Соловьиный дом
Соловьиный дом
Пушкинский дом, пушкинские музеи, регулярные пушкинские торжества – и все те же, что и полтораста лет назад, загадки, белые пятна в биографической канве, в географии домов, где бывал поэт. Мы ходим с Вадимом Кожиновым по арбатским заулкам и в который раз пытаемся понять.
День рождения по метрической записи – 27 мая 1799 года, в пятницу, на следующий день после Вознесения. Но и сам поэт, и его отец Сергей Львович утверждали – 26 мая, именно в день Вознесения. И этого они не могли спутать, потому что на Вознесение родилась единственная дочь Александра I, рано умершая великая княжна Мария Александровна. Событие было отмечено всеобщим торжеством и множеством разговоров.
Крестные – Артемий Иванович Воронцов и бабка поэта по отцу Ольга Васильевна Пушкина, урожденная Чичерина. Вот только А. И. Воронцов с января 1799 года безвыездно находился в Петербурге, а О. В. Пушкина непонятным образом получила в первоначальном документе титул графини. Метрическая запись через три месяца была переписана дьячком.
Место рождения. Неисторику кажется, что арендный договор на тот или иной дом может служить безусловным доказательством места появления на свет поэта. Так возник последний вариант – Почтовая улица в Москве. Но почему же сам А. С. Пушкин так упорно твердил о «родной Молчановке», и ни родители, ни няня, ни старшая сестра, наконец, не опровергали его слов? Кожинов, безусловно, прав, настойчиво обращая внимание на это обстоятельство увлеченных хрестоматийным вариантом исследователей и детективов-любителей.
Как уложить в схему пушкинского детства дом М. М. Данилова на Поварской улице (№ 21), где жил в 1808 году полковник Сергей Львович Пушкин, без жены, детей, тещи, но с четырнадцатью дворовыми, среди которых находился и неизменный дядька поэта Никита Козлов?
Или первые учителя, обозначенные в пушкинских справочниках одними фамилиями – без имен, возраста, без обстоятельств биографии? Таковы Монфор, по словам О. С. Павлищевой, граф, «музыкант и живописец», и учитель французского языка Русло. Последнее достаточно необычное имя можно встретить через четверть века в петербургских аристократических домах – так звался знаменитый и очень давно живший в России повар.
И очередной спор пушкиноведов со свидетельствами современников – дом на углу Никитского бульвара (№ 6) и Арбатской площади. Дом не вошел в число пушкинских адресов старой столицы, хотя он связан с тремя людьми в жизни А. С. Пушкина. Скупые справки о певце и драматическом актере Николае Лаврове и актрисе М. Д. Львовой-Синецкой никак не вскрывают их подлинных отношений с поэтом, а композитор А. Е. Варламов вообще отсутствует в перечислении пушкинского окружения. И это при том, что он был на знаменитом пушкинском «мальчишнике». По непонятной причине пушкиноведы дружно решили посчитать утверждение нескольких современников простой ошибкой. Всех и вместе.
Итак, заметка из книги «Пушкин и его окружение» Л. А. Черейского: «Лавров Николай Владимирович (09.05.1805-26.05.1840) – артист оперной труппы моск. Большого театра (с 1828). 29 июня 1833 Пушкин навестил в гостинице Демута приехавших из Москвы Н. В. Лаврова и П. В. Нащокина». Несколько строк, достаточных для того, чтобы сделать несколько сшибок, по существу, перечеркнувших творческую биографию артиста.
Решение о разделении петербургской и московской казенной сцены последовало в 1823 году. В 1824-м управляющий московской сценой сенатор Ф. Ф. Кокошкин сформировал оперную и драматическую труппы, куда и вошел Николай Лавров. Первый успех пришел к Лаврову 6 января 1825-го, на открытии вновь отстроенного после пожара Большого театра. Впервые вышедший на сцену в аллегорической роли Аполлона девятнадцатилетний исполнитель очаровал зрителей, по словам современников, «прежде чем они могли очнуться от забвения и приветствовать в нем актера».
Он начинал свой путь с драматических ролей, играл с Павлом Мочаловым, а в жанровых ролях, как свидетельствуют театралы того времени, мог тягаться с самим Щепкиным. Он играл Просперо в первой постановке «Бури» Шекспира и был первым исполнителем роли Мельника в драматической постановке пушкинской «Русалки». Оперным же певцом Лавров вообще представлялся исключительным.
