Глава 3 Двор в час поражения
Глава 3
Двор в час поражения
Перспектива всеобщего хаоса и разрушения может радовать некоторых эстетов, особенно тех, кто не собирается его пережить и поэтому может наслаждаться им, как красочным зрелищем, как апокалипсическим убранством собственных похорон. Но у тех, кто будет вынужден жить на обугленных развалинах, нет времени на такие чисто духовные опыты. Неудивительно поэтому, что в Германии нашлось довольно много людей, которые с нескрываемым отвращением смотрели на оргию преднамеренного разрушения и были полны решимости, насколько это было в их силах, противостоять ему. Одним из таких людей был Карл Кауфман, гаулейтер Гамбурга. Видя, как его город, крупнейший порт, один из самых древних и процветающих городов Германии, сотрясается от бомбежек, он решил не допустить его дальнейшего разрушения ни британскими бомбами, ни немецкими минами. Другим был близкий друг Кауфмана, возможно, самый способный и интересный из всех членов нацистского правительства человек, – Альберт Шпеер.
Я уже упоминал Шпеера на страницах этой книги и часто его цитировал. Это цитирование не было лишено критики, я цитировал его не потому, что это легче, чем спорить с ним. Многие нацистские политики использовали свой вынужденный отдых за тюремными стенами для того, чтобы сочинять свои автобиографии и апологии и выдвигать свои космические идеи, столь дорогие и близкие немецкому уму. Я цитировал Шпеера, потому что его наблюдения, несмотря на их апологетичность, придают литературную, а порой и лапидарную форму выводам, полученным из более объективных, безличных и поэтому на первый взгляд менее надежных источников. Например, нет никакой необходимости цитировать подробную автобиографию Шелленберга, ибо суждения и оценки гиммлеровского специалиста по иностранным делам ничего не иллюстрируют, кроме интеллектуального убожества автора и провинциализма его мировоззрения. Автобиография графа Лутца Шверина фон Крозига, несмотря на то что он в течение тринадцати лет был министром, заслуживает цитирования не мудростью замечаний, а невероятной ограниченностью суждений автора. Шпеер, однако, заслуживает цитирования по праву. Его выводы ни в коем случае нельзя назвать ни наивными, ни ограниченными. Они почти всегда кажутся честными и всегда являются глубокими и верными. Если иногда он слишком сильно подпадает под обаяние тирана, которому служил, то он, по крайней мере, остался единственным среди слуг этого тирана, кто не был развращен службой этому чудовищному хозяину. По крайней мере, Шпеер сохранил способность разбираться в себе и сохранил честность, позволившую ему открыто говорить о своих заблуждениях и убеждениях. В последние дни нацизма он не побоялся открыто сказать Гитлеру о своем неповиновении, а в плену у союзников он не побоялся признать, что, несмотря на полное понимание характера Гитлера и его власти, по-прежнему сохранил частицу верности тирану.
Необычна вся политическая карьера Шпеера, если слово «необычна» подходит к характеристике деятеля государства, которое само по себе было насквозь необычным и «чрезвычайным». Странно уже то, что такой человек смог возвыситься в полностью коррумпированном окружении Гитлера, в котором он, единственный самостоятельно мыслящий человек, сумел выжить среди скопища коварных, бдительных и мстительных интриганов. Странным было и то, что этому человеку, никогда не придерживавшемуся каких-либо определенных политических взглядов, не занимавшему никаких высоких административных постов, был доверен – в возрасте тридцати шести лет – полный контроль над производством вооружений, строительство и поддержание путей сообщения, а также управление и реформирование промышленности. Само по себе такое назначение не может особенно удивить в том мире произвола, который царил в нацистской Германии. Достойно удивления то, что Шпеер справился с поставленной задачей, и этот его успех на самом деле кажется просто невероятным. То, что после такого триумфа в таком государстве и в таком окружении он не просто смог сохранить объективность, но и сумел интеллектуально оценить собственный опыт, является тайной, которую не так-то легко разгадать. Шпеер начал свою карьеру как архитектор. В 1934 году, в возрасте двадцати девяти лет, он работал смотрителем в имперской канцелярии, подчиняясь по службе личному архитектору Гитлера профессору Троосту. Будучи художником, Гитлер проявлял живой интерес к своим архитекторам и после нескольких бесед включил Шпеера в свой ближний круг, продолжая проявлять к нему большой интерес. С этого момента будущность Шпеера была обеспечена. Гитлер интуитивно «избрал» его, как он избрал Риббентропа, виноторговца, на должность чрезвычайного и полномочного посла и министра иностранных дел, а Розенбергу, прибалтийскому мистику, поручил управлять завоеванными восточными территориями. Но выбор Шпеера был более удачным. Да, он, как и все остальные, поддался гипнотическому влиянию своего патрона; как и все остальные, он не смог противостоять таинственному обаянию тусклых серовато-голубых глаз, мессианскому эгоизму грубого зловещего голоса. «Все они были под его непреодолимым влиянием, – объясняет Шпеер, – все слепо повиновались ему, забыв о своей воле, – не знаю, как обозначает медицина такое состояние. Работая архитектором в канцелярии, я заметил, что, пробыв в его обществе достаточно продолжительное время, я чувствовал себя измученным и опустошенным. Моя способность к самостоятельной работе была полностью парализована». Верно и то, что архитектурные достижения Шпеера не отличались большим изяществом – огромное здание новой имперской канцелярии, которое было приказано построить к приезду чехословацкого президента Гахи и югославского принца Павла, он заканчивал в сильной спешке, чтобы марионеточные цари вострепетали перед геометрическим величием нового фараона. Но эти здания, в отличие от всего Третьего рейха, отличались структурной соразмерностью. Даже сейчас, подобно руинам Мемфиса, остатки этого тщеславного сооружения являются самым впечатляющим памятником на огромном кладбище, в которое превратился весь центр Берлина.
