Франц фон Папен Процесс

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Франц фон Папен

Процесс

Устав трибунала. – Его регламент. – Зал судебных заседаний суда. – Судьи. – Обвинение против меня. – Проблемы со свидетелями. – Сокрытие документов. – Австрийский вопрос. – Показания Гвидо Шмидта. – Перекрестный допрос ведется сэром Дэвидом Максуэллом-Файфом. – Вердикт суда. – Я оправдан. – Размышления о процессе

Нюрнбергский трибунал представлял собой нечто совершенно новое в истории юриспруденции и международных отношений. Я не стану пытаться давать подробный отчет о слушаниях – официальные протоколы речей защитников и обвинителей и документы, представленные в качестве доказательств, занимают не менее сорока двух томов. Я могу только кратко рассказать об обвинительном заключении в той части, которая касалась меня лично, и сделать некоторые замечания о природе самого трибунала с исторической и юридической точек зрения.

Как инструмент международного права трибунал с самого начала действовал на основании своего устава. Он был учрежден четырьмя державами-победительницами 6 августа 1945 года в Лондоне с целью предания суду лиц, считавшихся виновными в развязывании войны и в событиях, которые к ней привели. Проект регламента был разработан судьей Верховного суда мистером Джексоном от Соединенных Штатов, сэром Дэвидом Максуэллом-Файфом от Великобритании, профессором Грос от Франции и генералом Никитченко от Советского Союза. Сэр Дэвид и судья Джексон стали в Нюрнберге главными обвинителями от своих государств, а генерал Никитченко – одним из судей. Нет ничего удивительного в том, что процедурные правила благоприятствовали действиям обвинения. Статья 3 лишала как обвинение, так и защиту права оспаривать полномочия как самого суда, так и его отдельных членов. Это условие с самого начала исключало возможность подвергнуть сомнению компетентность трибунала по различным поставленным перед ним вопросам. Статья 6 давала трибуналу право судить и наказывать лиц, которые, действуя индивидуально или в качестве членов организации, участвовали в заговоре с целью развязывания войны или совершили преступления против мира, военные преступления и преступления против человечности. Статья 8 касалась в первую очередь обвиняемых из состава вооруженных сил и устанавливала, что выполнение приказов начальника не освобождало их от наказания, хотя могло рассматриваться как обстоятельство, смягчающее вину. Одно из наиболее сомнительных с юридической точки зрения положений содержалось в статье 9, которая давала суду право объявлять некоторую организацию преступной. Доказанные обвинения против отдельных членов организации могли являться основанием для объявления преступной самой организации.

Всякий раз, когда защита вносила протест против несправедливости того, что преимущество предоставлялось стороне обвинения, нам предлагали довольствоваться уже тем, что нас вообще предали суду, в то время как союзники были бы вправе расстрелять в воздаяние за преступления Третьего рейха всех, кого считали военными преступниками. В этой позиции была известная логика. Однако, не давая перевести дух, нам тут же сообщали, что суд проводится в соответствии с обычными правовыми нормами, поскольку государства, захватившие нас в плен, верят в необходимость соблюдения юридических формальностей. Процесс восхваляли как образцовый пример отправления англосаксонского правосудия. Соответствуй это действительности, мы были бы наделены всеми правами, которыми обладают заключенные в этих странах. Выбор мог быть только между законным судопроизводством и древним лозунгом «око за око, зуб за зуб». Нельзя одновременно сидеть на двух стульях.

Прежде чем начались заседания суда, получить ясное представление о регламенте его работы было невозможно. Англосаксонское уголовное право коренным образом отличается от законодательства континентальной Европы не только по существу, но и в процедурных вопросах. Двое из судей со своими заместителями происходили из англосаксонских стран, а один из континентальной державы. Четвертый член суда, русский, представлял диктатуру, которая, подобно Третьему рейху, отказалась от концепции независимого судопроизводства. 13-я статья устава предоставляла суду право самому устанавливать регламент своей работы, а 14-я требовала от четырех главных обвинителей составления проекта этого регламента, который мог быть принят или отвергнут судом, что являлось поистине курьезным нововведением. Статья 16 давала обвиняемым право вызывать свидетелей и предъявлять документы в свою защиту, а также подвергать перекрестному допросу свидетелей обвинения. 19-я статья давала суду возможность широкого истолкования вопросов о приемлемости доказательств. На практике это означало, что в качестве доказательств принимались показания, основанные на слухах, – столь шаткие, что ни один другой суд в мире не стал бы тратить ни секунды на их рассмотрение. И наконец, статья 26 содержала особенно важное положение: любой приговор суда не подлежал пересмотру и должен был рассматриваться как окончательный.

Я уже упоминал о четырех основных разделах общего обвинительного заключения, копии которого мы все получили вместе с приложением, в котором указывалось, какие конкретные разделы вменяются каждому отдельному обвиняемому. Против меня не было выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Мне вменялось в вину соучастие в заговоре с целью развязывания агрессивной войны. Обвинение основывалось на предположении, что я состоял с 1932 по 1945 год в нацистской партии (я никогда не был ее членом), а также на том, что я был депутатом рейхстага, рейхсканцлером, вице-канцлером, чрезвычайным комиссаром по делам Саара, полномочным представителем при подписании конкордата и послом в Вене и Турции. Утверждалось, что во всех этих качествах я использовал свое личное влияние и тесную связь с Гитлером, чтобы способствовать приходу к власти нацистов и последующему установлению их диктатуры, а следовательно, и их активной подготовке к войне.