Заезжие итальянские знаменитости с восторгом отзывались о необычайном диапазоне лавровского голоса: ему были доступны и теноровые, и высокие басовые партии. Его не с кем было сравнить по чистоте звучания и выразительности дикции, а главное – Лавров влюблен в свою профессию. Весь смысл жизни сводился для него к минутам, проведенным на подмостках.
Лавров с одинаковой увлеченностью исполняет и сложнейшие оперные партии, и водевильные куплеты, и русские народные песни. Хотя само по себе понятие «народные» здесь достаточно условно. Одна из песен, получивших жизнь благодаря Лаврову, – сочиненная А. А. Алябьевым «Ах ты ночь ли, ночка темная». Певец впервые ее исполнил в Большом театре. В архиве Алябьева сохранился листок с переписанными рукой композитора пушкинскими строками: «Мой друг, забыты мной следы минувших лет…» И рядом с началом музыкальной фразы пометка: «Для Лаврова».
Кумир Москвы, Лавров в полном смысле слова сгорел на сцене: он умер тридцати пяти лет, в расцвете таланта и славы. Через год после его кончины в старой столице прозвучала «Песнь на смерть Лаврова» А. А. Алябьева. Строки из нее стали эпитафией на гробнице артиста на Ваганьковском кладбище:
Россия твой талант с признательностью чтила,
И изумил ее внезапный твой конец…
Была ли встреча Пушкина с Лавровым у Демута случайным эпизодом или поэт разделял всеобщую увлеченность редким талантом артиста, тем более что тот часто исполнял его собственные произведения? Московские театралы не сомневались в этой глубокой связи, как и в том, что поэт навещал певца в доме Ф. Ф. Кокошкина, своеобразной театральной академии николаевских лет.
Ф. Ф. Кокошкин, доверяя слухам, сам разыскал среди певчих собора Новоспасского монастыря молоденького помощника приказчика лесного склада Николая Чиркина, сам уговорил начать учиться, поселил в Соловьином доме и через год вывел на сцену Большого театра под псевдонимом Николая Лаврова. Став артистом, Николай Лавров поселился в соседнем доме № 18 по Воздвиженке. Но только имя Соловьиному дому дал не один певец. Не меньшее значение для москвичей имело появление в нем А. Е. Варламова.
…Удача! Неужели удача? После стольких лет просьб, унижений, почти нищеты. И вдруг должность помощника капельмейстера на казенной сцене – и это вместо обязанностей учителя певчих придворной капеллы, годовой оклад в две тысячи рублей – вместо тех тысячи двухсот, которые едва позволяли сводить концы с концами. Наконец, казенная квартира с фортепьяно, на приобретение которого композитор до сих пор не мог скопить средств.
Он всегда твердил: «Не надо мне сто рублей, лучше сто друзей». До сих пор множество приятелей разве что словом поддерживали его в трудную минуту. Зато еле знакомый Михаил Николаевич Загоскин, только что прославившийся романом «Юрий Милославский» и назначенный директором московских театров, решил забрать Александра Варламова с собой в Москву, и на сказочных условиях для скромнейшего музыканта.
Правда, тень горечи в душе все-таки оставалась. Прощание с Петербургом было прощанием с детством, молодостью, с далеко не до конца осуществившимися надеждами на путь инструменталиста-исполнителя, тем более певца. А кроме них, в жизни Варламова ничего и не было. Не могло быть.
Стесненное в материальных средствах детство. Отец – молдаванин, вступивший на русскую военную службу, добившийся всего лишь самого низшего офицерского чина, не мог позаботиться об образовании сына. Спасибо, у того рано обнаружился на редкость красивый голос, который в десять лет открыл ему двери придворной капеллы. Единственная связанная с расходами просьба мальчика была удовлетворена: отец с немалым трудом собрал денег на покупку скрипки. Шестнадцати лет Александра Варламова переводят во взрослую часть капеллы и дают чин XIV класса, иначе – титулярного советника. С ним он и уйдет из жизни, ничего не достигнув на служебном поприще.
И все-таки все складывалось не так уж плохо. Руководивший капеллой знаменитый композитор тех лет Бортнянский с самого начала отличал одаренного ученика, который самоучкой овладел игрой на скрипке, виолончели, фортепьяно и уж совсем неожиданно – на гитаре. На склоне лет Бортнянский порекомендует своего питомца ко двору великой княгини Анны Павловны, вышедшей замуж за принца Вильгельма Оранского.