Все дело заключалось, видимо, в том, что Шпеер не был ни художником, ни политиком. У него не было интересов и притязаний, которые бы он разделял с остальными придворными Гитлера. Шпеер наблюдал их чудачества и странности, но не соперничал с ними, а поскольку он был личным другом и зависимым от Гитлера лицом – вероятно, единственным другом фюрера, – все остальные решили, что самое безопасное – это оставить его в покое в его не слишком приятном отчуждении. Шпеер был технократом и исповедовал технократическую философию. Для технократа, как и для марксиста, политика не имеет значения. Для Шпеера процветание и будущее народа зависят не от личностей, захвативших в данный момент власть, не от учреждений, в которых формализуются отношения этих личностей, а от технических инструментов, поддерживающих существование общества – от шоссейных и железных дорог, каналов и мостов, служб и предприятий, в которые народ вкладывает свой труд и откуда он черпает свое богатство. Это очень удобная философия, так как в иные времена (при условии, что политика является некой данностью) политику можно игнорировать. В течение двух лет, сменив Тодта на посту министра вооружений, Шпеер думал, что может считать политику данностью и наблюдать сумасбродства политиков, как в театре, сидя в королевской ложе и занимаясь дорогами и заводами, работу которых он очень хорошо понимал. Но потом наступило крушение иллюзий. Когда Гитлер и Геббельс провозгласили лозунг «выжженной земли» и призвали немецкий народ разрушать города и заводы, взрывать плотины и мосты, приносить железные дороги и подвижной состав в жертву вагнеровским сумеркам богов, Шпеер понял всю ущербность своей философии. Политика имеет значение, и политики могут влиять на судьбу народа. В жизни Шпеера наступил перелом.
Выбор не был легким, ибо одиннадцать лет, руководствуясь своей удобной философией, Шпеер купался в лучах благосклонности Гитлера. Шпеер стал богатым и могущественным в тени тирана, чья тирания (он сумел себя в этом убедить) была ему безразлична, ибо не мешала его абстрактным притязаниям. Он был очарован личностью фюрера, ему льстило его внимание, но тем не менее Шпеер оставался (если мы сможем простить ему то, что он сначала бросился в гитлеровские объятия) интеллектуально честным человеком. Его безличные идеалы остались прежними и сохранили для него свою ценность, и, когда Гитлер объявил себя их врагом, Шпеер оказался готов пожертвовать не идеалами, а Гитлером, его покровительством и дружбой, а также своим влиянием, приобретенным за счет этой дружбы. Естественно, Шпеер себя обманывал. Сотрудничая с Гитлером столь долгое время, он не мог признаться даже самому себе (как и находившийся в изгнании Раушнинг), что нигилизм – в скрытом и явном виде – всегда присутствовал в нацистской философии. Шпеер предпочел говорить о внезапном изменении, о произвольной переориентации деспота, развращенного чрезмерной бесконтрольной властью. Суждения Гитлера, утверждает Шпеер, внезапно стали хаотичными и непредсказуемыми, ведущими к катастрофическим последствиям. «Он преднамеренно пытался заставить народ погибнуть вместе с собой. Он перестал считаться с какими бы то ни было моральными ограничениями, он стал человеком, для которого конец его собственной жизни должен был стать концом всего». Сохранивший способность к критическим суждениям наблюдатель мог бы возразить, что Гитлер никогда не знал никаких моральных ограничений; во всяком случае, он сам не раз об этом говорил.
Выбирая между общественным долгом и личными отношениями, Шпеер не стал колебаться. «С того момента, – пишет он, – и не только в пределах моих официальных полномочий, я должен планировать, начинать и доводить до конца многие действия, направленные против политики Гитлера или против него самого». Когда Гитлер, поддавшись растущему радикализму, потребовал уничтожения Европы, Шпеер делал все от него зависящее, чтобы свести к минимуму последствия этого приказа. Именно Шпееру было поручено осуществить уничтожение промышленных предприятий; но он, наоборот, приказывал их сохранять. На каждый приказ о промышленном самоубийстве, исходивший из ставки фюрера, партийного суда или берлинского радио, Шпеер отвечал контрприказом. При его авторитете, благодаря непрерывным поездкам по Германии, он всюду останавливал руку разрушителей, убеждая своих подчиненных и сочувствующих в том, что если предприятия и коммуникации придется сдавать противнику, то сдавать их нужно нетронутыми. Шахты и заводы Бельгии и Северной Франции, каналы Голландии, никелевые рудники Финляндии, железорудные шахты Балкан и нефтепромыслы Венгрии были спасены благодаря вмешательству и авторитету Шпеера. Когда пришел 1945 год и союзные армии вступили на территорию Германии, Гитлер и его единственный личный друг продолжали свою молчаливую борьбу над корчившимся в предсмертной агонии телом Германии.
