2.3. Октябрьский тупик
2.3. Октябрьский тупик
А надо(бно) знать, что нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми.
Петр I
Итак, не прошло и двух лет, как Б. Ельцин был назначен первым секретарем Московского горкома, а он уже понял, что его «сидение на Москве» в дальнейшем ему никаких лавров не принесет и почувствовал своим «звериным» нюхом, что дальнейшее промедление смерти (политической) подобно. И он «запросил инструкций» у Генерального секретаря, что же делать дальше? По тому, как развивались в дальнейшем события, летом 1987 года он такие «инструкции» получил. Недаром их беседа, как пишет сам Б. Ельцин, продолжалась 2 часа 20 минут, прямо скажем, многовато для того, чтобы излить свои жалобы на Егора Кузьмича. Об этом можно судить хотя бы по объему того самого «знаменитого» письма Ельцина к Горбачеву. Спрашивается, чего писал? Обо всем переговорили, обо всем договорились — и вот вам — здравствуйте, уважаемый Михаил Сергеевич! Впрочем, без анализа содержательной части этого письма нам не обойтись, чтобы понять, — о чем говорили и до чего договорились два заговорщика во время этой исторической «беседы». Но сначала слово Александру Коржакову:
«У Бориса Николаевича с весны 87-го года начались стычки на Политбюро то с Лигачевым, то с Соломенцевым. Спорили из-за подходов к «перестройке». Он видел, что реформы пробуксовывают. Вроде бы все шумят, у паровоза маховик работает, а колеса не едут.
Ельцин абсолютно искренне воспринимал объявленную Горбачевым перестройку и ее результаты представлял по-своему. В Москве, например, он едва ли не на каждом шагу устраивал продовольственные ярмарки. Овощи, фрукты, птицу, яйца, мед в ту пору москвичи могли купить без проблем.
Борис Николаевич тогда сам читал газеты, и его личное впечатление, будто кроме гласности в стране ничего нового не появилось, статьи в прессе только усиливали. В сентябре 87-го Ельцин написал письмо Горбачеву, в котором просил принять его отставку со всех партийных постов. Причина — замедление перестройки и неприемлемый для Бориса Николаевича стиль работы партаппарата. В сущности, Ельцин обвинил аппарат в саботаже.
Письмо это он никому не показал. Шло время, а Горбачев никак не реагировал. Ельцин сильно переживал из-за этого явно демонстративного молчания. Еще несколько месяцев назад они с Горбачевым, как добрые товарищи по партии, постоянно перезванивались. Ельцин в нашем присутствии называл Горбачева только Михаилом Сергеевичем и постоянно подчеркивал свое уважение к нему.
Он в душе верил, что Горбачев на письмо ответит и лично подтвердит его, Ельцина, правоту. Но Горбачев молчал»[186].
Из этого отрывка воспоминаний А. Коржакова, которые он опубликовал спустя, без малого, десять лет после описываемых событий, следует, что о содержании этого письма он и тогда и потом ничего не знал, что еще больше возводит вокруг него ореол загадочности.
Что такого судьбоносного мог привести в своем письме Б. Ельцин, если они уже обо всем договорились? Приводим без изъятий содержания этого письмо, которое по своему замыслу должно было послужить документальным подтверждением «принципиальных разногласий» между М. Горбачевым и Б. Ельциным.
Итак, письмо кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС Б. Ельцина — Генеральному секретарю ЦК КПСС М. Горбачеву.
«Уважаемый Михаил Сергеевич!
Долго и не просто приходило решение написать это письмо. Прошел год и 9 месяцев после того, как Вы и Политбюро предложили, а я согласился возглавить Московскую партийную организацию. Мотивы согласия или отказа не имели, конечно, значения. Понимал, что будет невероятно трудно, что к имеющемуся опыту надо добавить многое, в том числе время в работе.
Все это меня не смущало. Я чувствовал Вашу поддержку, как-то для себя даже неожиданно уверено вошел в работу. Самоотверженно, принципиально, коллегиально и по-товарищески стал работать с новым составом бюро.
Прошли первые вехи. Сделано, конечно, очень мало. Но, думаю, главное (не перечисляя другое) — изменились дух, настроение большинства москвичей. Конечно, это влияние и в целом обстановки в стране. Но, как ни странно, неудовлетворенности у меня лично все больше и больше.
Стал замечать в действиях, словах некоторых руководителей высокого уровня то, что не замечал раньше. От человеческого отношения, поддержи, особенно некоторых из числа состава Политбюро и секретарей ЦК, наметился переход к равнодушию к московским делам и холодному — ко мне.
В общем, я всегда старался высказывать свою точку зрения, если даже она не совпадала с мнением других. В результате возникало все больше нежелательных ситуаций. А если сказать точнее — я оказался неподготовленным со всем своим стилем, прямотой, своей биографией работать в составе Политбюро.
Не могу не сказать и о некоторых достаточно принципиальных вопросах. О части из них, в том числе о кадрах, я говорил или писал Вам. В дополнение.
О стиле работы Е. К. Лигачева. Мое мнение (да и других): он (стиль), особенно сейчас, негоден (не хочу умалить его положительные качества). А стиль его работы переходит на стиль работы Секретариата ЦК. Не разобравшись, копируют его и некоторые секретари «периферийных» комитетов. Но главное — проигрывает партия в целом. «Расшифровать» все это — для партии будет нанесен вред (если высказать публично). Изменить что-то можете только Вы лично для интересов партии.
Партийные организации оказались в хвосте всех грандиозных событий. Здесь перестройки (кроме глобальной политики) практически нет. Отсюда целая цепочка. А результат — удивляемся, почему застревает она в первичных организациях.