Восемнадцатилетний Варламов становится в Брюсселе учителем певчих великой княгини и, главное, получает возможность концертировать сам. Он выступает в местных залах как певец и как гитарист. Среди многочисленных восторженных рецензий в брюссельских газетах были и такие строки: «Чистота и беглость игры его на мелодическом инструменте, для многих слушателей неизвестном, возбудили громкие и продолжительные рукоплескания». Во Франции подлинной сенсацией становится исполнение Варламовым вариаций для скрипки Роде в переложении для гитары русского музыканта Андрея Сихры. Варламов становится настоящей знаменитостью.
У него мягкий характер и натура романтика. Он бесконечно расположен к людям и убежден в их доброжелательности. Эти черты вызывают безусловную симпатию у великой княгини, будущей королевы Нидерландов, которая сама отличается скромностью, добротой и овеяна романтическим ореолом. Но даже Варламов со временем признается в безрассудстве своего брака. В 1824 году он ведет под венец Анну Шматкову. Дочь придворного камердинера должна стать его музой, но в действительности закрывает мягкосердечному мужу путь к каким бы то ни было европейским успехам. Молодая супруга сварлива, неуживчива, ждет от музыканта больших заработков и – что много хуже – отличается легкомысленным поведением. Варламовым приходится покинуть двор принца Оранского и вернуться в Петербург.
Вынужденное возвращение не сулило ничего хорошего. Варламов с трудом устраивается преподавателем пения в Петербургской театральной школе, обучает певчих Преображенского и Семеновского полков. Бортнянского уже нет в живых, и путь для его любимца в придворную капеллу закрыт. Между тем рождаются один за другим дети, жена не изменяет легкомысленного поведения. У нее появляются признаки тяжелейшего недуга – тяги к вину. И как бы много воспоминаний ни было связано с Петербургом, Варламов понимал: отъезд в Москву – единственная надежда на спасение.
Конечно, он знал старую столицу давно и хорошо. Знал Большой и Малый театры – так называемую казенную императорскую сцену. Знал даже дом, в котором ему предстояло жить. Москвичи еще не пользовались нумерацией. Извозчику достаточно было сказать: «На Арбат, к Кокошкину, что на бульваре». Последнее не слишком обычное уточнение объяснялось тем, что бывший директор московской казенной сцены Федор Федорович Кокошкин, совмещавший государственную службу с театральными переводами и режиссурой, слыл самым восторженным театралом. Его родовой дом находился на Воздвиженке (№ 11). Вступив в новую, связанную с театром должность, он поспешил приобрести второе домовладение прямо через улицу (Никитский бульвар, 6).
Соловьиный дом – это название родилось очень рано, но настоящие театралы предпочитали ему иное название – «кокошкинская академия». Когда-то построенный князьями Шаховскими, позднее принадлежавший чете Голицыных Соловьиный дом чудом уцелел в пожаре 1812 года. Широкие ворота с Калашного переулка вели во двор, полный казенных театральных и частных карет. От большого дома крылья флигелей полукругом смыкались у погоста церкви Бориса и Глеба. Гудели колокола соседнего Крестовоздвиженского монастыря. Плыли звоны кремлевских соборов. Толпа на Арбатской площади торговала, разбирала воду из большого фонтана, вечерами спешила в Итальянскую оперу, растекалась по бульварам с еще не до конца отстроенными особняками, вновь посаженными садами. Было шумно, ярко, весело, и Варламов, привыкший к чисто прибранному Петербургу, к западным городам, неожиданно для самого себя испытал, как признавался позднее, чувство возвращения к чему-то близкому и понятному. Возвращения в родные места.
Его ждут в десятках московских домов как старого знакомца. А. С. Пушкин приглашает в числе самых близких приятелей на «мальчишник» в канун свадьбы. И как бы ни пытались советские пушкиноведы обвинять участников «мальчишника» в ошибке – дескать, перепутали очевидцы светского щеголя композитора Варламова с композитором Верстовским, который, по их мнению, должен был там быть, – приятели поэта упрямо, один за другим называли именно его имя.