В феврале 1945 года интеллектуальная дилемма Шпеера приобрела еще более острый характер. Положение стало по-настоящему безнадежным. Но эта безнадежность лишь усилила нигилизм партии. Генерал Гудериан, ставший начальником штаба после июльского покушения, сам сказал Риббентропу, что война проиграна. Риббентроп доложил об этих словах Гитлеру, и Гитлер, вызвав к себе Гудериана и Шпеера, заявил, что такие слова – государственная измена. В будущем никакие звания и дружеские связи не спасут изменников от смерти, а их родственников – от ареста. В это же время Геббельс, выведенный из себя варварским налетом союзной авиации на Дрезден, потребовал отказа от соблюдения Женевских конвенций, расстрела 40 тысяч захваченных в плен летчиков союзной авиации и применения новых смертоносных газов табуна и зарина. Шпеер, со своей стороны, пошел дальше по пути измены. Теперь он решил вмешаться в политику, которую до тех пор считал возможным игнорировать.
План Шпеера заключался в физическом (путем убийства) устранении всей правящей верхушки рейха. Семь месяцев назад такой план показался бы ему неприемлемым; он ничего не знал о заговоре, а если бы узнал, то не одобрил бы планы генералов. Но с тех пор его собственное мировоззрение сильно изменилось; бывший примерный ученик стал единомышленником самых непримиримых врагов фюрера. Гитлер в то время безотлучно находился в Берлине, в подземном бункере имперской канцелярии. Там он, по обыкновению, обсуждал политические вопросы вместе со своими ближайшими соратниками Геббельсом, Борманом, Бургдорфом и Леем[124], которых тоже на общих основаниях обыскивали перед совещаниями на предмет взрывчатки. Однако план Шпеера не предусматривал применения видимого оружия. Как архитектор, Шпеер был хорошо знаком с конструкцией здания имперской канцелярии и к тому же пополнил свои знания в беседах с главным инженером канцелярии. Шпеер понял, что если в дымоход пустить ядовитый газ, то он быстро распространится по всему бункеру и через несколько минут покончит со всей камарильей. В свой план Шпеер посвятил нескольких преданных сотрудников, и началась подготовка к осуществлению плана, которому, правда, было не суждено исполниться. Когда подготовка была завершена, Шпеер осмотрел сад возле имперской канцелярии и обнаружил, что по недавнему приказу Гитлера к дымоходу присоединили аварийную трубу высотой 12 метров. План в прежнем его виде оказался невыполнимым. Так, во второй раз за семь месяцев Гитлер избежал, казалось бы, неминуемой смерти[125].
Правда, исполнению замысла помешали не только технические причины. От рук Шпеера Гитлера спасло еще одно обстоятельство. В одном из своих заявлений, в котором Шпеер неохотно признался в своих не вполне приличных намерениях, он рассказал об одном случае, также сыгравшем роль в неудаче покушения. В то время Шпеер находился на Западном фронте, на Рейне, и там однажды ночью сидел в окопе с группой немецких саперов. В темноте, рассеиваемой только вспышками ракет и огоньками сигарет, никто не узнал Шпеера, и он внимательно прислушивался к разговору солдат и, слушая, пришел к новым политическим выводам. Саперы – Шпеер убежден в этом – были простыми немецкими солдатами, бывшими рабочими, и они до сих пор верили Гитлеру, как не верили никому другому. Они верили, что он, и только он, понимая рабочий класс, из которого вышел, и механизмы власти, скрытые от глаз простых людей, сможет, как никто другой, чудесным образом спасти Германию из этого ужасного положения. Пристыженный увиденным и услышанным, Шпеер пере смотрел свои планы. Устранив Гитлера, он бы избавил немецкий народ от разрушителя германской промышленности и путей сообщения. Правда, одновременно он лишил бы немецкий народ политического лидера, в которого тот еще верил, на которого возлагал надежды и кому доверил выражение своей коллективной воли. Народ, по убеждению Шпеера, будет выполнять только приказы Гитлера, и никого другого.
Шпеер еще раз осознал важность политики, оценил альтернативу своей простой технократической философии. План уничтожения Гитлера и его окружения был оставлен и больше не обсуждался. Шпеер стал очередным членом клуба многочисленных неудачливых немецких заговорщиков.
Какой из этих двух факторов – техническая неудача или политический урок – на самом деле сделал невозможным покушение на Гитлера, в целом не так уж и важно, да и сам Шпеер не дал на этот вопрос убедительного ответа[126]; но из всей этой истории следует по крайней мере один непреложный факт. Ни одно интеллектуальное обращение невозможно без эмоциональных последствий; кажущаяся решимость Шпеера порвать с Гитлером, которая на первый взгляд резко контрастирует с постоянными колебаниями Гиммлера, не должна затушевывать трудность такого решения и психологический кризис, который оно спровоцировало. Насколько серьезной была эта трудность, показывает дальнейшая история – история ума, разрывающегося между политическим неприятием и личной преданностью.