Задумано и сформулировано по-революционному. А реализация, именно в партии, — тот же прежний конъюнктурно-местнический, мелкий, бюрократический, внешне громкий подход. Вот где начало разрыва между словом революционным и делом в партии, далеким от политического подхода.
Обилие бумаг (считай каждый день помидоры, чай, вагоны… а сдвига существенного не будет), совещаний по мелким вопросам, придирок, выискивание негатива для материала. Вопросы для своего «авторитета».
Я уже не говорю о каких-либо попытках критики снизу. Очень беспокоит, что так думают, но боятся сказать. Для партии, мне кажется, это самое опасное. В целом у Егора Кузьмича, по-моему, нет системы и культуры в работе. Постоянные его ссылки на «томский опыт» уже неудобно слушать.
В отношении меня после июньского Пленума ЦК и с учетом Политбюро, состоявшегося 10 сентября, нападки с его стороны я не могу назвать иначе, как скоординированная травля. Решение исполкома по демонстрациям — это городской вопрос, и решался он правильно. Мне непонятна роль созданной комиссии, и прошу Вас поправить создавшуюся ситуацию. Получается, что он в партии не настраивает, а расстраивает партийный механизм. Мне не хочется говорить о его отношении к московским делам. Поражает: как можно за два года просто хоть раз не поинтересоваться, как идут дела у более чем миллионной парторганизации? Партийные комитеты теряют самостоятельность (а уже дали ее колхозам и предприятиям).
Я всегда был за требовательность, строгий спрос, но не за страх, с которым работают сейчас многое партийные комитеты и их первые секретари. Между аппаратом ЦК и партийными комитетами (считаю, по вине тов. E.К. Лигачева) нет одновременно принципиальности и по-партийному товарищеской обстановки, в которой рождаются творчество и уверенность, да и самоотверженность в работе. Вот где, по-моему, проявляется партийный «механизм торможения». Надо значительно сокращать аппарат (тоже до 50 процентов) и решительно менять структуру аппарата. Небольшой пусть опыт этого есть в московских райкомах.
Угнетает меня лично позиция некоторых товарищей из состава Политбюро ЦК. Они умные, поэтому быстро и «перестроились». Но неужели им можно до конца верить? Они удобны, и, прошу извинить, Михаил Сергеевич, но мне кажется, они становятся удобными и Вам. Чувствую, что нередко появляется желание отмолчаться тогда, когда с чем-то не согласен, так как некоторые начинают играть в согласие.
Я неудобен и понимаю это. Понимаю, что непросто и решить со мной вопрос. Но лучше сейчас признаться в ошибке. Дальше, при сегодняшней кадровой ситуации, число вопросов, связанных со мной, будет возрастать и мешать Вам в работе. Этого я от души не хотел бы.
Не хотел бы и потому, что, несмотря на Ваши невероятные усилия, борьба за стабильность приведет к застою, к той обстановке (скорее, подобной), которая уже была. А это недопустимо. Вот некоторые причины и мотивы, побудившие меня обратиться к Вам с просьбой. Это не слабость и не трусость.
Прошу освободить меня от должности первого секретаря МГК КПСС и обязанностей кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Прошу считать это официальным заявлением.
Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС.
С уважением Б. Ельцин.
12 сентября 1987 г.»[187]
В тот же день письмо ушло в Пицунду, где отдыхал Горбачев. Ни одна душа о содержании письма тогда не знала.
Что же такого принципиально важного высказал в этом письме Б. Ельцин кроме, разумеется, критики в адрес Е. К. Лигачева, что ни для кого секретом не являлось? Что его побудило сделать столь «опрометчивый шаг», о котором будет написано горы статей и книг, и который до сих пор остается «неразгаданной тайной»? Ну критикнул немного «самого» М. Горбачева, тысячу раз при этом извинившись, и тут же пропев ему очередную осанну: «…несмотря на Ваши невероятные усилия…», но это же отнюдь не повод для отставки, после которой впереди ничего не светит, тем более для такого прагматичного человека, как Ельцин.
Однако следует обратить внимание на заключительную фразу письма: «Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС». Для понимания дальнейших событий, которые будут развиваться вокруг «неординарного» поступка Ельцина, эта фраза будет иметь ключевое значение. Как это не будет необходимости? С таких должностей без решения Пленума не снимают. Значит проговорился Ельцин! Обсуждали они с Горбачевым все до мелочей, в том числе и его предстоящий демарш на Октябрьском Пленуме ЦК КПСС. А как же без этого сенсационного обращения к участникам Пленума можно удовлетворить его просьбу об отставке? Надо полагать так, что вдруг на Пленуме встает М. С. Горбачев и зачитывает письмо Ельцина с просьбой об отставке. Все внимательно слушают и единогласно голосуют «за». Так не бывает. Значит сценарий Пленума, равно как и дальнейшие мероприятия по освобождению Ельцина от занимаемой должности и выводу его из кандидатов в члены Политбюро были тщательно проработаны и дальнейшие события, последовавшие за изгнанием Ельцина с политического Олимпа, это с высокой степенью достоверности подтверждают.
Что же случилось на самом деле на третьем году перестройки? Почему потребовались столь неординарные пути для ускорения процесса реформ? Все довольно просто. Никаких реальных сдвигов в сторону смены политического строя, то есть по пути «преобразования» мирным путем социалистической системы в капиталистическую, что являлось сутью, внутренним содержанием, если хотите — философией перестройки, сделано не было. Эволюционный путь «перерастания» «развитого социализма» в либеральный капитализм, или хотя бы в его первую стадию, которая, согласно учению Маркса, называлась «первоначальное накопление капитала», показал свою бесперспективность. Нужна была революция, вернее, контрреволюция, а это уже посерьезнее благостных рассуждений М. Горбачева об ускорении, гласности, плюрализме и тому подобных завиральных идей, с которыми он изрядно поднадоел всем буквально: партийной элите, рядовым коммунистом, которые вообще не могли взять в толк, куда он клонит, советскому народу, наконец.
