ГЛАВА II РЫЦАРСКИЙ ЭТОС В ДРЕВНЕЙ ГРЕЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА II РЫЦАРСКИЙ ЭТОС В ДРЕВНЕЙ ГРЕЦИИ

В этой главе мы хотим реконструировать этос рыцарской элиты, этос, который в своем дальнейшем развитии характеризует не только воина, но и человека мирного времени, считающего себя вправе занимать самые высшие ступени общественной лестницы. Воссоздание рыцарского этоса, каким он сложился в Европе, лучше всего начать с гомеровских поэм, и прежде всего с «Илиады». В следующих главах мы продолжим наш анализ до тех пор, пока из восхвалений и критики этого этоса не наметится совершенно определенный и постоянно повторяющийся образ, который можно будет принять в качестве «идеального типа» в веберовском смысле.

Когда-то спорили о том, что представляет собой гомеровский эпос: эпопею аристократической элиты или народную эпопею. Этот последний подход, присущий романтизму с его культом народности, побуждал польских переводчиков Гомера широко использовать диалектизмы. Мы решаем здесь этот вопрос в пользу признания гомеровских поэм эпосом, в котором описывается жизнь рыцарской элиты, считая это бесспорным. О многозначности слова «народный» мы еще скажем при рассмотрении средневековых легенд.

Систему ценностей гомеровского рыцаря мы воссоздадим при помощи личностного образца рыцаря и подруги его жизни. Вернер Йегер в своей известной работе «Пайдейа» с характерным для него пиететом к античности заявляет, что у греков «впервые появляются культурные образцы как принципы целенаправленного формирования общественной жизни»[27]. Здесь, согласно Йегеру, впервые воспитание становится передачей культуры, то есть формироваиием всей личности человека по определенному образцу. Это духовное руководство выпало, по его мнению, только на долю аристократии. «Культура есть не что иное, как постепенный переход в чисто идеальную сферу ценностей аристократического слоя»[28].

Оба утверждения Йегера — что Греция первой сознательно применила в воспитании определенные образцы и что монополия на воспитание при помощи образцов принадлежит аристократии — кажутся мне крайне сомнительными. Я не представляю себе культуры, в которой не применялись бы воспитательные образцы. Первобытное племя, в котором женщина должна рожать в висячем положении, чтобы ее сын был сильным, тоже руководствуется каким-то личностным образцом. Возможно, Йегер не согласится, что тут можно говорить о культуре, ведь, по его мнению, «то, что мы сегодня называем культурой, начинается лишь у греков»[29]; но это потому, что он протестует против употребления слова «культура» в описательном смысле, усматривая здесь тривиализацию понятия. Его концепция культуры ценностная. Культура для него лишь одна — та, в которой вырос он сам. В таком случае его утверждения оказываются тавтологичными.

Рассмотрим основные черты предлагаемого рыцарством образца в той его версии, которую мы находим у Гомера. Прежде всего бросается в глаза роль, которую играет здесь происхождение. Генеалогия, как известно, занимает немало места, особенно в «Илиаде», где автор, представляя каждого рыцаря, перечисляет всех его благородных предков, среди которых нередко попадаются даже боги. Как помещики в Польше до начала второй мировой войны знали, в рамках своего круга, кто от кого происходит, так и гомеровские рыцари могли назвать не только собственных предков. Зная биографии друг друга, они представляли собой группу с сильно развитым общественным мнением. Благородное происхождение было необходимым условием благородства, подобно тому как слово «kakos» означало человека низкого во всех отношениях. Поскольку никого нельзя было лишить благородного происхождения, женихи Пенелопы называются у Гомера «agathoi»[30], хотя поведение их осуждается; и точно так же называется Агамемнон, хотя присвоение им пленницы, по праву принадлежащей Ахиллу, не одобряется[31].

Простонародье, как уже отмечалось в литературе, изображается у Гомера двояко. Положительные образы здесь обычно образы верных слуг: пастух, которого встречает высадившийся на Итаку Одиссей, или его верная кормилица Евриклея, которая первой узнает Одиссея. В этом случае слуга обычно родом из обедневшего рыцарства. Простолюдин, не выступающий в роли верного слуги, изображается, как Терсит в «Илиаде»:

Муж безобразнейший, он меж данаев пришел к Илиону;

Был косоглаз, хромоног; совершенно горбатые сзади

Плечи на персях сходились; глава у него подымалась

Вверх острием и была лишь редким усеяна пухом.

(Ил., II, 216-220)[32]

Итак, с происхождением связано не только благородство, но и красота, хотя, согласно Йегеру, лишь Солон впервые объединил и то, и другое в слове «калокагатия»[33].

Гомеровские рыцари особенно чувствительны к красоте человеческого тела. Парису многое прощается за его красоту. Никто не осудит троянцев за то, что они так долго сносят бедствия войны из-за женщины, ибо «истинно, вечным богиням она красотою подобна!» (Ил., III, 158).

