Шеравкан

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Шеравкан

Его томило сожаление, что он не смог на прощание увидеть Сабзину. Накануне, ближе к вечеру, в урочное время стоял у изгороди, чувствуя холодок в груди, жадно высматривая, когда же мелькнет между яблоневых стволов красное платье. Но красное платье так и не показалось. Зато примчался ее шестилетний братишка и, едва переводя дух и тараща глаза от преданности, протараторил, что, оказывается, мать увела ее по каким-то делам к тетке.

Вот тебе раз!

Раньше-то они по целым дням не расставались — играли, лазали по деревьям, бегали на выгоне с другими детьми. А года два назад им запретили бывать вместе, и теперь приходилось видеться украдкой. Благо дома рядом: по разные стороны одного забора. И, между прочим, если бы родители Сабзины и Шеравкана не состояли в родстве, этот забор был бы высоченной глиняной стеной, а вовсе не редким плетнем из кривых жердей.

Нарвав охапку луковых стрелок, фиолетовых листьев базилика, курчавых перьев кинзы и петрушки, Сабзина, оглянувшись, подбегала и протягивала руку сквозь прутья. Шеравкан брал ее в свою, и несколько мгновений они стояли и молча смотрели друг на друга. Сабзина пахла пряными ароматами трав, глаза смеялись и сияли, а тонкая ладонь дрожала: ведь она боялась, что отец ненароком выйдет на крыльцо, приметит ее рядом с Шеравканом — и в наказание отдаст замуж за другого.

Дядя Фарух так и пригрозил однажды — смотрите у меня, мол!..

Но если бы у Шеравкана были крылья, его бы это не напугало. Что ему? Он бы просто выхватил любимую из-за плетня — и унес. Как птица Симург, как могучий джинн!

Но крыльев нет, и как ослушаться? Сговор уже сделали. На туй[1] мулла приходил. Теперь, отец сказал, положено год выждать. А уж тогда он всерьез потолкует с дядей Фарухом о свадьбе.

Вот так. Год терпеть... да пока еще столкуются!.. да приготовят все нужное!..

Эх, может быть, нужно было встать раньше и на всякий случай подождать ее у ограды? А вдруг она догадалась, что он уходит в дальние края... или дядя Фарух обмолвился — так и так, мол, твой-то суженый с утра в дорогу собирается... и Сабзина тайком выбежала бы проститься?

Но куда уж раньше?

Он долго не мог уснуть накануне, все ворочался, кутаясь в одеяльце-курпачу, представлял, как придется ему идти невесть куда с этим слепцом... сорок фарсахов, отец сказал... кто считал-то их, фарсахи эти... а Сабзина протянет подрагивающую тонкую ладонь... обовьет шею... потянется к губам...

И вдруг кто-то стал теребить за плечо.

— Шеравкан! Эй, Шеравкан! — говорила мама. — Просыпайся!

Звезды бледнели на темно-сером небе. Он поднял голову и заскулил, ничего еще не понимая.

— Вставай, вставай, поесть не успеешь, — ворчливо повторила она, взъерошив сухой ладонью жесткие волосы. И вдруг обняла, стала гладить плечи, приникла: — Горе мое, куда он тебя тащит! Сыночек, да увижу ли я тебя! Ведь какая дорога! Сколько злых людей кругом!

— Ой, ну пусти, — пробормотал Шеравкан хриплым со сна голосом и сел на подстилке.

— Что ты причитаешь? — прикрикнул отец. — Замолчи! Слава богу, молодой эмир Нух переловил всех разбойников! Да и туркменов отогнал подальше. А ты не стой столбом, а иди полей мне. Да быстрей, идти пора!

Шеравкан взял глиняную чашку, окунул в чан.

Он был бос, и брызги ледяной воды казались обжигающе горячими.

— Что ерзаешь? — буркнул отец, снова подставляя ладони. — Лей как следует!

Из дома тянуло запахом молока. Мать суетилась возле танура — озаренный зев печи в рассветной мгле казался пастью огнедышащего дэва.

Отец утер лицо платком, посмотрел на него и спросил вдруг и ласково, и хмуро:

— Не боишься?