Я надеюсь, что читатель, который уже далеко продвинулся вместе со мной в рассказе о моей жизни, приобрел некоторое представление о моем отношении к вопросам войны и мира. Он оценит то недоумение, в которое я пришел, будучи обвинен в разжигании войны. Германское законодательство не включает концепции о заговорах такого рода, и я не имел представления о том, как могут им воспользоваться люди, наторевшие в вопросах англосаксонской судебной процедуры. В должный срок мне предстояло многое узнать об этом.

В день перед началом процесса все адвокаты защиты представили коллективный меморандум, в котором утверждали, что первый пункт обвинительного заключения, а именно преступления против мира, не имеет прецедентов в международном праве, а потому противоречит первому принципу юриспруденции: никто не может подвергнуться наказанию за преступление, если на момент его совершения не существовало закона, его предусматривающего. Далее меморандум указывал, что суд составлен из представителей государств, являвшихся одной из сторон конфликта, и требовал, чтобы его уставные документы были предварительно рассмотрены группой специалистов, имеющих неоспоримый авторитет в вопросах международного права. Эти представления были отклонены судом на основании статьи 3 устава, которая запрещала оспаривать его компетенцию. Все последующие попытки защиты поднять этот вопрос встречали такой же отказ.

Процесс открылся 20 ноября 1945 года в десять часов утра. Мы впервые вошли в зал, в котором нам предстояло ежедневно в течение года выслушивать обвинения против нас самих и против германского народа. Для своих целей помещение было слишком маленьким. Ответчики сидели в два ряда вдоль одной из длинных стен, окруженные с боков американскими военными полицейскими в начищенных белых касках. Впереди нас три ряда скамей занимали наши адвокаты. Слева, вдоль короткой стены, сидели судьи, а напротив нас за четырьмя длинными столами расположились сотрудники прокуратуры четырех держав. На противоположном конце зала находились места для прессы, где могло поместиться до двухсот журналистов и фотографов из всех стран мира, а над ними – галерея для публики. Она являла бесконечный калейдоскоп мундиров. Единственными отсутствующими на ней были немцы, которых, казалось бы, слушания должны были занимать больше всех.

Гул разговоров замер, когда судебный пристав при выходе судей призвал к тишине. Мы все встали со своих мест и в первый раз увидели людей, в руках которых оказались теперь наши судьбы. Особенности их характеров проявились достаточно скоро. Председатель, главный судья Великобритании лорд Лоуренс, держался с большим достоинством и важностью. Мне часто казалось, что человек с его репутацией должен был испытывать неловкость от тех ограничений, которые накладывал на его действия устав суда, но он ни на волос не отступал от его предписаний. Он редко лично вмешивался в ход слушаний.

Его сосед слева, мистер Биддл, казался самым умным из судей. Он с огромным вниманием выслушивал каждое слово, а вопросы, которые он задавал обвиняемым и свидетелям, неизменно бывали исключительно точны. Более всего нас впечатляла в нем его полная объективность, в особенности когда дело касалось его американского коллеги, главного обвинителя от Соединенных Штатов судьи Верховного суда мистера Джексона. В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора. Относительно французского члена суда профессора Доннедье де Вабра было невозможно составить определенного мнения. Он никогда не задавал никому ни единого вопроса. Он только непрерывно, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем что-то писал. Его заметки должны были составить несчетные тома. К советскому судье генералу Никитченко мы относились с полным безразличием. Всем было известно, какой он вынесет приговор, независимо от того, будет проведен процесс или нет. Какое-то неопределенное выражение на его моложавом лице появилось один-единственный раз, когда русский главный обвинитель, генерал Руденко, попал в затруднительное положение. Это произошло, когда был поднят вопрос о событиях в Катынском лесу. Защита пыталась представить в виде доказательства соглашение о совместном разделе Польши, подписанное Сталиным и Гитлером за неделю до начала войны. Казалось, что и Никитченко, и Руденко рассматривают «буржуазную» процедуру судебного разбирательства как никому не нужную форму западного театра комедии.

Отдельные части обвинительного заключения были распределены между национальными прокурорскими группами практически произвольно. Обвинение против меня было представлено 23 января одним из помощников британского обвинителя майором Дж. Харкорт-Баррингтоном. Приписывавшаяся мне преступная деятельность ограничивалась периодом с 1 июня 1932 года по март 1938-го, когда произошел аншлюс. Утверждалось, что я, несмотря на свое знакомство с нацистской программой и методами нацистов, использовал личное влияние для того, чтобы способствовать приходу к власти Гитлера. Отменив в 1932 году запрет охранных и штурмовых отрядов, я оказал партии неоценимую услугу, а своими переговорами с герром фон Шредером 4 января 1933 года в Кельне вымостил Гитлеру дорогу к назначению его на пост канцлера.