18 марта, несмотря на открытый запрет Гитлера, Шпеер написал ему, что в военном и экономическом отношении война уже проиграна; если Гитлер не желает гибели народа, то очень важно сохранить некоторый материальный базис, опираясь на который народ должен будет – пусть даже примитивно – жить дальше. Это был манифест протеста против объявленной политики тотального разрушения. Ответ Гитлера был кратким и энергичным. Вызвав к себе Шпеера, он сказал: «Если война будет проиграна, то народ должен будет погибнуть. Такова его неизбежная судьба, поэтому нет нужды рассчитывать, какой базис сможет обеспечить примитивную жизнь народа. Напротив, всякий базис должен быть уничтожен, и уничтожен нашими руками. Нация показала всему миру свою слабость, и, следовательно, будущее принадлежит более сильным восточным народам. Кроме того, те, кто уцелеют, не представляют никакой ценности, ибо все достойные жить уже погибли». В тот день Гитлер и Борман издали новые приказы о тотальном разрушении всего и вся: борьба должна продолжаться без «оглядки на немецкий народ». Восемь офицеров, не выполнивших приказ о взрыве моста, были по приказу Гитлера расстреляны, а сообщение о расстреле было напечатано в бюллетене вооруженных сил. Шпеер был отстранен от руководства промышленностью.
Тем не менее он продолжил свою деятельность по спасению немецкой промышленности и инфраструктуры, хотя и был лишен официальных полномочий. Он приказал прятать мощные взрывчатые вещества и сокращать их производство, а также утилизировать имевшиеся на складах запасы. Он снабдил автоматами персонал предприятий, чтобы люди могли эффективно сопротивляться попыткам взорвать работавшие заводы и фабрики. Он рассылал приказы от имени Верховного командования вермахта. Если не срабатывали его собственные каналы связи, он пользовался каналами армейского командования и руководства железных дорог рейха. Отстранение от должности не играло для Шпеера никакой роли, и 29 марта его снова вызвал к себе Гитлер.
Он обвинил Шпеера в публичных заявлениях о том, что война проиграна, и приказал ему публично опровергнуть эти заявления. Шпеер ответил: «Война на самом деле проиграна». Гитлер дал ему двадцать четыре часа на размышления, и в конце этого срока Шпеер вернулся к Гитлеру с письмом, в котором отстаивал свое мнение[127]. Гитлер отказался принять письмо и приказал Шпееру отправиться в бессрочный отпуск. Шпеер отказался подчиниться; это его долг, сказал он, – оставаться на вверенном ему посту. Затем между ангелом разрушения и его непокорным учеником произошла странная сцена примирения. «Я заявил ему, – сказал Шпеер, – что даже в такой ситуации он может и в будущем положиться на меня». В результате этого нехитрого обмана Шпееру удалось вернуть себе должность, которую он продолжал использовать вопреки полученным инструкциям и приказам. Двойственность поведения Шпеера ясно видна на примере упомянутых эпизодов. Это поведение не изменилось и в дальнейшем. Оно проявится во время последнего посещения Шпеером бункера 23 апреля и его откровенного признания Гитлеру. Это также становится ясно из слов, которыми Шпеер заканчивает описание личности Гитлера. «Несмотря на то что внутренне к этому времени я уже порвал с ним, – писал Шпеер, – мне даже сейчас трудно писать об этом предмете. Я понимаю, что моя обязанность – помочь в исследовании его ошибок и преступлений, которые привели к катастрофическим последствиям как для Германии, так и для остального мира. Несмотря на то что местами я использовал резкие выражения, я не хотел бы уподобиться тем, кто изо всех сил старался опорочить Гитлера, чтобы обелить самих себя».
Между тем не один Шпеер переживал интеллектуальный кризис в своем отношении к фюреру, хотя, конечно, слово «интеллектуальный» не вполне подходит для описания такого простого персонажа, как Гиммлер. Гиммлер тоже начал замечать непоследовательность, капризность и неуравновешенность поведения Адольфа Гитлера. Конечно, это открытие Гиммлер сделал не сам; но, когда ему на них указали (а в ревностных заговорщиках в то время недостатка не было), он признал, что давно не получал тех ясных, четких и понятных указаний, которые позволяли ему скрывать за быстротой исполнения свою хроническую нерешительность. Бог исчез из его мира, так чем теперь прикажете заняться его верховному жрецу? Его литании, его святыни, его жертвоприношения казались теперь напрасными и лишенными всякого смысла. Ему нужен был теперь другой Бог. Правда, Гиммлер уже обрел одного Бога – на небесах, после чудес прошлого года, но этот Бог находился очень далеко, его советы носили слишком общий характер, чтобы можно было практически ими воспользоваться в чрезвычайно сложной политической и военной ситуации Германии того времени. Нужен был более, так сказать, земной Бог. Личная трагедия Гиммлера в тот период заключалась в том, что он не смог найти его. Гиммлер смог найти лишь миссионера, который рассеял его веру в прежнего кумира, но не смог убедить в ценностях кумира нового. Этим миссионером был Вальтер Шелленберг.