— Нет, — сказал Шеравкан, помотав головой.

А слезы вдруг сами собой брызнули из глаз, и чтобы скрыть их, ему пришлось торопливо плеснуть себе в лицо остатками воды.

* * *

Небо светлело, и уже с разных концов города летели вперебив друг другу протяжные вопли муэдзинов.

Возле мечети, как всегда перед утренним намазом, сойдясь несколькими небольшими группами, толклись мужчины. Шеравкан удивлялся — ну, допустим, сегодня они с отцом маленько припозднились... но все равно — как рано ни заявись, первым не окажешься. Обязательно уже кто-нибудь стоит у входа, чешет языком с соседом. В начале лета он специально прибегал утром один, никого не дожидаясь, чтобы оказаться раньше всех, и что толку? — как ни спеши, а придешь вторым, потому что Ахмед-жестянщик уже непременно подпирает стену своей сутулой спиной. Ночует здесь, что ли?

Сейчас Ахмед-жестянщик помогал Исхаку-молчуну вытащить носилки из дверей подсобки. Исхак-молчун не только исполнял в квартале[2] дворницкие нужды, но и служил при мечети — грел воду для омовений, привозил дрова, вытрясал коврики, чистил и заправлял маслом лампы для вечерних служб. Носилки за что-то зацепились и не шли.

— Да погоди! — волновался Ахмед-жестянщик. — Да не так же!

В конце концов совместными усилиями выволокли.

— Постой, — сказал Исхак-молчун, скребя ногтями в клокастой бороде.

— А сапоги-то брать?

— Какие сапоги? — удивился Ахмед. — Зачем сапоги? Третью неделю сушь стоит.

— Как скажете, — вздохнул Исхак, прикрывая двери. — Только чтоб потом разговору не было. А то вон, когда старого Фарида носили, всю плешь мне проели. Почему сапоги не дал?.. Не дал! А почему сами не взяли? Я что, своими руками вас обувать должен? Как дети малые, честное слово. Нужны, так берите... если грязно на кладбище... я ж не виноват, что дождь. А не нужны, так какой разговор? А то сначала одно, потом другое... вечно сами напутают, а потом попреков не оберешься.

— Да не ворчи ты! — прикрикнул Ахмед-жестянщик. — Причем тут Фарид? Фарид в январе умер. Есть же разница!

— Я и говорю: грязь была непролазная. Я ничего... только чтобы разговоров не было. А то сын-то его сапог не взял , а потом на меня накинулся. А я и говорю: так, мол, и так...

— Господи, ты можешь замолчать? Вот уж послал нам бог работничка!

— Молчать, молчать, — недовольно забухтел Исхак, почесывая корявыми пальцами седые лохмы под грязной чалмой. — Я и так лишнего слова никогда не молвлю. Потому что скажешь правду, так тебя самого же за эту правду палкой по башке. А если, к примеру, попробуешь кому...

Но тут Ахмед-жестянщик зажмурился и стал трясти головой, как перед припадком, Исхак-молчун осекся, скорбно посмотрел на него и пожал плечами, а несколько мужчин подхватили носилки, чтобы прислонить к стене.

— Здравствуйте, — сказал отец, останавливаясь. — Что случилось?

— У Камола Самаркандца невестка умерла, — сказал Ахмед, виновато разводя руками. — С вечера легла, говорит — знобит. Молока ей дали горячего. Камол хотел с утра за лекарем послать... а она под утро возьми — и вон чего.

Опустив голову, отец пробормотал несколько фраз молитвы.

— Царство ей небесное, — сказал он, огладив бороду. — Аминь.

Со стороны канала Джуйбар показался человек. Чапан[3] был накинут на голову[4]. Мужчины как по команде повернулись и проводили его взглядом. Не открывая лица, человек торопливо прошагал к дверям пристройки и захлопнул за собой скрипучую дверь.

— Дело молодое, — неопределенно сказал Ахмед. — Жизнь есть жизнь. Что делать!.. Все мы гости в этом мире.