Майор Баррингтон попытался в связи с этим приобщить к делу пространные письменные показания за подписью Шредера, против чего мой защитник немедленно заявил протест. Он указал, что Шредер может быть привлечен к суду на одном из последующих процессов, а потому является заинтересованной стороной, и настаивал на том, что в случае, если эти показания будут приобщены к делу, обвинение должно будет представить свидетеля для перекрестного допроса. Суд принял протест защиты, после чего обвинение отказалось от своего требования, поскольку предпочло не вызывать Шредера. Далее обвинение утверждало, что я способствовал укреплению власти нацистов, принимая участие в законодательном оформлении таких мер, как создание особых судов, проведение амнистий и упразднение автономии германских земель, а также несу ответственность за бойкот евреев, который, по мнению прокуроров, был предварительно одобрен кабинетом. Далее, несмотря на то что я сам подписывал конкордат, меня обвиняли теперь в создании препятствий для его соблюдения. После рассуждений о моем неразборчивом сотрудничестве с нацистами в проведении ими силовой политики обвинение, что удивительно, упомянуло о моем выступлении в Марбурге, которое было охарактеризовано как откровенно критическое по отношению к нацизму. Далее шел такой комментарий: «Если бы он не остановился на этом, то мог бы избавить человечество от множества страданий. Предположим, что вице-канцлер правительства Гитлера, только что отпущенный из-под ареста, осудил бы нацистов и рассказал миру всю правду. В таком случае никогда не произошла бы ремилитаризация Рейнской области и, возможно, не случилось бы и войны».

Моя деятельность в Австрии рассматривалась по разряду обвинения в заговоре с целью развязывания агрессивной войны и истолковывалась таким образом, чтобы включать аншлюс. В этом вопросе обвинение основывало свои построения на моих отчетах Гитлеру и на одном поистине удивительном документе – письменных показаниях, данных под присягой и подписанных бывшим американским посланником в Вене мистером Джорджем Мессерсмитом. В них он утверждал, будто бы я в 1934 году рассказал ему, что прибыл в Австрию исключительно с целью ведения подрывной антиправительственной деятельности, чтобы позволить Германии распространить свое влияние до самой турецкой границы. В других своих показаниях он утверждал, что я использовал свою репутацию верующего католика для оказания влияния на таких людей, как кардинал Иннитцер. Обвинение настаивало, что июльское соглашение между Австрией и Германией было подписано в целях умышленного обмана и что я принудил австрийское правительство к назначению на ключевые посты в кабинете нацистов. Тот факт, что часть соглашения (следует напомнить – по просьбе самого Шушнига) оставалась в секрете, рассматривался обвинением как особенно меня уличающий.

Я должен был решить, каким образом мне лучше всего опровергнуть эти обвинения. Практически дело сводилось к двум основным вопросам: во-первых, мне следовало доказать, что моя деятельность между 1932 и 1934 годами не была направлена на установление власти Гитлера или на укрепление его позиций. Во-вторых, я должен был показать, что не пытался вести подрывной деятельности, направленной на ослабление положения правительства Шушнига, но, напротив, сделал все от меня зависящее для противодействия нацистским планам насильственного аншлюса и старался изыскать пути к постепенному мирному объединению Австрии и Германии. Как я мог достичь этих целей? Существовал один метод, совершенно не применяемый в нашей юридической практике, – когда обвиняемый под присягой выступает свидетелем в собственную защиту. Мне казалось, что он обеспечит мне наилучшую возможность опровергнуть обвинения в злонамеренности и объяснить истинные мотивы своих поступков. Тем не менее я не питал особых иллюзий относительно той меры доверия, которая будет оказана моим заявлениям. Общее настроение в первые месяцы после падения Германии было таково, что державы-победительницы рассматривали практически всякого немца, занимавшего в Третьем рейхе любую официальную должность, как преступника, которому не следует верить на слово. Проблема заключалась в необходимости получить объективные доказательства.

В моем распоряжении не было необходимых документов и архивов. Архивные дела германского правительства были либо уничтожены, либо находились в руках оккупирующих держав. Почти все мои личные бумаги в Валлерфангене и Берлине были утеряны или погибли в ходе войны. Германские транспорт и связь практически прекратили существование, что исключало возможность установить местонахождение друзей и знакомых или хотя бы выяснить, живы ли они вообще. Некоторые из моих ближайших сотрудников погибли, и нам было запрещено вступать в прямые контакты с иностранцами. В любом случае, неизменно возникал вопрос, будет ли им позволено свидетельствовать в защиту германца. В соответствии с регламентом мы должны были подавать все просьбы о вызове свидетелей через представителей обвинения, которые затем передавали их суду со своими собственными комментариями. К тому же в рамках совершенно незнакомой нам судебной системы, делавшей различие между свидетелями обвинения и свидетелем защиты, большинство сколько-нибудь заметных германских деятелей было задержано в качестве потенциальных свидетелей обвинения, в результате чего они также оказывались для нас недоступными.