Со своей первой задачей – сформировать обширную, эффективную и тотальную разведывательную службу – Шелленберг не справился, не справился полностью. Было бы, однако, нечестно обвинять его одного в этой неудаче. Эта задача вообще была невыполнима. В условиях джунглей, где конфликтовали между собой отдельные самолюбия вождей «тоталитарной» Германии, любое планирование, а особенно планирование Шелленберга, было чисто академическим упражнением. Но в своем втором плане – плане создать из Гиммлера соперника, наследника, а если потребуется, и убийцу Гитлера, а также посредника в переговорах о мире с западными державами, – он преуспел или, по крайней мере, внушил себе, что преуспел. В течение почти всего последнего года он уже не старался скрывать от Гиммлера масштабы своих великих планов; он убедил рейхсфюрера в своей проницательности и уме, в своем блестящем понимании тенденций и нюансов, в способности, на которой основаны китайская дипломатия и искусство соблазнения женщин. Вероятно, Шелленберг уверил себя и в том, что Гиммлер понял и принял хотя бы часть его идей своим медленным, неповоротливым умом. Шелленберг, правда, не отважился сказать Гиммлеру о планах в его отношении, с которыми носились самые необузданные июльские заговорщики. Он осторожно упомянул о фрейлейн Ханфштенгль из Мюнхена, которая разработала план насильственного вывоза Гитлера в Оберзальцберг, откуда он должен был царствовать, но не управлять, играя роль бессильного номинального главы государства, в то время как вся полнота власти перешла бы к Гиммлеру. Он проигнорировал это предложение, но Шелленберг тотчас подготовил новое. В Гамбурге он нашел подающего надежды астролога по фамилии Вульф – знатока ядов, санскрита и многих других интересных вещей. Пророчества Вульфа, по ретроспективным оценкам Шелленберга, были необычайно точны. Так, он предсказал, что Гитлер избежит большой опасности 20 июля 1944 года, что в ноябре 1944 года он тяжело заболеет и что он умрет таинственной смертью до 7 мая 1945 года. Пророчества в отношении Гиммлера тоже были очень интересными, но их благоразумно от него скрывали. Шелленберг обнаружил, что Вульф силен и в политике. Шелленберг познакомил Гиммлера с Вульфом, надеясь создать из него противовес злобному Кальтенбруннеру, и это знакомство оказалось настолько удачным, что перед самым концом Третьего рейха, по словам Шелленберга, «Гиммлер редко что-то делал, не заглянув предварительно в гороскоп». Не менее ценным кадром для Шелленберга был финский массажист Гиммлера Керстен. Гиммлер, по мнению Шелленберга, страдал раком кишечника; как бы то ни было, Гиммлер действительно чем-то болел, и только Керстену удавалось снять мучительную боль. Со временем Гиммлер стал так же зависеть от Керстена с его массажем, как Гитлер зависел от Мореля с его лекарствами. Незаменимый Керстен вскоре понял, что может говорить Гиммлеру такие вещи, которые не отваживался говорить даже Шелленберг. Шелленберг, который тоже пользовался массажем Керстена, решил, что и он – даром что простой массажист – вполне приличный политик. С этого момента массажист тоже стал агентом в заговоре Шелленберга, который поздравил себя с очередным доказательством собственной прозорливости.
Так, мало-помалу, с помощью намеков и недоговоренностей, упоминаний о мелких частностях, ссылками на более крупные обобщения и восхищаясь собственной виртуозностью, Шелленберг смог или думал, что смог, подточить цепь, на которой держалась безусловная верность Гиммлера, верность, позволявшая ему скрывать внутреннюю неустойчивость. В то же время в системе религиозных ценностей Гиммлера, из которой начал постепенно выпадать идол Адольфа Гитлера, Шелленберг начал методично, несмотря на упорное и отчаянное сопротивление, создавать новый и, пожалуй, еще менее приемлемый образ – образ самого Гиммлера, который должен был стать вторым фюрером, вторым воплощением духа арийской Германии. С каким упорным терпением давил на Гиммлера Шелленберг и с каким упорством Гиммлер сопротивлялся, становится ясно из составленного Шелленбергом длинного, самодовольного и довольно скучного описания этих нескончаемых маневров. В феврале 1945 года, после того как Гиммлер не справился с обязанностями генерала, он, впав в отчаяние и страдая физически и душевно, отправился в клинику профессора Гебхардта в Хоэнлихене, но не обрел там душевного комфорта. Как мог Шелленберг оставить Гиммлера наедине с негодяем Гебхардтом? Шелленберг немедленно прибыл в Хоэнлихен с новым набором предсказаний от астролога Вульфа и снова заговорил на любимую тему. Когда граф Фольке Бернадот, представитель шведского Красного Креста, приехал в Берлин, Шелленберг с такой дипломатичностью устроил его переговоры с упрямым Гиммлером, что не стали протестовать даже Риббентроп и Кальтенбруннер! Конечно, переговоры были неудачными и слишком торопливыми, так как Бернадот не имел полномочий от союзного командования, а Гиммлер не мог действовать независимо от Гитлера. «Вы можете считать это сентиментальным и даже абсурдным, – говорил Гиммлер, – но я поклялся в верности Адольфу Гитлеру и, как солдат и немец, не могу нарушить эту клятву»[128]. Однако Шелленберг не отчаивался, надеясь когда-нибудь переубедить Гиммлера. Но все же чувствуется горечь в словах, которыми Шелленберг оправдывает свое недовольство мучительными сомнениями Гиммлера. «Я стал тем, кто я есть, только благодаря Гитлеру, – умоляюще твердил Гиммлер. – Я построил СС на фундаменте личной верности; я не могу отказаться от этого основополагающего принципа». Но изобретательный искуситель тотчас подсказывал сотни способов обойти приверженность основополагающим принципам. В ответ Гиммлер начинал жаловаться на «пошатнувшееся здоровье», и «действительно», подтверждает Шелленберг, «он являл собой картину мятущейся души, разрываемой на части беспокойством и досадой». Но на Шелленберга не производило впечатления зрелище нравственных мук у человека, который казался ему (и это действительно было так) достойным любви и восхищения. «Я боролся с ним, – жестко констатирует Шелленберг, – как дьявол борется за человеческую душу».