Партийная элита упрекала М. Горбачева и его соратников, прежде всего А. Яковлева, в том, что они ввязались в столь серьезное реформирование экономической и политической жизни страны, не имея на это ни четкого (если ни никакого) плана, ни сколько-нибудь вразумительной цели. Именно об этом постоянно талдычил Б. Ельцин, пока не наступил сговор между ним и Горбачевым, когда ему толком разъяснили, что цель-то есть, а вот с планом перестройки дело обстоит действительно так — плана не было. Да и быть не могло, и вот почему. Впрочем, лучше пусть об этом скажет главный идеолог перестройки, главный ее теоретик — Александр Яковлев.
Много позже описываемых событий, уже после контрреволюционного переворота 1991 года, Александр Яковлев дал обстоятельное интервью корреспонденту Литературной газеты, где «проскочил» следующий фрагмент:
«Корреспондент «Литературной газеты» Олег Мориз (далее — О. М.): В последние десять лет в стране произошли радикальные перемены: пользуясь классической терминологией, можно констатировать замену социализма капитализмом. Ни о чем таком Горбачев, как известно, не помышлял. Он хотел всего лишь улучшить, модернизировать социализм. А Вы тогда понимали, что улучшением социализма проблему не решить? Вы ведь были близким соратником Горбачева?
Александр Яковлев (далее — А. Я.): — Отвечу как на духу. Да, в самом начале перестройки я тоже придерживался позиции совершенствования социализма. И я думаю, что эта позиция была в то время объективно оправдана. Представьте себе, что мы в 1985 году сказали бы, что надо переходить на другой общественный строй? Ведь вот сейчас все нас обвиняют, что у нас не было плана? Какой план? Давайте вместо социализма учредим другой строй? Где бы мы оказались? Самое ближнее — в Магадане. И то не довезли бы…
О. М.: — Вслух говорить, конечно не стоило. Я имею ввиду то, что было в мыслях…
А. Я.: — И в мыслях… Я уверен, что все более или менее здравомыслящие люди были сосредоточены тогда на тех безобразиях, которые творились. Казалось: вот если эти безобразия убрать— прекратить политические репрессии, предоставить людям полноту информации, перестать бояться людей, ликвидировать номенклатуру как класс, стоящий над людьми, поэтапно ввести выборность, — неизбежно к власти придут честные люди. Вот и у меня была такая иллюзия, которая разлетелась потом в пух и прах. К власти пришли как раз демагоги. Я ошибся. Каюсь. Как-то я лучше думал о наших избирателях, которые должны разбираться, за кого голосуют. Оказывается, рюмку если налили — вот он и голосует «за кого надо». Вы правы: все эти разговоры о демократии ему «до лампочки». Да и вообще, как известно, многие наши беды от пьянства. Потеть он не хочет, а пить хочет. А пьяного труда не бывает. Не придумала его природа. Вот если на стакан пота будет приходиться капля водки — это и будет Страна, богатая и населенная богатыми людьми. А сейчас пока обратное соотношение этих жидкостей.
О. М.: — Вы были преуспевающим партийным чиновником: достигли в партийной карьере потолка — поста члена Политбюро ЦК КПСС. Вступление на путь реформ лично для вас означало выступление против всемогущего партийного аппарата и, соответственно, дикую ненависть со стороны партийного чиновничества, травлю, потоки клеветы, угроз. Кстати, накануне той нашей десятилетней давности беседы пришло сообщение, что Бюро президиума ЦК КПСС выступило с предложением исключить вас из партии. То есть фактически к моменту нашей встречи вы уже расстались с партбилетом. Что побудило вас сменить спокойную, благополучную жизнь на жизнь, полную катаклизмов и стрессов? Когда именно возникло такое желание?
А. Я.: — Никакого конкретного момента не было. Я весь свой путь к прозрению описал в мемуарах[188]. Все начинается с такого философского состояния, как сомнение. Но сомнения по частностям — в справедливости того или иного действия, в правильности поведения того или иного лица, в искренности речи того или иного кремлевского вождя… Ведь я участвовал в написании этих речей. И все мы прекрасно понимали, что многое из написанного — чушь собачья. Но понимали не только мы. Все большее число людей начинало осознавать, что мы живем тройной жизнью: думаем одно, говорим другое, а поступаем иначе… Трудность заключалась в том, как перевести эти сомнения и возрастающий протест в практические действия.
В свое время я симпатизировал диссидентам. Началось это с «Нового мира», с борьбы с «Октябрем», с «Молодой гвардией», с «Советской Россией», когда ее возглавлял еще Московский… И я понял, что диссиденты ничего сделать не смогут. Более того, КГБ начал подгребать их под свое крыло. Вербовать. Запускать в диссидентскую среду своих агентов. Многих я знаю. Потом узнал. Кто есть кто. В конце концов я пришел к одному выводу: этот дикий строй можно взорвать только изнутри, используя его тоталитарную пружину — партию. Используя такие факторы, как дисциплина и воспитанное годами доверие к Генеральному секретарю, к Политбюро: раз Генеральный говорит так, значит — так оно и есть. Кроме того, в момент прихода Горбачева на высший партийный пост мы использовали то обстоятельство, что все партийные вожди начали свою деятельность с широковещательных заявлений — о свободе (в социалистическом понимании, разумеется), о социалистической демократии, о том, что у нас самая высокая культура, самая хорошая жизнь, и если бы не эти проклятые империалисты, вообще все было бы прекрасно… Так вот мы со всего этого начали.
