного организма он принял защитную окраску и зарылся в землю. Страшный взгляд старика, зорко подмечавший все окружающее, так и не обнаружил ничего вызывающего опасения в отношении Гая. Эта маленькая змея тщательно пряталась и маскировалась.

Поразительный результат борьбы за выживание, если выжившим оказался – этот! Однако так оно и вышло; и это наилучшим образом доказывает, что цену победы определяет способ состязания. Итак, Гай должен был оказаться плодом всего содеянного. Поразительная странность!

Тиберий составил завещание. Ему было семьдесят шесть лет. Гай и Гемелл должны были совместно стать преемниками. Рим, обуянный чисто романтическими представлениями о том, что Германик принадлежал золотому веку, а теперь его сын вновь вернет золотой век, был счастлив. Таковы помрачительные фантазии людей. Чем в действительности был так хорош Германик? Своей страстью к декоративности, наполнявшей сердца людей искренними предпочтениями внешнего – в сущности, показного – реальному; они всегда предпочитали истинному золоту золото сусальное. Если у философов не было причин оспаривать этот выбор, то моралисты нашли для этого основания.

Макрон наблюдал игру волн в вечернем свете. Завещание Тиберия практически означало, что преемником становится Гай – Гемелла не стоило брать в расчет. Макрон готов был прибрать Гая к рукам. Его жена заботилась о том, чтобы Гай не скучал. Все это полностью одобрял старик.

«Ты прощаешься с закатом, чтобы прислуживать восходящему солнцу», – сказал он. Это была насмешка; но Макрона это не заботило.

С чем бы ни столкнулся Тиберий в своей частной жизни, это мало изменило его как правителя. Могло быть и так, как это бывало и с другими людьми, что своя личная жизнь, надежды, опасения, амбиции и пристрастия, страдания, триумфы гораздо в меньшей степени волновали его, чем официальная жизнь, дело управления, где он более чувствовал себя самим собой. Первая, во всяком случае, сопровождалась сомнениями и нестабильностью, она менялась, варьировалась, ползла и замирала, представляя собой поразительный контраст с уравновешенной и уверенной его личностью как государственного деятеля. Он решительно отказался от титула отца отечества. Столь же решительно оставил он при себе гвардию, всегда готовый столкнуться с непредвиденными обстоятельствами. Через год после составления его завещания случился большой пожар на Авентине в Риме, в котором сильно пострадали бедные кварталы. Этот старик, в интересах империи не колеблясь потопивший в крови своих политических врагов, пришел на помощь пострадавшим. Из своей кропотливо собранной с помощью экономии казны он выделил еще сто миллионов сестерциев.

Довольно любопытно, что, когда пришло время и стало ясно, что дни Тиберия сочтены, были и люди, которые без восторга ожидали его ухода. Мысли, витавшие в наиболее дальновидных умах, высказал Луций Аррунций. Он был одним из обвиняемых на суде, в котором слушалось дело Альбуциллы, жены Сатрия Секунда. Сенат счел суд неудовлетворительным. Представленные на его рассмотрение документы не были рассмотрены и одобрены Тиберием, и сенаторы сомневались в их подлинности. Полагали, что Макрон представил их в обход утверждения Тиберием… Аррунцию это надоело, и он решил освободиться от заключенных в них обвинений. Перед тем как уйти со сцены, он обратился к друзьям. Он выразил свои чувства безнадежности в отношении будущего. Вряд ли можно ожидать лучшего. Он полагал, что Тиберия развратило обладание верховной властью, и вразрез со своим характером он стал тираном. Это, разумеется, его личное мнение. Тиберий, возможно, смотрит на вещи иначе. Однако Аррунций был недалек от истины, заметив, что моральный стресс, испытанный Тиберием, скажется и на Гае. Он предпочитает не испытывать на себе несчастий тех дней, когда кресло Цезаря займет человек худший и более слабый. На это, разумеется, Тиберий мог ответить, что им следовало задуматься об этом раньше.