Облик мужчины должен излучать силу. Мужчина должен быть высок ростом и широкоплеч. Не каждый поднял бы щит, выкованный для Ахилла, а копье Гектора было одиннадцати локтей в длину. Рыцарь должен быть искусным атлетом и с честью выходить из состязаний на играх. Эти умения опять-таки служат его отличительным классовым признаком, ведь их приобретение требует свободного времени. Сын царя феакийцев, желая выведать происхождение Одиссея, который пока не открыл своего имени, вызывает его на состязание. «Бодрому мужу ничто не дает столь великой // Славы, как легкие ноги и крепкие мышцы», — говорит он (Од., VIII, 147-148). Одиссей, которого занимает лишь мысль о том, как вернуться домой, отказывается и тем самым навлекает на себя презрительно высказываемое подозрение, будто он промышляет купеческим ремеслом. Бросок камнем, которым Одиссей отвечает на это оскорбление, немедленно и однозначно определяет его социальный статус.

Рыцаря отличает красивая речь и учтивость. Имеется в виду не какая-нибудь риторика, но речь, отличающая верхние слои общества от простонародья. Ведь речь на протяжении веков служила признаком классовой принадлежности. Учтивость видна во многих чертах. Учтивый человек не старается непременно выйти на первый план, ведет себя сдержанно, как Одиссей у царя феакийцев. Учтивость его хозяев сказывается в их такте. Они не расспрашивают назойливо, с кем имеют дело, но дожидаются, пока получивший приличествующее угощение пришелец сам не расскажет о себе столько, сколько сочтет нужным. Одиссей блистает учтивостью перед Навсикаей. Отец делает ей выговор за то, что она не привела гостя с собой; но Одиссей спешит заметить, что он сам так решил, хотя на деле было иначе: Навсикая не пошла с ним, опасаясь за свою репутацию (Од., VII, 298-307).

Излишне добавлять, что в этой культуре, где рыцарь завоевывает свое положение с оружием в руках, отвага — необходимейшая добродетель, а обвинение в трусости — наихудшее из оскорблений. Но главная, стержневая черта гомеровского героя, черта, от которой зависят все остальные, — это забота о чести, стремление к славе и отличию. Вся «Илиада», как известно, песнь за песнью повествует о том, как отличился тот или иной герой. Встреча двух рыцарей непременно сопровождается выяснением, кто из них лучше. Нестор, усмиряя гнев Ахилла, направленный против Агамемнона, увещевает героя так:

Ты, Ахиллес, воздержись горделиво с царем препираться:

Чести подобной доныне еще не стяжал ни единый

Царь скиптроносец, которого Зевс возвеличивал славой.

Мужеством ты знаменит, родила тебя матерь-богиня:

Но сильнейший здесь он, повелитель народов несчетных.

(Ил., I, 277-281)

Одиссей же говорит Ахиллу:

Ты знаменитей меня, а не меньше того и сильнее

В битве копьем; но тебя, о герой, превзойду я далеко

Знанием: прежде родился я, больше тебя я изведал.

(Ил., XIX, 217-219)

Социальные контакты в этом мире обязательно требуют установления того, что по отношению к миру пернатых называется «порядком клевания» («peckingorder», который у птиц показывает, кто кого клюет, а кто позволяет себя клевать). Чувствительность к почестям и к тому, чтобы их степень соответствовала заслугам, здесь огромна.

«Весь социальный порядок гомеровского дворянства основан на оказывании друг другу чести», — писал Т. Синко в своей книге «Совершенный грек и римлянин»[34]. Отцы требуют от сыновей стараться во всем быть первыми. Главку «отец заповедовал крепко // Тщиться других превзойти, непрестанно пылать отличиться» (Ил., VI, 207-208). Такие же наставления дает своему сыну Гектор. Ахилл, перед которым стоит выбор: смерть со славой или жизнь без славы, — выбирает первую из этих возможностей.

«... Благородное происхождение отличается тем, — скажет позже ученик Аристотеля Феофраст, — что благороднорожденный в своих поступках более других стремится к славе»[35].

Заботе о собственной чести неизбежно сопутствует боязнь прослыть смешным. Аякс, который бросился на стадо баранов, приняв его за людей Одиссея (ибо ум его был помрачен гневом из-за присуждения Одиссею доспехов погибшего Ахилла), должен был покончить самоубийством. Добровольное унижение ради получения чего-то очень желанного — наибольшая жертва, какую только можно себе представить. Поэтому-то Приам трогает сердце Ахилла, когда приходит просить выдать ему тело Гектора. Здесь действует то, что А. Крокевич называет «правом сокрушенного сердца»[36].

Гомеровский воин должен быть щедрым. Ахилл бросает Агамемнону тяжелое обвинение, когда упрекает его в жадности и скупости, называет «коварным душою мздолюбцем» (Ил., I, 149), а позже обвиняет его в присвоении львиной доли военной добычи ахеян: «удерживал много, выделивал мало» (Ил., IX, 333).