На апрельском пленуме 85-го года это все проглотили. Хотя там в докладе уже прозвучал тезис о свободе социального выбора. Прозвучал тезис о развитии демократии — в двух-трех случаях без эпитета «социалистической». Проглотили. Промелькнули слова об инициативе людей как примате, основе развития общества. Проглотили. Сокращена была похвальба в адрес мудрого руководства коммунистической партии. Никто не возмутился: как же, все ведь утверждено на Политбюро, стало быть, так все и должно быть; пусть новый генсек поговорит, покажет, какой он широкий парень; делать-то мы все равно будем по-своему.
Когда ортодоксы забеспокоились? В 87-м году, после январского пленума, где мы поставили вопрос об альтернативных выборах. До многих тогда дошло: это ведь под меня копают, этак ведь и меня в депутаты не переизберут. Ведь вот что интересно: вся номенклатура прекрасно знала, что на свободных выборах ей ничего не светит. И действительно на первых же выборах 32 первых секретаря обкомов и крайкомов не были избраны. А ведь это было только самое-самое начало.
ОМ.: — В той нашей беседе вы признали, что идеи перестройки вызывают яростное сопротивление партийных чиновников и функционеров, что сторонников у Горбачева в этой среде ничтожно мало: «пара его помощников», член Совета безопасности Бакатин, еще кто-то. «Но я бы так сказал, — подвели вы итог, — список очень коротенький». За счет чего Горбачеву все же удалось выстоять, довести реформы до такой стадии, когда эстафетную палочку уже могли подхватить другие, — Ельцин и его команда? За счет навыков аппаратной борьбы?
А. Я.: — И за счет этого тоже. Но, кроме того, у людей ведь тогда не пропала еще уверенность, что коренные преобразования нужны. В конце концов Ельцин же на этом поднялся. Он требовал решительнее проводить реформы, и народ его поддержал. А Горбачев, напротив, стал медлить и колебаться. Он ведь фактически потерял власть не в 1991, а в 1990 году. Когда завалили программу «500 дней», он выступил перед депутатами с очень слабенькой речью, где говорил о неких паллиативных мерах, в том числе о роспуске президентского совета, единственного органа, который противостоял Политбюро. Но при этом он сорвал бурные аплодисменты со стороны определенно настроенной публики, и это его не насторожило. Видимо, он потерял политическое чутье»[189].
Все сказанное выше А. Яковлевым подтверждает наше утверждение о том, что «перестройка» по Горбачеву дошла до той предельной черты, после которой словесная демагогия Горбачева должна быть подкреплена решительными действиями по разрушению инерционной партийной машины, и лучшего кандидата на роль «громилы», чем Ельцин, трудно было сыскать. На наш взгляд, в вышеприведенных откровениях А. Яковлева допущена единственная неточность, свидетельствующая о том, что о достигнутом сговоре между М. Горбачевым и Б. Ельциным он тоже знал далеко не все. Нет, не потерял политическое чутье Генеральный секретарь, возглавивший крестовый поход против партии, которая взрастила его от простого комбайнера до Генерального секретаря, оно у него было звериное. Просто сменился сценарий политической драмы, и ему пришлось играть (а вернее сказать — подыгрывать) роль «слабого» политического оппонента Ельцину. По существу, он добровольно взял на себя незавидную роль защищающегося от «вероломных действий» громилы Ельцина. Это уже была не тактика «перестройки», а стратегия по смене политического строя.
А что делать? Что-то нужно было и потерять, в целях достижения конечной цели. Мало того, он достаточно отчетливо понимал, что взяв на себя роль «второго» лица по «уничтожению коммунизма», он многим рисковал, вплоть до возможной потери существующего своего положения, и того положения, которое он должен был (и хотел) занять после контрреволюционного переворота. В конце концов, так оно и случилось, и Горбачев достаточно спокойно принял свое политическое поражение, поскольку случится главное — цель его жизни была достигнута, — он признан мировым капиталом могильщиком коммунизма! В конечном счете, он не проиграл, и до конца своих дней будет получать щедрые дивиденды за свое предательство. Мало того, он по-прежнему востребован мировой либеральной элитой, он на коне, он грозит великому Китаю. В ранее цитированной нами речи М. Горбачева на семинаре в Американском университете в Турции он продолжает громить коммунизм:
«Мир без коммунизма будет выглядеть лучше. После 2000 года наступит эпоха мира и всеобщего процветания. Но в мире еще сохраняется сила, которая будет тормозить наше движение к миру и созданию. Я имею в виду Китай.
Я посетил Китай во время больших студенческих демонстраций, когда казалось, что коммунизм в Китае падет. Я собирался выступить перед демонстрантами на той огромной площади, выразить им свою симпатию и поддержку и убедить их в том, что они должны продолжать свою борьбу, чтобы и в их стране началась перестройка. Китайское руководство не поддержало студенческое движение, жестоко подавило демонстрацию и… совершило величайшую ошибку. Если бы настал конец коммунизму в Китае, миру было бы легче двигаться по пути согласия и справедливости.
Я намеривался сохранить СССР в существовавших тогда границах, но под новым названием, отражающем суть произошедших демократических преобразований. Это мне не удалось, Ельцин страшно рвался к власти, не имея ни малейшего представления о том, что представляет из себя демократическое государство. Именно он развалил СССР, что привело к политическому хаосу и всем последовавшим за этим трудностям, которые переживают сегодня народы всех бывших республик Советского Союза»[190].