Пушкин «накануне свадьбы был очень грустен, и говорил стихи, прощаясь с молодостью (был Варламов), ненапечатанное. Мальчишник. А закуска из свежей семги. Обедало у него человек 12, Нащокин, Вяземский, Баратынский, Варламов, Языков…» Другой свидетель: «Накануне свадьбы Пушкин позвал своих приятелей на мальчишник, приглашал особыми записочками. Собралось обедать человек 10, в том числе были Нащокин, Языков, Баратынский, Варламов, кажется, Елагин (Алексей Андреевич) и пасынок его Иван Васильевич Киреевский. По свидетельству последнего, Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям его было даже неловко. Он читал свои стихи прощание с молодостью, которых Киреевский после не видал в печати». 17 февраля 1831 года. И едва ли не с тех же дней Варламов становится постоянным гостем соседней квартиры Соловьиного дома – друзья вводят его в салон актрисы Марии Дмитриевны Львовой-Синецкой.
Современникам оставалось только недоумевать. Пушкин, такой взыскательный и ревнивый в отношении своих произведений, дал согласие на инсценировку «Цыган»! И где же – в Большом театре, в Москве, из которой уехал около полугода назад с молодой женой и где оставил столько литературных собратьев, мнением которых особенно дорожил. Положим, за переделку поэмы брался Василий Андреевич Каратыгин, прославленный петербургский критик, увлекавший к тому же Пушкина своей сценической игрой еще до ссылки поэта на юг, неплохой переводчик, чьи книги с дарственными надписями хранились до конца в пушкинской библиотеке, наконец, муж ценимой современниками актрисы Александры Колосовой. Изменчивый характер поэта не облегчал отношений с обоими супругами. Пушкин то посвящал Колосовой восторженные строки: «О ты, надежда нашей сцены», то спустя год бросался в лагерь поклонников Екатерины Семеновой, то и вовсе не щадил артистки в эпиграммах, то снова объявлял себя восторженным поклонником Александры Михайловны – «Кто мне пришлет ее портрет…»
Но к зиме 1831 года страсти успели улечься. Поэт читал в доме Каратыгиных «Бориса Годунова» и просил хозяев сыграть сцену у фонтана Самозванца и Марины Мнишек, благо до него еще не успел дойти каратыгинский отзыв о трагедии: «галиматья в шекспировском духе». Пройдет шесть лет, и Пушкин подарит Каратыгину рукопись «Скупого рыцаря» для бенефиса, который должен был состояться 1 февраля 1837 года и был отменен из-за гибели поэта. Только все это дело будущего. А пока В. А. Каратыгин хлопочет не о себе и даже не о петербургской сцене. Речь идет о бенефисе в старой столице московской звезды М. Д. Львовой-Синецкой. Это ее коротенькая записочка с просьбой вызывает немедленный благожелательный ответ Пушкина.
Между тем «Цыганам» не отводилось сколько-нибудь почетного места в раскладе бенефиса. Сначала должна была играться драма в двух действиях «Вина» сочинения любимого артисткой Э. Скриба, затем одноактная комедия того же Э. Скриба в сотрудничестве с Мельвилем «Другой год брака, или Кто из них виноват?» и лишь в заключение картины из пушкинской поэмы с Львовой-Синецкой в роли Земфиры. Пушкина не смутил ни порядок исполнения пьес, ни возраст исполнительницы – Марии Дмитриевне оставалось совсем немного до сорока.
Первые театральные любительские опыты Марии Дмитриевны были замечены театралами, и когда Кокошкин получает руководство московской сценой, он предлагает Львовой-Синецкой место в драматической труппе. В 1823 году новая актриса оказалась в Белокаменной. И для первого ее бенефиса старый петербургский знакомец А. С. Грибоедов пишет комедию «Кто брат, кто сестра?», где мужскую и женскую роли с одинаковым блеском исполняет Мария Дмитриевна.
Это первая зима, которую проводит в Москве Грибоедов после ухода в армию в 1812 году. По каким-то причинам до того времени ему приходилось бывать в родном городе лишь проездом. Теперь он привез с Кавказа первые два акта своей еще не законченной комедии, живет на Мясницкой у армейского друга Степана Бегичева, проводит все вечера в театрах и на званых вечерах, собирает, по собственному выражению, впечатления для «Горя от ума». Конечно же, бывает у Марии Дмитриевны в Соловьином доме. Лучшая исполнительница его первых драматических опытов – он очень дорожит добрыми отношениями с ней.