Шла уже весна 1945 года, когда настал решающий момент и Шелленберг отбросил все свои ухищрения, бесплодные намеки и без обиняков раскрыл Гиммлеру весь свой проект. Он долго колебался, ибо Гиммлера по-прежнему окружали другие, более зловещие советчики: Кальтенбруннер, австрийский головорез, начальник центрального аппарата Гиммлера, а следовательно (по крайней мере, теоретически), непосредственный начальник самого Шелленберга, Кальтенбруннер, голова которого кружилась от личного благоволения Гитлера; Скорцени, венский террорист, спасший Муссолини и похитивший сына венгерского регента, руководивший (под началом Гиммлера) всеми террористическими бандами на территории рейха; и Фегеляйн, невежественный любитель лошадей, представитель Гиммлера в ставке Гитлера, ставший полноправным членом ближнего окружения Гитлера наравне с Борманом и Бургдорфом. Это была «южная» партия, твердолобые фанатики, призывавшие к сопротивлению и с пеной у рта вопившие о славной G?tterd?mmerung[129] в Баварских Альпах; в то время как «северяне», такие как Шпеер и Шелленберг, предпочитали мыслить в понятиях политического компромисса. Тем не менее Шелленберг чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы пойти на риск. «Итак, вы требуете, чтобы я низложил фюрера?» – спросил Гиммлер. «Да», – ответил Шелленберг. Точки над «i» были поставлены, и разговор перешел на другой уровень.
«Во время этих бесед, – говорит Шелленберг, – Гиммлер стал часто говорить об ухудшении здоровья Гитлера. На мой вопрос о том, как же он в таком случае сохраняет свое влияние, Гиммлер ответил, что энергия Гитлера не уменьшилась, но противоестественный образ жизни, превращение ночи в день, постоянное недосыпание, непрестанная суета и нескончаемые вспышки ярости совершенно истощили окружение и создали в ставке невыносимую атмосферу. Я говорил о том, что покушение 20 июля вредно отразилось на здоровье Гитлера, в особенности на его голове. Гиммлер соглашался с такой возможностью. Он все время говорил о сутулости Гитлера, о болезненной бледности, о трясущейся левой руке Гитлера, об операции на голосовых связках, сделанной в ноябре, которая, несомненно, стала результатом полученной Гитлером контузии».
Эти не вполне точные, как мы видим, высказывания Гиммлера позволили изобретательному Шелленбергу прибегнуть к новым аргументам. В начале апреля он обратился к своему другу, профессору де Кринису, директору психологического института в Шарите, за сведениями о здоровье Гитлера. Де Кринис сам не принадлежал к группе врачей, имевших непосредственный доступ к Гитлеру, но, вращаясь в медицинских кругах, он, естественно, слышал высказывания врачей, наблюдавших фюрера. «По моему мнению, – ответил де Кринис, – ненормальные движения Гитлера, которые я лично видел в документальных фильмах, явно свидетельствуют о болезни Паркинсона». При упоминании этого волнующего названия Шелленберг оживился. Он устроил встречу Гиммлера с де Кринисом, на которую рейхсфюрер привел руководителя службы здравоохранения рейха доктора Конти, самого отпетого шарлатана из всех нацистских врачей. Де Кринис повторил свои мысли относительно заболевания и симптомов болезни Паркинсона и позднее отметил, что рейхсфюрер выслушал его «с большим интересом и пониманием».
Несколько дней спустя, 13 апреля, Гиммлер вызвал Шелленберга в свою ставку в старом Цоссенском замке в Вустрове, и там они в течение полутора часов гуляли в цветущем лесу. «Шелленберг, – сказал Гиммлер, – я полагаю, что с Гитлером нельзя больше иметь дела. Как вы думаете, де Кринис прав?» Шелленберг ответил, что не видел Гитлера два года, «но все результаты его деятельности, которые я вижу очень ясно, заставляют меня думать, что настало время действовать». В том разговоре они не стали обсуждать детали: еврейский вопрос, новые зарубежные контакты, новые переговоры по тайным дипломатическим каналам Шелленберга.
«Гиммлер был сильно расстроен. Гитлер откровенно демонстрировал свое отчуждение. В качестве позорного наказания Гитлер приказал личному составу дивизии «Лейбштандарт Адольф Гитлер» снять нарукавные повязки[130]. Он сказал, что не может доверять никому, кроме штандартенфюрера доктора Брандта[131] и меня. Что ему делать? Он не может убить Гитлера, отравить или арестовать в имперской канцелярии. Если это сделать, то остановится вся военная машина рейха. Я объяснил ему, что все это не важно. Было только две возможности. Он может пойти к Гитлеру, описать ему события, произошедшие за последние два года, и убедить добровольно уйти в отставку. <…> «Это абсолютно невозможно! – горячо возразил Гиммлер. – Он тут же впадет в ярость и собственноручно застрелит меня на месте!» – «Тогда обезопасьте себя, – сказал я. – У вас в подчинении достаточно офицеров СС, которые могут внезапно арестовать Гитлера. Если же этот выход тоже не годится, то мы можем привлечь к этому делу врачей».