Да, прав Горбачев. Именно Ельцин развалил СССР, совершив уголовно наказуемое деяние. Но с чьей подачи? Практически до самого августовского путча 1991 года они шли вместе и действовали по согласованному в 1987 году плану, каждый выполнял свою роль: один крушил КПСС, другой Советский Союз. Преступление совершали оба, но с небольшим отличием: Ельцин — уголовное, Горбачев — политическое.
Четыре года в одной упряжке — срок не малый. Но Горбачев искусно лавируя, используя весь арсенал политической демагогии, сумел сохранить тайну сговора, заставив и своих биографов и политических оппонентов до сегодняшнего дня ломать голову и политические копья — так был сговор или не был?
Для ответа на этот вопрос необходимо проанализировать материалы Октябрьского Пленума ЦК КПСС, на котором Ельцин выступил со своей сенсационной речью, уловить некоторые нюансы поведения его участников и прежде всего Горбачева, Ельцина и Лигачева, который председательствовал на Пленуме.
«Загадка» Октябрьского Пленума рассмотрена в многочисленных книгах, мемуарах, статьях и научных исследованиях, поэтому нет необходимости обращаться к первоисточнику, то есть к стенографическому отчету. На наш взгляд, наиболее достоверный анализ событий, происходивших на Пленуме, дан в книге Н. Зеньковича «Тайны ушедшего века. Власть. Распри. Подоплека», поскольку автор этого популярного произведения длительное время проработал в аппарате ЦК КПСС и о «кремлевских тайнах» знает не понаслышке. И вторая причина, почему мы будем ссылаться на указанное произведение — это объективный подход автора к описываемым событиям, он не высказывает личных предпочтений на вопросы: был ли сговор между Горбачевым и Ельциным или это ельцинский экспромт, состоявшийся в силу особенностей его характера, который в психиатрии именуется «застреванием аффекта», на чем настаивает Александр Хинштейн. Мы рассмотрим и проанализируем обе точки зрения, но сначала слово Николаю Зеньковичу.
«Был ли сговор? Несмотря на густой туман, окутывавший Москву двое суток подряд, что затрудняло посадку самолетов, Пленум ЦК КПСС открылся в назначенное время — в 10 часов утра 21 октября. Из-за непогоды не смогли прилететь и сидели в местных аэропортах только 30 человек.
Прибывшие рассаживались в зале. Кроме основных 530 высших партийных чиновников присутствовали и приглашенные— министры, руководители ведомств, командующие военными округами, не входившие в состав центральных органов КПСС.
Открывая пленум, генсек Горбачев объявил, что на повестке дня только один вопрос
— Считаем целесообразным проинформировать членов ЦК, чтобы вы узнали все принципиальные положения доклада на торжественном заседании, посвященному 70-летию Великой Октябрьской социалистической революции. Политбюро хотело бы получить ваше согласие и поддержку.
Затем бразды председательствовавшего перешли к Лигачеву, который предоставил слово для доклада Михаилу Сергеевичу. Горбачев выступал почти два часа. Получив положенные аплодисменты, докладчик не торопился покидать трибуну.
— Товарищи! — произнес Лигачев. — Доклад окончен. Возможно, у кого-нибудь будут вопросы? Нет? Если вопросов нет, то нам надо посоветоваться…
Лигачев хотел спросить у зала, есть ли смысл открывать прения по докладу. На Политбюро они договорились, что не стоит, поскольку всем участникам пленума при регистрации решено было раздать материалы к этому вопросу.
И тут зал услышал голос возвратившегося в президиум генсека:
— У товарища Ельцина есть вопрос.
Однако Егор Кузьмич как будто не видел поднятой руки московского секретаря и не слышал голоса генсека. Лигачев, как ни в чем не бывало, повторил:
— Тогда давайте посоветуемся. Есть ли нам необходимость открывать прения?
— Нет, — раздались голоса.
— Нет, — удовлетворенно констатировал Лигачев.
— У товарища Ельцина есть какое-то заявление, — нетерпеливо, громче обычного произнес Горбачев, как будто раздосадованный тем, что председательствовавший не видит поднятой руки Бориса Николаевича»[191].
Обратим внимание на знаковую оговорку, сделанную Горбачевым. Если в первой реплике он сказал, что у товарища Ельцина есть вопрос, то во второй реплике он говорит, что: «— У товарища Ельцина есть какое-то заявление». Да, такое заявление у Ельцина было, — это письмо, направленное Горбачеву 12 сентября этого года в Пицунду, где он отдыхал, и заявление это, скорее всего, лежало у Горбачева в папке. И это заявление Горбачеву следовало огласить участникам Пленума, поскольку оно было документальным подтверждением, что между ними, якобы, не было никакого сговора. Это действительно так, поскольку о содержании более чем двухчасовой беседы никаких документальных следов, не осталось, то нужен был «документальный камуфляж», в роли которого как раз и выступало письмо-заявление Ельцина. И не оговорка это была вовсе, а информация для участников Пленума, которые рано или поздно узнают о существовании письма Ельцина в Пицунду, что Ельцин по своей инициативе вышел на трибуну Пленума и это снимает всякие подозрения о заключенном между ними союзе по приданию перестройке «ельцинского ускорения». Но вернемся к Пленуму:
«И тогда Лигачев как бы спохватился:
— Слово предоставляется товарищу Ельцину Борису Николаевичу — кандидату в члены Политбюро ЦК КПСС, первому секретарю Московского горкома КПСС. Пожалуйста, Борис Николаевич.