Но откуда было А. С. Грибоедову знать, что именно Марии Дмитриевне достанется стать первой исполнительницей роли Софьи, когда в Москве будет осуществлена первая постановка «Горя от ума». Критики не замедлят обрушиться на актрису за неверное, с их точки зрения, истолкование роли. Еще бы! Вместо неумной кисейной барышни она сыграет девушку с сильным характером, когда-то влюбленную в Чацкого, обманутую в своей первой любви, на шесть лет оставленную им и отчаянно борющуюся с былым чувством ради израненного самолюбия.
Слишком сложно и неуместно – утверждали критики. Исследования наших дней покажут – права была только М. Д. Львова-Синецкая. Как актриса, она догадывалась, как добрая знакомая – могла просто знать. Любимицу московской публики обвинили в ходульности и неспособности передавать живую страсть. Вот только Пушкину она виделась иной. Это было совсем особое и непохожее на поэта отношение к женщине – без намека на флирт, без иронических замечаний, без обсуждений с приятелями. А ведь они знали друг друга давно, познакомились у Олениных сразу по выходе Пушкина из лицея, больше того – вместе играли в любительской постановке «Воздушных замков» Хмельницкого: первая и едва ли не единственная попытка поэта выйти на сцену.
В любой стране о ней были бы написаны книги. Ее имя знал бы каждый выученик театральной школы, не говоря об историках и любителях театра. В любой, но не в России. Авторы последней по времени выхода истории Малого театра безразлично констатируют, что ничего не знают ни о происхождении актрисы, ни о прошедшей на глазах всей Москвы жизни. Семья, родные, обстоятельства биографии – все покрыто мраком неизвестности.
А между тем тридцать пять лет, из года в год, в самый разгар сезона, обычно в январе, Москва переполняла Большой театр ради бенефиса актрисы, ради ее поразительной игры и не менее интересного репертуара, который она умела подбирать, как никто другой. Трудно найти, по утверждению современников, литературную новинку, которой бы М. Д. Львова-Синецкая не знала и не пыталась использовать на сцене. Здесь «Укрощение строптивой» и «Кориолан» Шекспира, «Клавиго» Гете, «Собор Парижской Богоматери» Гюго, драмы Скриба наряду с «Басурманом» И. Лажечникова, «Безумной» по поэме И. Козлова, лермонтовским «Маскарадом», «Тарасом Буль-бой» Гоголя, романтическими драмами Е. Ростопчиной – и все это составляло репертуар московской казенной сцены. Только М. Щепкин сумел так же долго удерживать внимание и любовь московской публики.
Варламов близко узнает Марию Дмитриевну во время выхода «Горя от ума». Но едва ли не большее впечатление на него производит относящаяся к первым месяцам его жизни в Москве ранняя смерть Николая Цыганова. Первый русский бард, о котором успели забыть. Актер московской казенной сцены, поэт, несомненно оказавший большое влияние на Кольцова, Цыганов сам исполнял свои стихи под гитарный аккомпанемент. Говорили, ему подсказала такой прием Львова-Синецкая. Цыганова почти всегда можно застать в гостиной Марии Дмитриевны в Соловьином доме. Он не пытается бороться со своей безнадежной любовью к артистке, и не она ли сводит Николая Григорьевича тридцати трех лет в могилу. Варламов стоит у его гроба и разделяет чувство покойного: образ прекрасной и недоступной Марии Дмитриевны заполняет всю его жизнь… Не видеть ее, не говорить с ней, не бывать у нее каждый день становится для Варламова невозможным.
Между тем в Марии Дмитриевны нет и тени легкомыслия. Она не кокетлива, и, может быть, именно потому, что не ищет поклонников, приобретает их множество. Она по-прежнему увлечена театром, способна часами говорить о ролях и пьесах. «С ней каждый раз познаешь все новые глубины человеческой души», – признается так же безнадежно влюбленный в Марию Дмитриевну великий трагик Павел Мочалов. Это ей, своей неизменной партнерше по сцене, посвящает он скорбные строки: «Ах нет, друзья, я не приду в беседу вашу». 27 ноября 1831 года в первом спектакле «Горя от ума» он выйдет на сцену вместе с Львовой-Синецкой – блистательный Чацкий, удивительная Софья.