— Вот именно, вот именно, — кивнул отец и снова огладил бороду. — Как вы верно сказали, дорогой Ахмед! Бедный Камол! Что за беда пришла к нему в дом! Ай-ай-ай! А это часом не чума ли?

— Нет, нет, что вы! Ничего похожего. Лекарь сказал, что просто у нее желчь ушла в ноги, а кровь ударила в голову. Наверное, говорит, слишком много на солнце была. Честно сказать, Камол ей и впрямь покою не давал. У него же зеленные огороды... да вы знаете — за каналом Самчан. Дневала там и ночевала. Никуда не денешься: прополка, — Ахмед вздохнул. — Аллах сам знает, как распорядиться нашими жизнями... Шеравкан тоже пойдет?

Вопрос означал, что Ахмед-жестянщик причисляет Шеравкана к взрослым мужчинам, поскольку все взрослые мужчины квартала должны были, по обычаю, проводить покойную на кладбище. Шеравкан невольно приосанился.

— Нет, Шеравкан не сможет, — ответил отец извиняющимся голосом. — И я не смогу. К сожалению, после намаза мы должны идти по делу. Нас ждет господин Гурган.

— О-о-о! — протянул Ахмед.

Он жевал губу, и было похоже, что сейчас разведет руками, оглянется на присутствующих, часть из которых внимательно прислушивалась к разговору, и воскликнет что-нибудь вроде: “Какое дело может быть важнее, чем проводить в последний путь невестку соседа?!” Но вместо этого Ахмед-жестянщик вдруг расплылся в умильной улыбке и сказал, прижимая ладони к груди:

— Дорогой Бадриддин, конечно! Все мы знаем, что только неотложные дела могут помешать вам присоединиться! Если сам господин Гурган... что вы! Не волнуйтесь, мы достойно проводим покойную.

Тут он и в самом деле развел руками и оглянулся. Исхак-молчун тоже конфузливо хмыкнул, сдвинул чалму на лоб и почесал затылок.

Сейчас-то уж все более или менее успокоилось, но Шеравкан помнил, что было в Бухаре в конце зимы — месяц или полтора назад. Проклятые карматы[5] замышляли против эмира и веры, заговор раскрылся, главарей схватили, но много еще злоумышленников пряталось среди простого народа. По городу рыскали вооруженные люди, норовя их, окаянных, поскорее перебить. Как-то раз днем отца не оказалось дома — да и откуда ему взяться, он в ту пору днем и ночью пропадал на службе. Стали стучать. Шеравкан подумал, что вернулся отец, поднял щеколду — и во двор ворвались два злых пьяных человека на серых туркменских лошадях. Правда, Шеравкан только сначала испугался, а потом вовсе не испугался и хотел сам разговаривать с ними, чтобы разъяснить, что зря они машут саблями, потому что это дом стражника Бадриддина, его отца, который не кармат никакой, а, напротив, состоит при дворце, и чтобы они убирались подобру-поздорову.

Но один из них наставил острие пики ему в грудь и, щерясь, крикнул:

— Ты кармат, парень? Батинит?

Тут, слава богу, мама, выбежала из дома. Подняла такой плач и такой крик, и так размахивала тряпкой перед лошадиными мордами, и так толкала Шеравкана к дверям, что не осталось ну просто никакой возможности продолжить. А всадники, видимо, несмотря на хмель и злобу, уяснив, что здесь карматством и не пахнет, в конце концов хмуро выпятили фыркавших коней за ворота и двинулись куда-то дальше. В соседнем квартале где-то возле большой мечети разорили два дома, зарубили несколько человек... но те ли это были всадники или, может, совсем другие, Шеравкан не знал, как не знал и того, кто подвернулся им под горячую руку.

Теперь они с отцом шли переулками к центру города, и Шеравкана так и подмывало спросить, кого же именно придется ему вести сорок фарсахов до кишлака Панджруд?[6] Но мужчины не задают лишних вопросов, это только дети недостойно лотошат и ноют, чтобы узнать что-нибудь поскорее. А мужчины сурово молчат — и в конце концов им говорят все, что нужно.