Мы не имели возможности выяснить, какими именно документами располагает обвинение. К примеру, при рассмотрении моего дела они представили ряд составленных мной для Гитлера докладов о моей деятельности в Австрии в период с августа 1934 года по весну 1938-го. Вполне естественно, я предположил, что у обвинения имеется полный комплект этих документов, но наши неоднократные запросы о передаче нам всех моих докладов – а я знал, что они могут вполне обеспечить мою защиту, – отвергались на том основании, что у обвинения никаких дополнительных документов из этой серии нет. Я предлагаю читателю самому судить о вероятности того, что прокуроры случайно наткнулись исключительно на те из моих отчетов, которые подкрепляли их обвинения. Эти недостойные уловки вышли на свет позднее, когда те самые доклады, которые я запрашивал и в которых содержались неопровержимые доказательства моей непрерывной борьбы с запрещенной в Австрии нацистской партией, были представлены обвинением на одном из последующих процессов в деле против бывшего эмиссара Гитлера в этой стране Вильгельма Кепплера. С таким же обращением я столкнулся и в вопросе о протоколах заседаний правительства за 1933 и 1934 годы. Прокуроры предъявили только некоторые из них, а на наши требования предоставить остальные был получен тот же ответ – обвинение ими не располагает.

Я уже упоминал о том, что принятые на процессе правила судопроизводства были нам совершенно незнакомы, что сильно затрудняло работу германских защитников. Обвинению при всех обстоятельствах отводилась решающая роль. По мнению людей, привыкших к принятым в континентальной Европе правилам, значение судей на слушаниях было сведено к минимуму. В любом германском уголовном процессе в первую очередь судья, лично ведя допрос и судебное следствие, способствует выяснению истины. Здесь же происходило соревнование между обвинением и защитой, в котором суд выполнял роль арбитра. В соответствии с уставом, стороны обвинения и защиты наделялись одинаковыми правами, но это равенство существовало исключительно на бумаге. Как я уже рассказывал, прокуроры имели на руках все козыри, а защита – ни одного, находясь в полной зависимости от доброй воли обвинения в части предоставления фактических доказательств. Защитники были сильно ограничены в своих действиях, в то время как обвинение имело возможность в любой момент ошеломить их вызовом нового свидетеля или предъявлением неизвестного документа. Защита же была обязана делать запросы на представление доказательств за несколько недель, давая тем самым прокурорам достаточное время на подготовку контраргументов. Требование вызова свидетелей почти неизменно влекло за собой их арест и доставку в Нюрнберг, где они предварительно допрашивались прокурорами. Даже если защитники в конце концов получали возможность с ними встретиться, то это могло произойти только в присутствии представителя обвинения. В результате просить кого бы то ни было подвергнуться таким испытаниям казалось совершенно неприличным. Те же, кому приходилось давать показания, не зная точно, о чем можно говорить, и опасаясь себя скомпрометировать, в большинстве случаев пытались приписать ответственность за любые события кому-нибудь другому.

Принципиальное значение имел и еще один момент – присутствие в суде представителя России. Отношения между Советским Союзом и западными державами по-прежнему имели со стороны фасада вид дружбы и сотрудничества. В результате любые попытки коснуться политики русских, например их совместного с Германией нападения на Польшу в 1939 году, были запрещены. Сегодня показалось бы гротеском увидеть русского, выносящего приговор по обвинениям в развязывании агрессивной войны. Во всяком нормальном уголовном процессе тот факт, что судья сам участвовал в рассматриваемом судом преступлении, повлек бы за собой его немедленный отвод. Но в Нюрнберге любая попытка указать на то, что русские или, в определенных случаях, союзники сами использовали методы, в применении которых теперь обвиняли германцев, немедленно исключалась из рассмотрения. «Нас не интересует, что могли делать союзники», – обыкновенно говорил главный судья лорд Лоуренс.

Это верно, что защита по принципу tu quoque[55] – негодная защита. Однако в случае, подобном этому, при решении вопроса о том, являлись ли в рассматриваемый период конкретные принципы международного права обязательными для исполнения, использование аргумента tu quoque имело известный смысл. Тем не менее его применение защитой было во всех случаях безрезультатным. За одним-единственным исключением, связанным с ведением подводной войны. Потопление судов без предупреждения составляло часть обвинения в военных преступлениях. Несмотря на это, главнокомандующий американским флотом на Тихом океане адмирал Нимиц дал письменные показания, в которых указывал, что американские подводные лодки также имели приказ топить при встрече все без разбора вражеские суда. Суд по этому поводу решил, что подобная практика противоречит международному праву, но, ввиду ее применения обеими сторонами конфликта, этот пункт должен быть исключен из обвинения, предъявленного гросс-адмиралу Деницу.

Усилия представителей обвинения, направленные на ограничение возможностей защиты по предъявлению доказательств, станут понятнее, если принять во внимание мнения, высказанные этими же самыми джентльменами на дискуссии по данному вопросу на конференции в Лондоне в июне 1945 года. Ее материалы ныне опубликованы Государственным департаментом Соединенных Штатов.[56]

Высказываясь по поводу представления доказательств, сэр Дэвид Максуэлл-Файф пояснил, что от обвиняемого можно требовать письменного объяснения причин, по которым он настаивает на вызове свидетеля, «с целью избежать произнесения пустых речей политического характера под видом дачи свидетельских показаний. В противном случае существует возможность неожиданного вызова свидетеля, а при условии, что нам не известно, о чем он намеревается говорить, существует опасность произнесения политических заявлений в защиту действий Германии».