Судьба так рано ушедшего из жизни Цыганова не оставила равнодушным никого из его товарищей актеров. Михаил Семенович Щепкин забирает в свою семью осиротевшую мать Николая Григорьевича. Марья Дмитриевна помогает старушке деньгами, хлопочет о пенсии и подсказывает Варламову мысль сочинить музыку к стихам Цыганова. Она же помогает их издать. В январе 1833 года в «Молве» появляется сообщение: «…Песни сии отдельно от музыки имеют свое достоинство, но вместе с прекрасными голосами г. Варламова составляют весьма приятный подарок на Новый год и для литературы и для любителей музыки… Воспоминание о человеке с дарованиями, так рано кончившим жизнь свою, есть достойная ему дань». Варламов и раньше пробовал свои силы в сочинении музыки, но это было действительно его рождением как композитора. Известного. Любимого. И влюбленного – лучший из романсов сборника «Красный сарафан» был посвящен М. Д. Львовой-Синецкой.
В истории русской музыки, по всей вероятности, невозможно найти пример такого успеха и популярности. В считанные дни «Красный сарафан» облетает всю Россию. Романс пели в великосветских гостиных и в деревнях, в провинциальном захолустье и на столичной сцене. Гоголь заставляет напевать «Красный сарафан» Хлестакова, а Полина Виардо будет непременно исполнять полюбившуюся мелодию на своих концертах.
Современник вспоминал: «Мы были свидетелями, как Виардо обрадовалась, встретив случайно в одном доме господина Варламова; она тотчас же села за фортепьяно и пропела его „Сарафан“. По словам Александры Осиповны Смирновой-Россет, Пушкин-жених просил Н. Н. Гончарову не петь ему „Красного сарафана“, иначе он с горя уйдет в святогорские монахи. Смешливый В. Соллогуб писал: „У нас барышень вдоволь. Все они по природному внушению поют варламовские романсы… Кончился стол. – Олимпиада, спой что-нибудь. – Маман, я охрипши. – Ничего, мой друг, мы люди не строгие. – Сережа кланяется, подает стул, и Олимпиада просит свою маменьку самым жалобным голосом не шить ей красного сарафана. – Шармант вуа! Браво! – говорит Сережа. – Прекрасная метода…“
И даже спустя сто лет Джон Голсуорси в своем романе «Конец главы» обратится все к тому же околдовавшему всю Европу романсу.
«– Ты обедал, Рональд?» – Ферз не ответил. Он смотрел в противоположную сторону со странной и жуткой усмешкой. – «Играйте», – шепнула Динни. Диана заиграла «Красный сарафан». Она вновь и вновь повторяла эту простую и красивую мелодию, словно гипнотизируя ею безмолвную фигуру мужа. Ферз не шелохнулся. Усмешка сбежала с его губ, глаза закрылись. У него был вид человека, который заснул так же внезапно, как загнанная лошадь валится между оглоблями перегруженной телеги. – «Закройте инструмент, – шепотом бросила Динни. – Идемте ко мне».
Кроме «Красного сарафана» в первом сборнике Варламова были романсы «Ох, болит да щемит», «Что это за сердце», «Молодая молодка в деревне жила», «Смолкни, пташка-канарейка», «Ах ты, время, времечко», «Что ты рано, травушка». Один варламовский романс следовал за другим, а все вместе они приносят – не без деятельного покровительства Марии Дмитриевны – решительный поворот в судьбе Александра Егоровича. Уже в 1834 году он получает место «композитора музыки» при оркестре московских казенных театров. Это было полным и неоспоримым признанием. Одновременно Варламов начинает издавать музыкальный журнал «Эолова арфа», где наряду с собственными произведениями печатает сочинения М. И. Глинки, А. Н. Верстовского и многих других композиторов.
Восемьдесят пять первых и лучших романсов рождаются за десять лет жизни в Соловьином доме, рядом с Марией Дмитриевной. «Белеет парус одинокий», «Горные вершины» на слова Лермонтова, «Скажи, зачем явилась ты», «Что отуманилась, зоренька ясная», «Зачем сидишь до полуночи» – каждое сочинение было событием, и почти каждое в первый раз исполнялось в гостиной Львовой-Синецкой или в ее уютном загородном доме в Марьиной деревне.
Как писал один из музыкальных критиков о пении А. Е. Варламова, «чтоб передать свою песнь на бумаге так, как она была пропета, стоило бы великих трудов и едва ли достало всех условных музыкальных знаков». С этим полностью соглашался великий Ференц Лист, приезжавший с концертами в Москву в начале 40-х годов. Варламов знакомил его с русской музыкой и – что самое удивительное – с цыганской, с московскими цыганскими хорами. В последний день своего пребывания в Москве Лист пришел в Соловьиный дом к Варламову на прощальный обед, попросил Александра Егоровича сесть в последний раз за фортепьяно да так заслушался, что пропустил свой дилижанс и остававшуюся до следующего дилижанса неделю провел безвыходно в варламовской квартире, не отпуская хозяина от инструмента.