Вчера отец вернулся из казарм немного под хмельком... позвал к себе, долго втолковывал, в каком деле Шеравкану будет поручено участвовать. “Ты понял меня? — и повторял, поднимая толстый палец: — Сам господин Гурган, да пошлет ему господь тысячу лет благополучия!..” Целый час рассуждал. Мол, смотри, Шеравкан, не упусти возможность. Мы маленькие люди, а жизнь маленького человека устроена просто: показал себя с самого начала — и дело пошло. Большая, мол, река начинается с одной капли. В следующий раз господину Гургану скажут: есть один такой славный парень по имени Шеравкан, — а он и спросит: какой еще такой Шеравкан-Меравкан? — Как же какой, господин Гурган! Извольте вспомнить: это же тот, который слепца препровождал в Панджруд. Тут Гурган воскликнет: — “Ах! Конечно! Как я забыл! Отличный парень этот Шеравкан, как раз такие нам нужны! Сколько ему? Семнадцати нет? Ну ничего. Записать его в третью сотню и дать самую хорошую лошадь”.

Отец твердил это на разные лады. А разве Шеравкан сам не понимает? Он понимает: конечно, важное дело... еще бы не важное!.. Кому сказать — не поверит: пацану только-только шестнадцать исполнилось, а он уже на казенной службе. И получает за нее как все — полновесными дирхемами[7] исмаили. О таком и мечтать боязно!..

Но к утру хмель улетучился, отец был хмур, ничего не говорил, да и сам, должно быть, ничего больше не знал.

Квартальные ворота открылись.

Они прошли длинной узкой улочкой между глухих глинобитных стен.

Слева лежал квартал красильщиков. Их покровитель Шейх Рангрези некогда с молитвой окунул три мотка пряжи в чистую воду, и они окрасились в три разных цвета.

Справа простирался квартал святого Джанди. Этот не позволял ездить мимо себя: как ни спешишь, а все же коли верхом, так давай спешивайся, чтобы миновать могилу, будь любезен, — а иначе святой сбросит на землю своей таинственной силой.

Улица разложилась на две, и они свернули направо в сторону квартала Шакшак. Мазар[8] тутошнего святого располагался у большого обложенного камнем пруда — хауза. Сюда стекались маявшиеся головной болью. Каждый страждущий должен был принести блюдо с вареной бараньей головой и веник. Веником он подметал сторожку, воздвигнутую над самой могилой, баранью голову съедали местные водоносы. На мазаре стоял длинный шест с хвостом яка. Поговаривали, что хвост наделен магической силой: если череда пациентов редеет, алчные водоносы трясут его, чтобы оживить в округе головную боль.

Торговые улицы в этот ранний час были сравнительно малолюдны. Торговцы раскладывали товар, мальчишки поливали и яростно мели ободранными вениками утоптанную глину перед открывшимися лавками. Впрочем, уже слышались какие-то покрики, и чем ближе к Регистану, тем оживленней становилась жизнь в торговых рядах. Груды женских туфель, вороха и кучи москательных товаров, за ними корзины, корзинки, корзиночки, коробочки, пакетики и склянки благовоний — и все это рядами! рядами! Персидская бирюза, туркменские лалы, золотые подвески для тюрчанок — все россыпью и кучками (и тоже ряд за рядом, в каждом из которых орут и волнуются продавцы), следом засахаренные фисташки, сушеные фрукты и халва, пряности и приправы, еще дальше кольчуги и наконечники для стрел и копий, в трех шагах от них три десятка лавчонок, торгующих жареным горохом и сушеными дынями, потом амбары чужеземных тканей (а рядом свои — синяя занданачи и роскошная ярко-зеленая иезди), и снова съестные лавки, над которыми сизый дым вперемешку со сладостной вонью плова и кебабов.