На другом заседании конференции судья Верховного суда Джексон сказал:

«Я полагаю, что этот процесс, если на нем будут допущены дискуссии о политических и экономических причинах возникновения войны, может принести неисчислимый вред как Европе, с которой я плохо знаком, так и Америке, известной мне очень хорошо. Если произойдут продолжительные споры о том, действительно ли германское вторжение в Норвегию лишь ненамного опередило планировавшуюся оккупацию этой страны Великобританией, или о том, не является ли Франция настоящим агрессором, поскольку она первой объявила войну Германии, то этот процесс может принести огромный вред репутации этих стран в глазах народа Соединенных Штатов. То же самое верно и применительно к нашим отношениям с Россией».

Позднее он еще раз повторил: «Я не хочу оказаться в положении, когда Соединенные Штаты будут вынуждены обсуждать на процессе действия или политику наших союзников…» – и далее еще: «…мне кажется, что этот процесс может получить крайне неприятную направленность, если мы не ограничим его задачи таким образом, чтобы исключить возможность обсуждения отдаленных причин войны».

В один из моментов генерал Никитченко сказал следующее:

«В таком случае, предполагается ли осудить агрессию или развязывание войны вообще или же только агрессию, предпринятую в этой войне нацистами? Если предпринимается попытка дать общее определение, то это не может быть одобрено».

Я оставляю это заявление без комментариев.

Принимая во внимание сложности, препятствовавшие вызову свидетелей, я решил воспользоваться одной из возможностей, предоставленных судом, и обратился со списками вопросов к некоторым лицам, обладавшим информацией, которая могла оказаться полезной моему защитнику. Я отправил такие вопросники бывшему апостольскому представителю в Турции монсеньору Ронкалли, голландскому посланнику в этой стране месье Виссеру, регенту Венгрии адмиралу Хорти, своему старинному другу Лерснеру, фон Чиршки, который работал со мной в ведомстве вице-канцлера и в Вене, советнику представительства во время моего пребывания в Вене князю Эрбаху и некоторым другим. Единственными свидетелями, кого я просил явиться лично, были советник посольства в Анкаре доктор Кролл и граф Кагенек, работавший многие годы моим личным секретарем.

В отношении австрийского эпизода обвинения мое положение значительно улучшилось после того, как Геринг во время перекрестного допроса открыто признал, что именно он являлся движущей силой событий, которые привели к аншлюсу, и в марте 1938 года убедил Гитлера решить вопрос силой. Ситуация еще более прояснилась после дачи показаний бывшим австрийским министром иностранных дел доктором Гвидо Шмидтом, который был вызван свидетелем обвинения по делу моего соседа по скамье подсудимых Зейсс-Инкварта. Шмидт способствовал полному опровержению уже упоминавшихся мной утверждений бывшего американского посланника мистера Мессерсмита.

Шмидт вполне определенно заявил, что инициатива начала переговоров, в результате которых было подписано июльское соглашение, в одинаковой степени исходила как от Австрии, как и от меня, а его условия были вполне одобрены Шушнигом. Он также подтвердил, что некоторые детали соглашения держались в секрете по явно выраженному требованию Шушнига. Описывая встречу Шушнига и Гитлера, состоявшуюся 12 февраля 1938 года в Берхтесгадене, он подтвердил, что я не оказывал на австрийского канцлера никакого давления, а скорее стремился взять на себя роль посредника. Он также определенно доказал, что я не имел представления о Punktationen, которые Шушниг составил вместе с Цернатто еще до поездки, и что я удивился не меньше его самого, когда эти условия был преданы огласке в Берхтесгадене. Я хотел бы дословно процитировать два его ответа, поскольку они не только дают ясное представление о тогдашнем положении в Австрии, но и совершенно определенно освещают мою роль в этих событиях.

Будучи спрошен, согласен ли он с утверждением обвинения о том, что июльское соглашение было подписано с целью ввести в заблуждение Австрию, Шмидт ответил: «Нет, у меня нет причин не верить, что он искренне считал это соглашение попыткой установить между Австрией и рейхом modus vivendi. Тот факт, что в результате создался modus mal vivendi,[57] ничего не меняет».

Далее его спросили, бывали ли случаи, когда германское правительство высказывало недовольство по поводу отсутствия изменений в австрийской внутренней политике, несмотря на подписание соглашения. Шмидт ответил так: «Да, мы получали по этому поводу много упреков, и здесь мы переходим к вопросу об истинной, важнейшей причине нашего конфликта с рейхом. Борьба с национал-социализмом внутри страны в интересах сохранения ее независимости и сотрудничество, на основе соглашения от 11 июля, с Германским рейхом, лидерами которого являлись те же самые национал-социалисты, – таковы были две важнейшие цели правительства Австрии, которые оно по прошествии некоторого времени нашло совершенно непримиримыми. Именно этим объясняются и трудности, с которыми столкнулись все лица, которым было доверено выполнение этого соглашения в Вене, включая и германского посланника».

Следует вспомнить, что сам Шмидт в тот момент находился под арестом и позднее был судим в Австрии за государственную измену. Он был оправдан по всем пунктам. Другими свидетелями из Австрии, вызванными по делу Зейсс-Инкварта, были Глайзе-Хорстенау и бывший гаулейтер Райнер. Оба они подтвердили мою бесконечную борьбу против запрещенной в Австрии нацистской партии. Это сделало излишним вызов для моей защиты дополнительных австрийских свидетелей.