Новая жизнь, широкая известность, но личного счастья не было. В 1840 году удается благополучно завершить дело о разводе – Варламов остается с четырьмя детьми на руках. Матери их судьба никогда не была интересна, и она не думает брать на себя заботу о них. Но эти семейные сложности не имеют отношения к Марии Дмитриевне – она все так же далека, как восхитительный лунный свет, по выражению Павла Мочалова, на который нельзя не смотреть, но к которому невозможно прикоснуться. Вместе с друзьями актриса советует композитору еще раз попробовать наладить спокойную семейную жизнь, которой его обделила судьба. Находится и невеста – скромная, влюбленная в варламовскую музыку семнадцатилетняя Мария Сатина. Может быть, слишком скромная и наверняка слишком молодая.
Спустя два года наступает самый страшный для Варламова разрыв – с безраздельно царствовавшим в московских театрах композитором А. Н. Верстовским. Сказывается профессиональная ревность, которой до того времени удавалось избегать благодаря советам и влиянию Марии Дмитриевны, но о которой не имеет представления юная Варламова, неспособная вмешиваться в дела мужа.
В течение 1842–1844 годов Верстовский лишает Варламова почетных и доходных бенефисных концертов в Большом театре. В декабре 1844 года Варламов не выдерживает и подает прошение об увольнении, которое незамедлительно удовлетворяется. Композитору назначается нищенский пенсион в 205 рублей годовых. И теперь уже с шестью детьми и женой он предпочитает уехать в Петербург. Поэтический роман, а вместе с ним и вдохновение Соловьиного дома были кончены.
Но Петербург по-прежнему неприступен, особенно для неудачника. Варламов не может найти должности даже в родной ему Певческой капелле – Министерство двора против его кандидатуры. Он вынужден скрываться от бесконечных кредиторов и в чужих гостиных на клочках бумаги писать романсы, которые тут же можно за гроши продать издателям. Жизнь унизительная и безнадежная продлится, по счастью, всего три года. А. Е. Варламов умрет от сердечного приступа в гостиной чужого дома, завещав жене с двумя малолетними детьми на руках искать помощи только у его нового петербургского друга композитора А. С. Даргомыжского.
А Мария Дмитриевна так и не выйдет замуж. Она будет еще долго блистать на московской сцене, переиграет множество ролей, всегда первых, всегда восторженно встречаемых москвичами, – несравненная Мария Стюарт, соблазнительная и ловкая Городничиха в «Ревизоре», великосветская дама в пьесах А. Н. Островского. Она расстанется с театром на пороге семидесяти лет и почти мгновенно канет в реку забвения, как и большинство актеров. Ее похороны в 1875 году не соберут и кучки поклонников. «Забытый талант» – будет озаглавлена единственная посвященная ей заметка в газете. Это был год дебюта на сцене Александринского театра в Петербурге замечательного русского актера-комика Константина Александровича Варламова, сына композитора и Марии Сатиной. Мария Дмитриевна будет интересоваться судьбой Варламова-младшего, попытается поклониться праху его отца. Напрасно! Могила композитора Александра Варламова на Смоленском кладбище Петербурга была смыта одним из наводнений Невы. «Господи, за что же! Его-то, незлобивого и светлого, за что?» – из письма актрисы Львовой-Синецкой.
Судьба Соловьиного дома тоже легкой не была. Ф. Ф. Кокошкина не стало в конце 1830-х годов. На смену былым театральным увлечениям пришли деловые расчеты новых хозяев. Дом должен был приносить доход, по мере возможности расти и отвечать новым представлениям об удобствах. В то время как старые, «кокошкинские», жильцы доживали здесь свой век, московский купец Ф. В. Фрейман предпринимает первые переделки и стирает самый характерный признак архитектуры XVIII века – заменяет своды в первых этажах обычными потолками. Для размещения здесь торговых помещений это было необходимо.
На смену Фрейману в 1875 году приходит «московский 2-й гильдии купец, рижский гражданин Александр Карл Фридрих Шмит», дед героя революции 1905 года Николая Павловича Шмита. Он полностью перестраивает дом, наращивает былой дом Шаховских двумя этажами по бульвару, а все его службы со стороны Борисоглебского переулка – вторым этажом, устраивает новые квартиры, новые лестничные клетки, а во дворе возводит корпус своей знаменитой мебельной фабрики. Поставленный поперек двора, этот корпус и в наши дни обращал на себя внимание широкими фабричными окнами.