Ельцин неторопливо подошел к трибуне и произнес свою знаменитую речь, закончившуюся заявлением об отставке.
Восстанавливая в памяти подробности, предшествовавшие шокировавшему их выступлению Ельцина, многие участники пленума вспоминают некоторые, показавшиеся им странными, детали.
Лигачев смотрел в зал в упор и не видел поднятой руки Ельцина. Почему? Спрашивал, есть ли вопросы к докладчику, — значит, внимательно обводил взглядом ряды. Объяснить столь странное поведение председательствовавшего можно лишь тем обстоятельством, что Ельцин находился в президиуме. Но по неизменному ритуалу в президиуме сидели только члены Политбюро, а кандидаты в члены Политбюро и секретари ЦК — в зале, правда, в первых рядах.
Постоянным местом Ельцина в зале заседаний пленумов было пятое в третьем ряду — как раз напротив председательствовавшего. И тем не менее Лигачев не замечал поднятой руки и приподнимавшегося несколько раз московского секретаря. Не замечал или не хотел заметить? Интуитивно чувствовал, что неспроста просит слова? Ладно, если бы с периферии; А то ведь свой. Или располагал какой-то информацией о готовившемся взрыве бомбы и потому пытался его предотвратить? Иначе чем объяснить тот бесспорный и зафиксированный стенограммой факт, что только после повторного настойчивого напоминания Горбачева председательствовавший с неохотой, как отмечали некоторые участники пленума, предоставил слово Ельцину.
Чем вызвана неясная до сих пор настойчивость Горбачева? Дважды напоминает он Лигачеву о желании Ельцина выступить. Сначала говорит, что у Ельцина есть какой-то вопрос. Лигачев игнорирует подсказку генсека и проводит решение о нецелесообразности открытия прений. И снова Горбачев нетерпеливо напоминает: «У товарища Ельцина есть какое-то заявление».
Проговорился? В первом случае речь шла о вопросе, во втором — уже о заявлении. Ельцин действительно выступил с заявлением. Выходит, генсек знал, почему московский секретарь просит слова и с чем он выступит на пленуме?»[192]
Взойдя на трибуну, Ельцин произнес свою «знаменитую» речь, которая продолжалась не более десяти минут. Но это были десять минут, которые потрясли не только участников Пленума, но и весь советский народ, хотя содержание выступления Ельцина опубликовано не было. То, что услышали делегаты, прозвучало подобно грому среди ясного неба.
Борис Николаевич заметно волновался, то и дело проводя рукой по волосам, словно пытаясь таким образом успокоить свои нервы. Говорил он сбивчиво, сумбурно. Зал слушал Ельцина затаив дыхание, на делегатов Пленума словно оторопь нашла. Они никогда не слышали такой откровенной «атаки» на второго человека в партии — Лигачева, а также «нападки» на самого Генерального секретаря. Поскольку речь Ельцина была засекречена, то уже на второй день после Пленума появились многочисленные варианты «содержательной» части его выступления, где реальные фрагменты речи тесно переплетались с фантастическими дополнениями, которые еще ярче подчеркивали чуть ли не героический поступок бунтаря. Ельцин на глазах превращался в «народного трибуна», своего рода Робин Гуда. Так, в машинописных и рукописных вариантах речи Ельцина «нападки» на Лигачева действительно были интригующими:
— С ним работать невозможно. Он интриган. Он по-прежнему придерживается старых методов работы. На каждого члена Политбюро у него заведено дело. Он препятствовал мне в улучшении жилищных условий в Москве, и я считаю, что его следует вывести из ЦК.
Особую пикантность вызывали «нападки» Ельцина на супругу Горбачева — Раису Максимовну, которые звучали так:
— Очень трудно работать, когда вместо конкретной дружеской помощи получаешь только одни нагоняи и грубые разносы. В этой связи, товарищи, я вынужден был просить Политбюро оградить меня от мелочной опеки Раисы Максимовны и от ее почти ежедневных телефонных звонков и нотаций. Дискуссий чересчур много, товарищи, а дело стоит. Простому человеку от наших дискуссий никакой пользы. Число бюрократов в большинстве ведомств не уменьшилось. В торговле положение не исправляется. Пора власть употребить. Мы слишком много приятных слов говорим о Михаиле Сергеевиче, а нам следует требовать от него больше.
Разумеется, Ельцин с трибуны Октябрьского пленума ничего подобного не говорил, а его «нападки» на Лигачева заключались всего лишь в двух фразах: первая — «Я должен сказать, что после этого (июньского Пленума ЦК партии. — А. К.), хотя и прошло пять месяцев, ничего не изменилось с точки зрения стиля работы Секретаря Центрального Комитета партии, стиля работы товарища Лигачева». И вторая, в заключительной части выступления: «Видимо, и опыт и другие (причины. — А. К.), может быть, и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро».
Если сопоставить эти два фрагмента из речи Ельцина, где упомянут Лигачев, с его действительными упреками в адрес стиля работы последнего в письме-заявлении Ельцина Горбачеву, то это просто легкая дружеская критика, не более. Или, как говорят в Одессе, — две большие разницы.
Тем не менее легенда об историческом выступлении Ельцина с вышеупомянутыми фрагментами относительно критики в адрес Лигачева и Раисы Максимовны ширилась, обрастала все более «точными» подробностями, стала предметом «исследований» зарубежных советологов.
В частности, вышеприведенные фрагменты взяты из книги Гарри Табачника «Последние хозяева Кремля»[193].