Гиммлер не дал ответа на эти предложения. Он готовился, впрочем совершенно абстрактно, к решительным действиям; но Шелленберг еще не зашел так далеко, чтобы составить общий план действий и тем более его конкретизировать. Когда прогулка была окончена, все, что смог предложить Гиммлер, – это встречу одного из его представителей с профессором де Кринисом, профессором Морелем, доктором Штумпфеггером и Борманом. Ничто не могло лучше продемонстрировать оторванность Гиммлера от реальности, так же как и невероятную наивность Шелленберга, считавшего, что из Гиммлера в конце концов когда-нибудь получится конспиратор. Морель и Борман держались на плаву исключительно по милости Гитлера. Их власть зиждилась не на политической независимости, не на частных армиях и не на личной незаменимости. Что касается Штумпфеггера, то он, хотя Гиммлер, вероятно, думал, что он сохранил верность своим старым патронам в Хоэнлихене, уже курил свой фимиам перед другими святынями – в имперской канцелярии. Эти люди не собирались объявлять Гитлера недееспособным, чтобы отстранить его от власти. Де Кринис, однако, сделал то, что требовал от него Гиммлер, и встретился со Штумпфеггером, чтобы обсудить с ним состояние здоровья Гитлера. Однако Штумпфеггер не согласился с диагнозом де Криниса, так как не считал, что фюрер страдал болезнью Паркинсона, и, несмотря на то что Штумпфеггер согласился с предложением де Криниса назначить Гитлеру лекарства, которые могли бы улучшить его состояние, он так и не сделал ни малейшей попытки эти лекарства назначить. Действительно, почему именно он должен был этим заниматься? Он хирург, а не врач общей практики. Помня печальный опыт Брандта, он предпочитал не вмешиваться в терапевтическую епархию доктора Мореля.
Потерпев очередную неудачу, Шелленберг вспомнил еще одного человека, который мог помочь ему побудить Гиммлера к активным действиям. 19 апреля 1945 года он устроил встречу Гиммлера с графом Лутцем Шверином фон Крозигом, гитлеровским министром финансов. Но прежде чем еще ниже спуститься по шкале индекса умственных способностей до уровня графа Шверина фон Крозига, нам придется вернуться в Берлин.
Гитлер к тому времени уже снова был в Берлине и готовился к своей последней битве. В декабре он отдал из Бад-Наухайма приказ о начале Арденнского контрнаступления. Оно провалилось, и западные союзники успешно форсировали Рейн. Гитлер обратил свой взор на восток и собрал дивизии для контрудара по наступавшим на Дунае русским армиям. Это контрнаступление тоже оказалось неудачным, и русские форсировали Одер и Эльбу в ее верхнем течении. Теперь, сидя в бункере под имперской канцелярией, Гитлер руководил последними своими военными операциями. Весь личный состав ставки, все его окружение уже знало, что война проиграна. Некоторые знали это уже несколько лет, но сам Гитлер продолжал верить в свою звезду, в провидение и в собственную исключительность. Теперь он и в самом деле был незаменим, так как у него теперь не было преемника. Декрет о назначении преемником Геринга не был отменен формально, но утратил всякую силу, так как Геринг прочно впал в немилость и был почти забыт[132]. На право быть преемниками могли претендовать Борман, завладевший всеми внутренними делами рейха, и Гиммлер, продолжавший контролировать СС. Военная верхушка была полностью исключена из списка после заговора 20 июля. Только откровенные подхалимы и лизоблюды в офицерской касте уцелели и пережили последовавшую чистку. Обсуждая в марте 1945 года этот вопрос с секретарем, Гитлер признал, что в деле назначения преемника он потерпел полное фиаско. Гесс, сказал он, сошел с ума; Геринг из-за своего образа жизни и неудач люфтваффе утратил доверие немецкого народа; что же касается Гиммлера, который является очевидным третьим по рангу кандидатом, так как само его звание – рейхсфюрер – для многих означает право на наследование короны, то он никогда не станет преемником, так как у него плохие отношения с партией (читай, с Борманом), «да он и не может быть фюрером, так как начисто лишен художественного вкуса». Гитлер не знал, кого ему выбрать, и в результате не выбрал никого. В то время Гитлер еще не знал, что Гиммлер собирается отречься от него, как уже отрекся Шпеер. Однако Гитлер чувствовал, что над его головой сгущаются тучи измены. К счастью, у него были два существа, устойчивые к распространившейся заразе предательства, – Ева Браун и Блонди.
«Для всех историков, – утверждает Шпеер, – Ева Браун станет полным разочарованием». Добавим, что и для любителей истории тоже. Она была начисто лишена колорита и яркости любовниц тиранов. Она не была ни Феодорой, ни мадам Помпадур, ни Лолой Монтес. Правда, и Гитлер не был типичным тираном. За вспышками его расчетливой ярости, неимоверными притязаниями, непомерной самоуверенностью не было царственной снисходительности сластолюбца, но лишь банальный вкус и склонность к бюргерскому уюту. Стоит лишь вспо мнить любовь к булочкам с кремом. Именно эти – скрытые под маской внешнего величия – черты его характера привлекали Еву Браун, а так как ее привлекала банальность, а не экстравагантность его натуры, то и сама она была неинтересна. Действительно, самым интересным касающимся ее фактом была тщательно охраняемая тайна самого ее существования. Связь Гитлера с Евой Браун продолжалась двенадцать лет, и оба они умерли до того, как эта их связь стала известна за пределами их ближайшего окружения. Жизнь Евы Браун была окутана заговором молчания. Слугам было запрещено к ней обращаться, лицо Евы Браун исчезало с фотографий, где она была снята вместе с фюрером, перед их публикацией.