Аррунций был не так уж не прав, и его слова в определенном смысле стали вердиктом правлению Тиберия со стороны наиболее дальновидных людей в сенате. Они предпочитали следовать прежним курсом и довольствоваться тем, что есть.

Состояние здоровья Тиберия ухудшалось. Он всегда был крепким человеком, не нуждался в лекарях, и даже постепенное физическое угасание, которое стало в нем заметно, не могло отменить умственной энергии, которая всегда была источником его силы. Однако теперь он нуждался в пополнении этой энергии.

В начале 37 г. он отправился в путешествие, влекомый той силой, которая посылает умирающего зверя двигаться, исследуя тот божественный дом, из которого он, предположительно, вышел. Он медленно продвигался по Аппиевой дороге в направлении к Риму. По всей видимости, он и был таким его домом. Однако прорицания говорили иное. Повинуясь неблагоприятным знамениям, он свернул, не достигнув башен и храмов Вечного города – он навсегда отвернулся от него и всего, что с ним связано. Здесь он правил; он, человек Тиберий Клавдий Нерон, обитал здесь как верховный правитель римского мира, правитель почти всего известного человечества, и теперь он обратил лицо в другую сторону. Никогда больше он его не увидит. Если люди бессмертны и душа Тиберия все еще жива, вероятно, его лицо все еще смотрит в сторону Рима.

Он направился в Кампанию. В Астуре он заболел, но быстро поправился и продолжил путешествие в Цирцеи. Он настоял на том, чтобы осмотреть войско, хотя и отрицал тот факт, что это отняло у него много сил. Он направлялся в Мизен. Силы постепенно оставляли его. Они покидали его постепенно, шаг за шагом. До самого конца сохранял он суровое достоинство. Он не поддавался слабости, он сохранял несогласное с ней выражение лица, и, если голова его налилась кровью (хотя и не так, как руки), она, во всяком случае, не клонилась вниз. На вилле Лукулла в Мизене он остановился на отдых. Отдых оказался более долгим, чем он предполагал.

У него не было постоянного врача. Время от времени он пользовался советами Харикла, самого знаменитого врача его дней. Видимо, не случайно Харикл также оказался в Мизене, но Тиберий отказался от осмотра. Харикл хитростью добыл сведения о состоянии его здоровья, которые мог бы получить с помощью осмотра. Покидая Цезаря, врач почтительно взял его за руку и смог уловить пульс. Старик был слишком прозорлив, чтобы его можно было провести. Распознав уловку, он приказал подавать другую перемену блюд и засиделся за столом дольше обычного. Харикл между тем уже знал все, что ему было нужно. Он сообщил Макрону, что старик угасает и ему осталось не более двух дней.

Тотчас разные группы стали собираться на совещания. Армии были предупреждены о надвигающемся событии. Тиберий постепенно угасал на вилле Лукулла. Он, вероятно, думал об этом галантном и авантюрном муже старого республиканского времени, чьи миллионы и роскошь все еще были на устах у всех, посещавших виллу. Лукулл был творцом роскоши, и каким творцом! Среди этих комнат и коридоров Тиберий, возможно, устроил свою последнюю простую трапезу, раздумывая над простодушием, способным радоваться таким ребяческим вещам. Счастливое дитя, этот Лукулл!

Семьдесят семь лет прошло с тех пор, как в консульство Планка в год сражения при Филиппах Ливия родила в небольшом доме на Палатинском холме ребенка Тиберия Клавдия Нерона, семьдесят шесть – с тех пор, как она на руках выносила его сквозь вражеский строй в темные дни гражданской войны, когда дочь Помпея Великого дала ему детский плащик, до сих пор бережно хранимый на Капри. Но конец всегда один у слабого и у сильного, у любимого и ненавистного, у доброго и злого, у мудрого и глупого. Итак, там, где когда-то среди роскошных своих садов прохаживался и вел беседы Лукулл, окончилась жизнь Тиберия.

Пересуды не оставили его даже тогда. Как пожар распространился слух, что Макрон, видя, что старик возвращается к жизни, успокоил его с помощью простыни, но холодная усмешка не исчезла с лица Тиберия Цезаря.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.