Книга Г. Табачника впервые на русском языке была опубликована в 1990 году, но, как видим, при ее втором издании — «дополненном и обновленном» вышеприведенные нелепости сохранились, и это говорит о том, что подлинное содержание речи Ельцина за океан еще не дошло (хотя это сомнительно, поскольку речь была опубликована через два года).
Так о чем же эта речь? Ниже приводится стенографическая запись выступления Ельцина, опубликованная в журнале «Известия ЦК КПСС» (№2, 1989г.).
Из стенограммы Пленума ЦК КПСС 21 октября 1987 г.
«Ельцин: Доклады, и сегодняшний и на семидесятилетие, проекты докладов обсуждались на Политбюро и с учетом того, что я тоже вносил предложения, часть из них учтена, поэтому у меня нет сегодня замечаний по докладу, и я его полностью поддерживаю.
Тем не менее я хотел бы высказать ряд вопросов, которые у меня лично накопились за время работы в составе Политбюро.
Полностью соглашусь с тем, что сейчас очень большие трудности в перестройке, и на каждого из нас ложиться большая ответственность и большая обязанность.
Я бы считал, что прежде всего нужно было бы перестраивать работу именно партийных комитетов, партии в целом, начиная с Секретарей ЦК, стиля работы т. Лигачева.
То, что сегодня здесь говорилось, Михаил Сергеевич говорил, что недопустимы различного вида разносы, накачки на всех уровнях, это касается хозяйственных органов, любых других, допускается именно на этом уровне, это в то время, когда партия сейчас должна как раз взять именно революционный путь и действовать по-революционному. Такого революционного напора, я бы сказал, партийного товарищества по отношению к партийным комитетам на местах, ко многим товарищам не чувствуется. Мне бы казалось, что надо: делай уроки из прошлого, действительно сегодня заглядывай в те белые пятна истории, о которых сегодня говорил Михаил Сергеевич, — надо, прежде всего, делая выводы на сегодняшний день, делать вводы в завтрашнее. Что же нам делать? Как исправлять, как не допустить то, что было? А ведь тогда просто дискредитировались ленинские нормы нашей жизни, и это привело к тому, что они потом, впоследствии, ленинские нормы, были просто в большей степени исключены из норм поведения жизни нашей партии.
Я думаю, что то, что было сказано на съезде в отношении перестройки за 2 — 3 года — 2 года прошло или почти проходит. Сейчас снова указывается на то, что опять 2 — 3 года, — это очень дезориентирует людей, дезориентирует партию, дезориентирует все массы, поскольку мы, зная настроения людей, сейчас чувствуем волнообразный характер отношений к перестройке. Сначала был сильнейший энтузиазм — подъем. И он все время шел на высоком накале и высоком подъеме, включая январский Пленум ЦК КПСС. Затем, после июньского Пленума ЦК, стала вера как-то падать у людей, и это нас очень и очень беспокоит, конечно, в том дело, что два эти года были затрачены на разработку в основном всех этих документов, которые не дошли до людей, конечно, и обеспокоили, что они реально за это время и не получили.
Поэтому мне бы казалось, что надо на этот раз подойти, может быть, более осторожно к срокам провозглашения и реальных сроков перестройки в следующее два года. Она нам дастся очень и очень, конечно, тяжело, мы это понимаем, и даже если сейчас очень сильно — а это необходимо — революционизировать действия партии, именно партии, партийных комитетов, то это все равно не два года. И мы через 2 года перед людьми можем оказаться, ну, я бы сказал, с пониженным авторитетом партии в целом.
Я должен сказать, что призыв все время принимать поменьше документов и при этом принимать их постоянно больше — он начинает уже просто вызывать и на местах некоторое отношение к этим постановлениям, я бы сказал, просто поверхностное, что ли, и какое-то неверие в эти постановления. Они идут одно за другим. Мы призываем друг друга уменьшать институты, которые бездельничают, но я должен сказать на примере Москвы, что год тому назад был 1041 институт, после того как, благодаря огромным усилиям, Госкомитетом ликвидировали 7, их стало не 1041, а 1087, за это время были приняты постановления по созданию институтов в Москве. Это, конечно, противоречит и линии партии, и решениям съезда, тем призывам, которые у нас есть.
Я думаю еще об одном вопросе, но здесь Пленум, члены Центрального Комитета партии, самый доверительный и самый откровенный состав, перед кем и можно, и нужно сказать все то, что есть на душе, что есть и в сердце,, и как у коммуниста.
Я должен сказать, что уроки, которые прошли за 70 лет, — тяжелые уроки, были победы, о чем было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжелых, тяжелых поражений. Поражения эти складывались постепенно, они складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что были группы, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был огражден абсолютно от всякой критики.
Меня, например, очень тревожит — у нас нет еще в составе Политбюро такой обстановки, а в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, славословия от некоторых членов Политбюро, от некоторых постоянных членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это недопустимо, именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы отношения принципиальности друг к другу, товарищеские отношения и товарищества друг к другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза — это да, это нужно, а не увлекаться славословием, что постепенно, постепенно опять может стать «нормой», культом личности. Мы этого допустить не можем. Нельзя этого допустить.
Я понимаю, что сейчас это не приводит к каким-то уже определенным, недопустимым, так сказать, перекосам, но тем не менее первые какие-то штришки вот такого отношения уже есть, и мне бы казалось, что, конечно, это надо в дальнейшем предотвратить.
И последнее (пауза).
Видимо, у меня не получается в работе в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другое, может быть, просто и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привел меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии».