В истории художественной мебели производство Шмита славилось искусным воспроизведением резных предметов обстановки начиная с эпохи Возрождения, причем повторение было настолько совершенным, что определить время их создания удавалось только специалистам. Позже фабрика была переведена на Пресню, на Нижнюю Прудовую улицу, куда и переехала семья Шмитов.
Когда умер дед, наследниками Соловьиного дома стали отец Шмита, Павел Александрович, и его сестры – З. А. фон Брискорн и Е. А. Фабрициус. Н. П. Шмита он не интересовал вообще, и дом изменяется до неузнаваемости. На первом этаже пробиваются вместо окон двери для магазинов, тугим поясом охватывающих здание.
После смерти брата сестры надстраивают дом до окончательной – четырехэтажной – его высоты. В 1909 году предпринимается последняя значительная достройка – угловой балкон второго этажа, выходивший на Арбатскую площадь. Переустройство дома, ставшего типичным доходным, было завершено. И все равно остался единственным живым памятником героя 1905 года. Исчезла новая мебельная фабрика Шмита. Больше не существует квартиры Н. П. Шмита на Новинском бульваре. Только Соловьиный дом напоминал о его детстве, семье, студенческих годах…
В этом доме нет нарядных подъездов. Скромные одностворчатые двери вровень с тротуаром и гулкая пустота перекрытых стеклянными фонарями просторных подъездов. Чугунные балясины нарядных перил. Пологие ступени желтого камня. Те же самые, по которым с замирающим сердцем поднимались ученики чеховской студии. Михаил Чехов вел здесь занятия. Здесь же работал над своими «Записками актера».
«Новое чеховское поколение», – отзовется о нем в 1910 году И. А. Бунин. Сын старшего брата А. П. Чехова, племянник, к которому благоволил писатель. Памятью доброго отношения к Мише остались подаренные ему «Каштанка», «Белолобый», вещицы с письменного стола в ялтинском доме. Восемнадцати лет Михаил поступает в школу и почти одновременно в труппу Малого театра в Петербурге, блистательно сыграв царя Федора. Годом позже Михаил Чехов переходит в Художественный театр, войдя в основной состав созданной в 1914 году так называемой Первой студии. «Через несколько лет я видел Мишу в Первой студии Художественного театра, – вспоминал И. А. Бунин, – в пьесе, переделанной из рассказа Диккенса „Сверчок на печи“, и его игра взволновала меня до слез. В 1915 году 14 декабря видел его второй раз в „Потопе“; играл тоже с большим талантом».
Он стал легендой русского и советского театра, но не только в силу редчайшей одаренности. Психологизм, экспрессивность, высочайшая внутренняя отдача сочетались с постоянным поиском, экспериментом. Михаил Чехов и в актерской работе, и в режиссуре превратился в антипод академизма. «Меня мучает театр, в котором так много людей исполняют так много функций с лицами равнодушными, скучными, с полным отсутствием интереса к своей работе и к работе своих соседей. Театр никогда не станет на правильный путь, если он не захочет отказаться от ненужной сложности и от разлагающего равнодушия наемных работников. Театр мыслим только как живой и единый во всех своих частях организм. И такой театр может и должен возникнуть со временем. Его создадут люди, которые будут способны „служить“, а не „выслуживаться“, „работать“, а не „зарабатывать“, любить живой организм театра, а не мертвую „организацию“ в театре. Люди, которые поймут, что творить можно всюду и всегда и что нельзя живой творящий организм заковать в мертвые формы рассудочной техники».
1996 год – последний в истории Соловьиного дома. Отселенный и окруженный глухим забором, он еще несколько лет ждал решения своей участи и был обрушен за два часа до приезда Бориса Ельцина на закладку новой часовни перед зданием Министерства обороны. «В порядке благоустройства территории», как писалось в отчетах. И никогда никто из исследователей будущих поколений не получит возможности заглянуть в его нераскрытые тайны, восстановить пушкинские, грибоедовские, а где-то и екатерининских времен интерьеры, удержать ускользающие тени пушкинских знакомцев. Какими же горькими и гневными словами вспомнят они эти годы. И будут правы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.