С Евой Браун, как и с доктором Морелем, Гитлера познакомил его фотограф Гофман, в ателье которого она работала. Скорее хорошенькая, чем красивая, со свеженьким личиком и высокими скулами, ненавязчивая, лишенная честолюбия и стремящаяся угодить, она вскоре была приближена Гитлером, так как воплощала идеал покоя, которого так не хватало фюреру в его политической жизни, но которого так жаждала его буржуазная душа. В обществе Евы Браун Гитлер обретал покой, которого не мог найти больше нигде; она же, в свою очередь, заботилась о его домашней гавани и не стремилась к влиянию в политических делах, сглаживая рутину его жесткой беспорядочной жизни. Хорошая лыжница и скалолазка, профессиональная танцовщица, выглядевшая эрудитом среди невежественной клики гитлеровского окружения, любившая обсуждать книги и картины и помогавшая Гитлеру приобретать предметы искусства, она великолепно вписывалась в альпийский, «художественный» мир Берхтесгадена, где она, собственно, постоянно и жила в некоем добровольном заточении. Только в последние два года своей жизни Гитлер разрешил ей переехать в Берлин. Гитлер никогда не изменял ей, у Евы Браун не было соперниц[133]; его не интересовали смазливые нордические актрисы, которых Геббельс для саморекламы частенько привозил в имперскую канцелярию. Вообще, представляется, что Гитлер боялся женщин, опасаясь, что они начнут вмешиваться в политику, устроив из государственной политики бабье царство, хотя правление с помощью приближенных мало отличается от такого сценария. В этом отношении Ева Браун не представляла для Гитлера никакой опасности. Она не интересовалась политикой, следила за чистотой чайных чашек и старалась сделать так, чтобы во время редкого отдыха политики не досаждали Гитлеру. Все в один голос хвалили ее за умеренность. Несмотря на все свои искушения и возможности, она ни разу ими не воспользовалась. Она не любила Бормана, но никогда не настраивала против него Гитлера, да он и не стал бы терпеть ее нашептываний. В свою очередь, Гитлер носился с Евой Браун, как с драгоценным хрупким сосудом. Он не позволял ей летать на самолете и ездить в машине со скоростью больше 60 километров в час.
Об их интимных отношениях нам ничего не известно. «Они спали в разных кроватях, – утверждает одиозный доктор Морель, – но тем не менее я думаю…» Но нас не интересуют мысли и догадки Мореля. В своих отношениях с Евой Браун Гитлер наслаждался их идеальной стороной. «Наша многолетняя дружба» – такими словами охарактеризовал их Гитлер в своем завещании. Для того чтобы не портить эти отношения неизбежными разговорами о деньгах, Гитлер сделал Еву финансово независимой, предоставив ей и Гофману монопольное право на продажу своих фотографий. Тем не менее статус этой женщины был не важным. Слуги неизменно называли ее сокращенно «Е. Б». Почти двенадцать лет она была лишена определенного, общепризнанного статуса. Она не была ни женой, ни официально признанной любовницей. Двусмысленность такого положения породила или усилила в ней комплекс неполноценности, который проявлялся надменностью и заносчивостью. Проявлялись и другие неприятные черты, которые можно трактовать как следствие неопределенного положения: в письмах Евы Браун можно найти признаки умственной и психической незрелости, склонности к подростковым мелодрамам. Когда Гитлер отсутствовал или когда она не видела его достаточно долго, начинались истерические сцены и угрозы покончить с собой. Но все это дело вкуса, в котором сам Гитлер не мог служить образцом.
Гитлер, несомненно, любил ее, и поэтому неизбежно возникает закономерный вопрос: почему он так долго держал ее в таком неопределенном и неудобном положении? Несмотря на то что детали этих отношений навсегда останутся для нас загадкой, вероятно, самый простой ответ будет ближе других к истине. Если их отношения были или должны были выглядеть платоническими, то в этом случае положение жены или любовницы становилось бы бессмысленным и компрометирующим. Определенно для немецкого мессии самыми подходящими были именно платонические отношения, ибо революционный дух Гитлера должен был презирать все преходящее и земное. Если этот ответ верен, то свадьба накануне гибели имела чисто символическое значение. Без определенного статуса Ева Браун имела не больше прав разделить с Гитлером его ритуальную смерть, чем, допустим, его секретарши или повариха, фрейлейн Марциали, которая готовила Гитлеру вегетарианскую пищу и делила с ним трапезу в отсутствие Евы Браун. Но она сама была исполнена решимости не пропустить финальный акт драмы. Когда война приблизилась к Берлину, Гитлер отослал Еву Браун в Мюнхен, но она не пожелала там оставаться. 15 апреля, когда столица рейха была накануне окружения, Ева Браун без приглашения вернулась в Берлин и появилась в имперской канцелярии. Гитлер приказал ей уехать, но она не подчинилась. Она приехала на свадьбу и церемониальную гибель.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.