Регистан уже шумел в полную силу. Возле большого хауза теснились разноцветные палатки, убираемые на ночь, а к утру столь же быстро воздвигаемые владельцами. На площади, за века избитой бесчисленными копытами до глубоких ямин и покрытой вековечным же слоем конского и ослиного навоза, шумело, орало, вопило, гоготало и ржало торжище. Ловко уворачиваясь и крича, разносчики воды и сластей рассекали толпу во всех направлениях. Толпы пеших и отряды конных толклись в беспорядке, что настает лишь в тот непреложный момент битвы, когда один полководец должен познать сладость победы, а другой — горечь поражения. Каждый здесь являлся если не продавцом, то покупателем: дров, овощей, риса, ячменя, сухих снопов джугары, мяса, хлопкового семени, кунжутного масла, верблюжьего корма, фруктов, хлеба, кур, свечей (а также всего остального, здесь не упомянутого, но столь же необходимого для жизни большого города), — и неописуемый гвалт, поднимавшийся к ярко-синим небесам и золотому солнцу тысячеславной Бухары, являлся тому неопровержимым доказательством.

Ближе к воротам Арка, хмуро смотревшего с высоты своего холма, насыпанного некогда чародеем Афрасиабом, теснились здания казенных приказов и канцелярий. Их было десять, и неровный уступчатый полукруг строений ограждал и образовывал небольшую площадь перед воротами, возле которых прохаживались несколько стражников. Слева от ворот, вплотную к стене Арка, стояли покосившиеся столбы — виселицы. Шеравкан слышал, что вчера казнили пятерых воров, но тел уже не было. Зато чуть поодаль торчали чьи-то головы на палках, и еще десятка полтора лежали на низком помосте — должно быть, разбойных туркмен... а то и разысканных где-то окаянных карматов.

— Жди здесь, — сказал отец.

И неторопливо пошел к стражникам.

Сидя на корточках и чертя пыль подвернувшимся прутиком, Шеравкан поглядывал в сторону ворот. Стражники отцу оказались знакомые, и теперь они шумно и весело говорили, причем один, усатый коротышка, то и дело покатывался со смеху и хлопал себя по коленкам.

Между тем на другой стороне базарной площади показались несколько верховых. Два охранника помахивали плетками (впрочем, толпа и сама расступалась перед оскаленными мордами боевых коней), за ними какой-то вельможа на черном хатлонском жеребце, а следом еще два мордоворота, у одного в руке копье с белым бунчуком.

Расшитый золотом чапан вельможи посверкивал на солнце.

Заметив их, отец поспешил навстречу.

— А, Бадриддин, ты здесь, — придерживая коня, протянул человек в расшитом чапане.

— Конечно, ваша милость! С самого утра, как велели.

— Ну хорошо, — сказал господин, отчего-то морщась. — Давай, подходи к зиндану[9].

Он махнул камчой, конь вскинул голову и переступил. Кавалькада повернула налево и ленивой рысью двинулась к тюрьме.

— Давай, давай, — торопил отец Шеравкана, спеша за верховыми. — Пошевеливайся!

Придержав коня у ворот, вельможа нетерпеливо оглянулся.

— Доброта эмира не знает границ, — недовольно сказал он, после чего спросил, показав камчой на Шеравкана. — Этот, что ли?

Шеравкан испуганно поклонился.

— Как вы и сказали, ваша милость, — заторопился отец. — Отведет за милую душу, не извольте беспокоиться.

— Как зовут?

— Шеравкан! — звонко сказал Шеравкан.

— Ишь ты! — господин Гурган ощерил крепкие белые зубы. — Ладно, что там? — мгновенно раздражась, крикнул он. — Что копаетесь?

Между тем тюремные воротца, на живую нитку связанные из жердей и косо висящие на кожаных петлях, отворились. Придерживая саблю, толстый человек в нечистом чапане подбежал к приехавшим.

— Господин Гурган! — воскликнул он неожиданно тонким голосом. — Я ваш слуга! Как вы себя чувствуете? Молюсь о вашем здравии, господин Гурган!

Он мелко кланялся, прикладывая руки к груди. Сабля болталась.

— Хорошо, хорошо, Салих... верю, верю. Рифмоплет жив у тебя?

— Жив, — сказал начальник тюрьмы, преданно прижимая руки. — Что ему сделается.

— А хоть бы и сдох, — Гурган нетерпеливо махнул плеткой, предупреждая попытку рассказа насчет того, как хорошо живется заключенным. — Давай его сюда. Постой, возьми там... одежду ему привезли. Доброта эмира не знает границ.