Рассмотрение моего собственного дела началось 14 июня 1946 года и было в некоторой степени осложнено тем фактом, что суд, согласившись не накладывать временных ограничений на заслушивание показаний Геринга о приходе к власти нацистов, впоследствии отказывался принимать от других обвиняемых по данному вопросу свидетельства общего характера. Для меня это создавало серьезные затруднения, поскольку мое собственное участие в тех событиях мотивировалось соображениями, не имевшими почти ничего общего с представлениями нацистов. Поэтому меня непрерывно призывали соблюдать порядок ведения слушаний и требовали быть в своих показаниях кратким. Я находил это для себя весьма затруднительным, поскольку было совершенно невозможно согласиться с содержавшимся в обвинительном заключении условием, по которому рассмотрение моего дела ограничивалось периодом от 2 июня 1932 года. Исторические процессы, которые я считал необходимым обрисовать, относились к значительно более ранним срокам. Единственная часть показаний, во время которой меня не прерывали, касалась содержания моей марбургской речи и причин, заставивших меня с ней выступить. Давая показания в свою защиту, я не покидал места свидетеля почти целых три дня – с перерывом на субботу и воскресенье, и во второй половине дня 18 июня попал под перекрестный допрос, проводившийся сэром Дэвидом Максуэллом-Файфом.

По моему мнению, он был самым способным юристом среди всего состава обвинения. Он в совершенстве владел искусством ведения перекрестного допроса, которое имеет такое важное значение в англосаксонской юридической системе. Сам будучи политиком и членом парламента, он яснее своих американских коллег понимал значение обсуждавшихся политических событий. Со мной он разговаривал гораздо более резким тоном, чем при допросах всех остальных обвиняемых, и позднее мне пришло в голову, что он, по всей вероятности, вел себя так потому, что старался компенсировать откровенную слабость доказательств, собранных против меня обвинением. Впрочем, в тот момент я держался слишком qui vive,[58] чтобы размышлять об этом.

Его вопросы следовали ставшей уже привычной линии рассуждений. Он обвинял меня в том, что я, несмотря на свое знакомство с природой нацистского движения, помогал Гитлеру прийти к власти. Ему мало чего удалось достичь при разборе событий того периода, когда я занимал пост вице-канцлера, но он в первую очередь стремился приписать мне вину в более поздних событиях или в том, что я после ремовского путча согласился принять новое назначение. При этом вновь выдвигалась гипотеза о том, что дальнейших событий можно было избежать, если бы я тогда перешел в открытую оппозицию режиму. На это я мог только возразить, что подъем нацистского движения представлял собой длительный исторический процесс, который нельзя так просто игнорировать. Кроме того, я пытался показать, что, хотя люди за границей и были, по всей вероятности, лучше нас самих информированы о событиях в Германии, это не помешало именно Великобритании первой de facto признать режим Гитлера, заключив военно-морское соглашение, которое находилось в прямом противоречии с Версальским договором.

Многократно поминалась и моя переписка с Гитлером после путча Рема. Я мог только еще раз объяснить, что в тот период моей единственной заботой было сохранение контакта с власть имущими для того, чтобы защитить своих арестованных или просто исчезнувших сотрудников. Я утверждал, что мои старания доказать полную непричастность аппарата вице-канцлера к делу Рема были направлены исключительно на то, чтобы уберечь своих людей от дальнейшего преследования. Кроме того, мне удалось доказать, что после своего освобождения из-под домашнего ареста я не участвовал ни в одном из заседаний кабинета. Попытки сэра Дэвида вычитать в моих венских докладах подтверждение содержавшегося в обвинительном заключении утверждения о том, что я будто бы постоянно действовал злонамеренно, было нетрудно опровергнуть на основании контекста самих этих документов.

В заключительном слове сэр Дэвид в действительности не пытался настаивать на моей виновности в преступлениях против мира и заговоре с целью разжигания войны: «Я утверждаю, что единственной причиной, по которой вы, зная обо всех преступлениях нацистского правительства, остались у него на службе, явилось ваше сочувственное отношение к нацистам и желание продолжать с ними совместную работу. Я утверждаю, что вам было все известно, вы видели, как вокруг вас убивают ваших сотрудников, ваших друзей. Вы знали все подробности, и единственное, что управляло вашими поступками и заставляло браться за одно задание нацистов за другим, – это то, что вы одобряли их действия. Вот что я ставлю вам в вину, герр фон Папен».

На это я ответил: «Возможно, сэр Дэвид, таково ваше мнение. Я же считаю, что за решение работать на благо своего отечества я несу ответственность только перед собственной совестью и перед германским народом, и с готовностью встречу их приговор».