Следует обратить внимание на самую первую реакцию Горбачева на речь Ельцина, который экспромтом, но весьма точно проанализировал сказанное с трибуны Пленума, выделив в выступлении Ельцина четыре момента. Как это ему удалось сделать, не имея на руках текста выступления (стенограмма появится только к концу обсуждения выступления Ельцина). Такое впечатление, что часом не вместе ли они сочиняли этот ельцинский «экспромт». Продолжим цитирование стенограммы Пленума:
«Горбачев: Наверное, далее мне удобнее вести заседание.
Лигачев: Да, пожалуйста, Михаил Сергеевич.
Горбачев: Товарищи, я думаю, серьезное у товарища Ельцина выступление. Не хотелось бы начинать прения, но придется сказанное обсудить.
Хочу повторить основные моменты заявления.
Первое. Товарищ Ельцин сказал, что надо серьезно активизировать деятельность партии и начинать это следует с Центрального Комитета КПСС, конкретно с Секретариата ЦК. Замечания в этой связи были высказаны Егору Кузьмичу Лигачеву.
Второе. Ставится вопрос о темпах перестройки. Утверждается, что назывались сроки перестройки два-три года. Отмечается, что такие сроки ошибочны. Это дезориентирует людей, ведет еще больше к сумятице в обществе, в партии. Положение чревато такими последствиями, которые могут погубить дело.
Третье. Уроки мы извлекаем из прошлого, но, видимо, с точки зрения товарища Ельцина, не до конца, поскольку не созданы механизмы в партии, на уровне ЦК и Политбюро, которые исключали бы повторение серьезных ошибок.
И наконец, о возможности продолжить работу в прежнем качестве. Товарищ Ельцин считает, что дальше он не может работать в составе Политбюро, хотя, по его мнению, вопрос о работе первым секретарем горкома партии решит уже не ЦК, а городской комитет.
Что-то у нас получается новое. Может, речь идет об отделении Московской партийной организации? Или товарищ Ельцин решил на Пленуме поставить вопрос о своем выходе из состава Политбюро, а первым секретарем МГК КПСС решил остаться? Получается вроде желание побороться с ЦК. Я так понимаю, хотя, может, и обостряю…
Садись, садись, Борис Николаевич. Вопрос об уходе с должности первого секретаря горкома ты не поставил: сказал — это дело горкома партии.
Вот, собственно, все, кроме твоего возражения, будто неправильно тебя понял, что ты ставишь вопрос перед ЦК о своей работе в качестве секретаря горкома партии.
Правильно я интерпретировал в сумме твои высказывания, товарищ Ельцин?
Давайте обменяемся мнениями, товарищи. Вопросы, думается, поставлены принципиально. Это как раз тот случай, когда, идя к 70-летию Великого Октября, и этот урок надо извлекать для себя, для ЦК и для товарища Ельцина. В общем, для всех нас.
В этом вопросе надо разобраться.
Пожалуйста, товарищи. Кто хочет взять слово?
Члены ЦК знают о деятельности Политбюро, политику оценивают, вам видней, как тут быть. Я приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю. Если из членов Политбюро кто-то хочет взять слово, то я, естественно, предоставляю. Пожалуйста.
Товарищи, кто хочет выступить, поднимите руку».
И тут началось! Вернемся снова к книге Н. Зеньковича:
«Закон стаи.
— Да не было никакого сговора, все это бред больного воображения! — воскликнул один из бывших высокопоставленных партийных деятелей в ответ на просьбу прокомментировать любимую недругами Горбачева версию. — Любой нормальный человек не перенес бы того, что с Ельциным сделали на пленуме. Ну, покритиковал Политбюро, Секретариат, Лигачева… Что, не имел права? Горбачев ведь всем даровал плюрализм. Кстати, в отношении генсека Ельцин был корректен… Допустим, что спасовал, дрогнул, не выдержал гигантской нагрузки. Ну и отпустите с миром, дайте менее сложную работу — человек сам об этом просит… Нет, устроили публичную порку. Я тут недавно на досуге прочел стенограмму, и за голову схватился. Набросились, как стая волков. Не знал всех обстоятельств дела, о которых Горбачев, кстати, умолчал и вскользь упомянул лишь после окончания экзекуции. О какой человечности или здравом смысле можно говорить?
Неожиданная точка зрения человека, которого никак в симпатиях к Ельцину не заподозришь — он оставил моего собеседника без «вертушки», казенной дачи, сверкающей черным лаком «Волги» со спецсвязью, — подвигла обратиться к стенограмме выступлений. Захотелось по прошествии времени посмотреть, чем же поразил документ.
Это было форменное избиение. По сигналу вожака стая злобно набросилась на жертву, допустившую слабость. Ни сочувствия, ни попытки разобраться в мотивах просьбы об отставке. Травля — жестокая, обидная, безнравственная.
Выступили 26 человек, в том числе все члены Политбюро. Осуждали даже люди, никогда с ним дела не имевшие, приехавшие из глубинки. По старой партийной традиции на трибуну выпустили представителей рабочего класса, руководителей профсоюзов и комсомола, которые тоже заклеймили отступника. Остракизму подвергали старые друзья, с которыми делал одно дело. Политическая незрелость, личные плохие черты характера, поздно — в 30 лет — вступил в партию, не получил должной закалки. Это омский соседушка Манякин отрабатывает за перевод в Москву, в Комитет народного контроля. Свердловчанин Рябов, посол во Франции: «Я первый, кто товарища Ельцина заметил на работе в домостроительном комбинате города Свердловска в 1968 году, мы выдвинули его на работу заведующим строительным отделом областного комитета партии. Но мы уже тогда подметили, если можно так сказать, негативные явления в его характере, в его отношении к людям…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.