Мелко кивая и бормоча, начальник тюрьмы Салих попятился и, придерживая саблю, скрылся за воротами.

Гурган снова раздраженно взмахнул камчой.

— И ты смотри, парень! Этот человек не должен побираться на дорогах. Ты понял? Эмир не оказал ему такой милости. Эмир оставил ему жизнь, но не оказал милости собирать милостыню. Хватит и того, что в тюрьме его кормил народ Бухары!

Зло посмотрел и вдруг холодно засмеялся.

— Я понял, — торопливо ответил Шеравкан, кивая. — Я прослежу. Как же, господин. Обязательно.

Минут через пять два стражника, предваряемые начальником Салихом, крепко взяв под руки, вывели из ворот долговязого человека в колодках. Он деревянно переставлял ноги и стонал. Шеравкан невольно вытянул шею, всматриваясь, и вздрогнул — человек был явно зряч. Он то жмурился, то, наоборот, широко раскрывал глаза, надеясь, видимо, тем самым умерить боль, которую при каждом шаге причиняли ему колодки; так или иначе, глаза его были совершенно живыми.

— Вот придурок ты, Салих! — сказал вельможа. — Кого ты привел?!

Начальник тюрьмы схватился было за голову и, судя по всему, хотел броситься обратно, чтобы собственноручно исправить допущенную ошибку.

— Хотя нет, погоди-ка, — морщась, сказал господин Гурган. Привстав на стременах, он хрипло выкрикнул: — Эмир рассмотрел твое дело! Признал виновным! Ты караешься смертью!

Человек то ли не услышал его, то ли не понял — все так же озирался и мотал головой.

Начальник тюрьмы подбежал и кратко скомандовал.

Стражники снова схватили человека под руки. Подведя к городской стене, потащили наверх. Это было непросто — глиняные ступени давным-давно оплыли и выкрошились.

— Да снимите с него колодки, ослы! — не выдержал Гурган.

Остановившись, один из охранников связал заключенному руки какой-то тряпкой; второй осторожно, чтобы не потерять равновесия, присел; когда распрямился, колодки свалились.

Скоро они оказались на самом верху, под такими же, как ступени, оплывшими зубцами, — на длинной узкой террасе, откуда в пору былых воин и осад эмирские лучники пускали стрелы в осаждающего неприятеля.

Базар по-прежнему шумел; когда человек полетел вниз, шум колыхнулся, как будто какое-то огромное существо ахнуло от неожиданности.

Ударившись об откос, человек тяжело шмякнулся на землю, вскочил было, тут же снова упал и, сонно поворочавшись, затих.

— Вода, вода! — уже летело над толпой. — Вот кому свежая вода!.. Финики, финики!..

— Аллаху виднее, кого чем наказывать, — меланхолично произнес Гурган.

Стражники гуськом осторожно спустились со стены. Один подошел к лежащему и попинал его мыском мягкого сапога. Тот не шевельнулся. Стражник махнул рукой и что-то крикнул. Второй недовольно отмахнулся. Первый пожал плечами и тоже побрел к воротам тюрьмы.

— Вы будете шевелиться? — крикнул Гурган. — Мурад, дорогой, угости-ка их плетью. Долго мне ждать?

Один из мордоворотов тронул коня и порысил к воротам — тоже довольно неспешно.

— Даже крестьянские волы бодрее этих скотов, — буркнул Гурган. — Чтоб вас всех!

Взгляд его снова упал на Шеравкана.

— Так что вот так, — протянул он. — Да-да, пешочком. Подойди-ка. Шеравкан сделал два шага и остановился, когда пыльный сапог вельможи и тусклое серебро стремени коснулось его одежды. Он задрал голову, преданно глядя в лицо господина Гургана.

— Ты, я вижу, парень хороший, — сказал Гурган.

Разжал пальцы. Тускло блеснув, что-то упало возле передних копыт его лошади.

Шеравкан наклонился и погрузил пальцы в теплую пыль.

— Господин Гурган, — растерянно сказал он, протягивая дирхем. — Вы уронили.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.