Затем меня повторно допрашивал мой защитник, и были заслушаны показания единственного свидетеля, которого я все же вызвал, – доктора Кролла. Хотя обвинительное заключение в моем случае не касалось событий после аншлюса, оставался еще открытым вопрос о моем предполагаемом участии в заговоре с целью разжигания войны, и мы сочли исключительно важным доказать, что я, будучи послом в Турции, предпринимал все от меня зависящее, чтобы приблизить окончание войны или, во всяком случае, не допустить ее продления. Я был доволен, что суду не было представлено ничего для подкрепления выдвинутых против меня конкретных обвинений. Поэтому моя судьба зависела теперь от того, согласится ли суд с выдвинутой прокурорами теорией о существовании всеохватного заговора, возникшего еще во времена создания нацистской партии. В таком случае не возникало практически никакого предела числу людей, которых можно было бы привлечь к ответственности, тем более если суд признает, что всякий, кто играл значительную роль в событиях, повлекших за собой приход к власти Гитлера, замешан особо. Большинство из моих соответчиков, а по сути дела – и многие из защитников были убеждены, что процесс принял политический характер и приговор заранее предрешен, а потому возможность оправдания исключена. Эта уверенность была подкреплена заключительными выступлениями обвинителей, которые во всех смыслах были повторением сказанного ими в начале слушаний и, казалось, совершенно не учитывали всех свидетельств, заслушанных ими в ходе процесса. И французский, и русский обвинители потребовали для меня смертного приговора. Мне было трудно поверить, что люди с такой репутацией, как у главного судьи лорда Лоуренса или мистера Биддла, согласятся участвовать в подобном фарсе, но судей было четверо, и один из них был русский. Слушания, сопровождавшиеся представлением массы документальных материалов, тянулись до конца августа, после чего был объявлен перерыв на месяц.

Процесс возобновился 30 сентября оглашением приговора. Мы не имели ни малейшего представления о том, каков будет окончательный результат слушаний. Меры безопасности были так строги, что даже переводчики содержались в изоляции в здании суда. Когда главный судья лорд Лоуренс начал долгое зачтение судебного решения, обстановка в зале стала, если такое вообще возможно представить, еще более напряженной, чем она была в момент открытия процесса.

Зал суда был набит битком. Представители прессы из всех частей света собрались, чтобы составить красочные отчеты о судьбе банды «военных преступников». Даже в этот критический момент единственной нацией, не представленной среди зрителей, оказались сами немцы, хотя, казалось бы, они были наиболее заинтересованной стороной. Отдельные части приговора зачитывали по очереди четверо судей. Сначала шло пространное изложение событий, происходивших в Третьем рейхе, потом описание внутриполитической ситуации и затем подробностей подготовки и проведения отдельных милитаристских акций.

Со своей стороны я приготовился к худшему. Мне казалось, что с учетом чисто политического характера, который приобрел процесс, надежд на оправдание очень мало. Если бы суд согласился с предложенной обвинением концепцией заговора, то всех нас вполне мог ожидать смертный приговор. Когда главный судья лорд Лоуренс перешел к этому пункту, атмосфера в зале предельно наэлектризовалась. Он объявил, что начало заговора следует отнести к 5 ноября 1937 года, когда после встречи с Нейратом и армейским начальством военные планы Гитлера были сформулированы в протоколе Хоссбаха. Таким образом, я освобождался от обвинения в соучастии, если только не будет определено, что я активно участвовал в подготовке введения в Австрию германских войск.

Чтение вердикта суда заняло весь этот день и часть следующего, прежде чем дело дошло до судеб отдельных обвиняемых. Тем не менее уже к концу первого дня каждый получил более ясное представление о том, что нас ожидает. Появилась некоторая надежда на то, что суд окажется более объективным, чем мы опасались. И все же я не думаю, чтобы хоть один из нас хорошо выспался той ночью. Я, во всяком случае, ни на минуту не сомкнул глаз.

Когда главный судья лорд Лоуренс добрался наконец до индивидуальных приговоров, в зале суда наступила абсолютная тишина. Он начал с Геринга и продолжал в том порядке, в каком мы сидели на скамье подсудимых. Я был пятым от конца. Ни один из сидевших в первом ряду обвиняемых не шелохнулся, услышав, какая судьба им уготована. В конце первой скамьи сидел Шахт. Он был оправдан. Среди зрителей в битком набитом зале суда раздался гул изумления. Можно вообразить, что я испытал в этот момент. Если мог быть оправдан Шахт, то, значит, надежда есть и у меня. Я старался сохранить на лице спокойное выражение, но далось мне это с большим трудом.

Я услышал, как лорд Лоуренс приказал судебному приставу по окончании заседания освободить Шахта. Затем были зачитаны приговоры Деницу, Редеру и тем, кто сидел передо мной на второй скамье. Когда настал мой черед, я был оправдан и тоже услышал приказ приставу о своем освобождении после заседания. Только позднее я узнал, что газетчикам все детали стали известны по крайней мере на час раньше, поскольку они получили поименный список приговоров прежде, чем суд начал их оглашать. Некоторые журналисты, по-видимому, пытались знаками показать мне, что я свободен, однако я этого не заметил. Тем не менее кто-то оказался настолько предупредителен, что позвонил моим дочерям, которые находилась в Нюрнберге в ожидании результатов процесса, и сообщил им добрые новости.

Когда военные полицейские выводили нас поодиночке из зала, некоторые из моих соответчиков повернулись, чтобы попрощаться. Среди них был и Геринг, который сказал: «Поздравляю. Вы свободны – я ни секунды в этом не сомневался». В ответ мне не удалось вымолвить ни слова. Я пожал руки тем, до кого смог дотянуться, включая Йодля и Зейсс-Инкварта, между которыми сидел в течение этих долгих, мучительных месяцев.

В настоящее время можно взглянуть на Нюрнбергский процесс в целом менее эмоционально. Нам теперь известно, что на Ялтинской конференции Сталин с Рузвельтом поначалу предложили осудить по упрощенной процедуре около пятидесяти тысяч ведущих деятелей гитлеровской Германии. Черчилль немедленно возразил против этого плана, который, по его словам, ни в коем случае не мог быть одобрен британским правительством. Именно его мы должны благодарить за то, что суд наш вообще состоялся. Усилились в результате позиции международного правосудия или же нет – другой вопрос.

В своей первой обвинительной речи член Верховного суда Соединенных Штатов мистер Джексон заявил, что обвиняемые не имеют права на справедливый суд, поскольку они сами на многие годы упразднили как внутри Германии, так и за ее пределами всякое подобие нормальной юридической практики и, в случае своей победы, наверняка не проявили бы никакого снисхождения к своим врагам. С чисто юридической точки зрения этот довод неприемлем. Тот факт, что в Третьем рейхе судебная система была лишена независимости, естественной для цивилизованного государства, являлся в Нюрнберге одним из важнейших пунктов обвинительного акта. Если союзники хотели доказать свое превосходство в этом вопросе, им не следовало подвергать этой беззаконной процедуре людей, как раз и обвиненных в ее изобретении.

Вопрос о том, возможен ли был вообще в то время и при тех обстоятельствах объективный и независимый процесс, остается открытым. В момент проведения Нюрнбергского трибунала Германия и весь остальной мир все еще не опомнились от вызванного чередой преступлений и жестокостей ужаса, препятствовавшего ясности видения и умеренности. Никто еще не был готов признать, что, хотя Германия и являлась основным зачинщиком этих безумств, нечто подобное коснулось не только ее. Сами события были еще слишком близки, и это препятствовало осознанию того факта, что в тотальной войне преступления совершают обе стороны.

Нюрнбергский трибунал являлся орудием держав-победительниц. В Германии, как и во всех прочих странах, была признана необходимость выявления виновников катастрофы. Несмотря на это, в состав суда не вошли представители Германии или нейтральных государств. Односторонний подбор судей омрачил весь ход процесса, и в таких условиях надеяться получить от любого суда объективную юридическую оценку методов ведения войны обеими сторонами конфликта означало бы ожидать от него слишком многого.

Суд согласился с теорией, которая не только утверждала, что в рамках международного права на момент начала войны в 1939 году акт агрессии считался преступлением, но и полагала возможным привлекать к ответственности за объявление войны конкретных лидеров государства. Я не думаю, что более спокойное последующее рассмотрение этой теории могло бы подтвердить ее состоятельность. Агрессивная война действительно осуждалась несколькими международными соглашениями, но нигде не утверждалось, что отдельные государственные деятели могут нести за объявление их страной войны личную ответственность.

Даже если согласиться с этим положением, остается вопрос об ограничении числа лиц, которых можно привлечь к ответственности по такому обвинению, в особенности в случае тоталитарного государства, каким был Третий рейх. Нет и тени сомнения в том, что Гитлер обладал в Германии верховной властью и все важнейшие решения принимались им самим. Это не освобождает от ответственности его ближайших советников, однако вопрос о том, в какой степени за политическое решение могут считаться ответственными руководители вооруженных сил, значительно более спорен. С одной стороны, каждый отдельно взятый военнослужащий обязан повиноваться законам своей страны и приказам главы государства, с другой – он оказывается перед лицом ситуации, крайне нечетко определенной в международном праве, которое к тому же не является частью законодательства его родины.

Я не говорю здесь об обычном уголовном кодексе, который занимается такими злодеяниями, как убийство, изнасилование, грабеж и тому подобное, а потому покрывает обвинения, выдвинутые под рубрикой военных преступлений и преступлений против человечности. Большинство обвиняемых, представших перед Нюрнбергским трибуналом, были виновны по германским законам и могли быть осуждены в соответствии с ними. Для признания их виновными не было нужды привлекать спорные положения международного права. Я полагаю, что одна из главнейших ошибок, совершенных на Нюрнбергском процессе, состояла в использовании нового истолкования положений международного права вместо четко определенного уголовного законодательства отдельных государств.

Эта зависимость от международного права влекла за собой еще один вопрос: будут ли его положения введены победителями в одностороннем порядке или же они сами должны подчиняться его новой интерпретации. Как я уже неоднократно отмечал, суд решительно отказывался от обсуждения этого аспекта проблемы. Одно из государств, представленных на процессе, – Советский Союз – не только содержало концентрационные лагеря, но было не менее Германии повинно в разжигании агрессивной войны. Русско-германский договор о разделе Польши и методы, применявшиеся русскими в этой стране, нападение на Финляндию и русская оккупация части Румынии – все это были такие же акты агрессии, как и нападение Германии на ее соседей. Изгнание миллионов немцев из Чехословакии и с территорий, оккупированных Россией и Польшей, были такими же преступлениями против человечности, как и действия гитлеровской Германии в России и Польше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.