Обязанность хозяев — щедро одарять гостя. Это позволило Одиссею увезти в Итаку богатые дары, полученные от феакийцев. Царь Алкиной, призывая феакийцев приносить подарки, добавляет: «Себя ж наградим за убытки богатым // Сбором с народа: столь щедро дарить одному не по силам (!)» (Од., XIII, 14-15). Гостеприимство предполагает взаимность. Когда спальник Менелая сообщает о прибытии гостей (Телемаха и сына Нестора) и спрашивает, следует ли их принять, Менелай укоряет его за сомнения и напоминает, с какими трудностями он и другие ахеяне возвращались домой, «сами не раз испытав гостелюбие в странствии нашем» (Од., IV, 33).

Т. Веблен в своей классической монографии «Теория праздного класса» называет четыре занятия, которые не наносят ущерба чести тех, кто стоит на вершине общественной лестницы: управление, религиозные функции, война и спорт. Следовало бы добавить еще ведение своего земельного хозяйства. «Условия формирования дворянской культуры, — пишет Йегер, — это оседлость, земельная собственность и традиция»[37].

Вожди, изображенные в гомеровских поэмах, владеют пашнями и пастбищами, но, кроме того, пополняют свою казну военными набегами. Менелай свои богатства привез на кораблях; Одиссей, обнаружив, что женихи опустошили его сундуки, обещает опять заполнить их добычей, полученной в новом военном набеге. Война, впрочем, не могла не быть родной стихией людей, до такой степени чувствительных к обидам и готовых в любую минуту мечом восстановить справедливость. В этой культуре соперничества сражение было важной частью человеческой жизни, а его правила заслуживают того, чтобы заняться ими подробнее.

Распространенный в средневековье обычай решать исход битвы единоборством двух рыцарей из враждебных станов известен Гомеру. Обе стороны, сражающиеся в Троянской войне, согласны решить дело поединком Менелая с Парисом.

Кто из двоих победит и окажется явно сильнейшим,

В дом и Елену введет, и сокровища все он получит;

Мы ж на взаимную дружбу священные клятвы положим.

(Ил., III, 92-94)

Противники в поединках относятся друг к другу двояко. Иногда все начинается с подробного изложения сопернику своей генеалогии. При этом может оказаться, что отцы противников — как случилось у Диомеда с Главком — оказывали друг другу гостеприимство. Это кладет конец вражде. В знак дружбы противники обмениваются доспехами.

В оное время у Главка рассудок восхитил Кронион:

Он Диомеду герою доспех золотой свой на медный,

Во сто ценимый тельцов, обменял на стоящий девять.

(Ил., VI, 234-236)

Учтивостью отличается также поединок Гектора с Аяксом. При наступлении ночи Гектор предлагает прервать борьбу, что предложить может только он: ведь именно он вызвал противника на поединок. Расставаясь, противники обмениваются дарами и уверениями в дружбе. Но этот сценарий единоборства не единственный. Случается, что противники осыпают друг друга обидными прозвищами и угрозами. Превознесение достоинств врага может иметь целью возвеличение собственных заслуг в случае победы, а его поношение (обычно сочетающееся с самовосхвалением) — устрашение противника[38]. Открытая схватка ценится выше, чем военная хитрость. Гектор, сражаясь с Аяксом, говорит: «Не хочу нападать на такого, как ты, ратоборца, // Скрытно высматривая, но открыто, когда лишь умечу» (Ил., VII, 242-243).

Но на играх после смерти Патрокла Одиссей сваливает противника коварной подножкой, а хитрость с троянским конем известна каждому. Снимать доспехи с побежденного противника — дело обычное, но Ахиллу претит подобный поступок, когда речь идет об отце Андромахи. Самое худшее, что можно сделать с побежденным, — это бросить его тело собакам или хищным птицам; ведь без погребения убитый не может переплыть Стикс и обрести покой в мире умерших. Надругательство над убитым в порядке вещей, но Аполлон не одобряет Ахилла, который «мертвого вяжет к коням и у гроба любезного друга // В прахе волочит! Не славное он и не лучшее выбрал!» (Ил., XXIV, 51-52).

Перемирие для собирания тел убитых и их достойного погребения соблюдается. Особенно сильно осуждается нарушение заключенных под присягой договоров: например, несоблюдение своего слова троянцами, которые обязались отдать Елену, если Менелай победит Париса в единоборстве. Ночное бегство с поля битвы, предлагаемое Агамемноном, Одиссей с возмущением отвергает. Раны в спину не приносят славы ратоборцу. Обычное в средневековье стремление к дополнительным трудностям ради большей славы известно и тут. «Мне даже леность входить в колесницу; но так, как ты видишь, // Пеш против них я иду», — говорит Диомед, сражающийся с Пандаром и Энеем (Ил., V, 255-256).

Хотя лук у Гомера считается менее почетным оружием, сражаются не только при его помощи, но, собственно, всем, чем можно. Диомед сокрушает Энея огромным камнем. Камнем разбивает череп врага и Гектор. Битва еще не стала до такой степени ритуалом, как в средневековье. Любопытны призывы, которыми Нестор побуждает ахеян к бою:

Будьте мужами, о други, почувствуйте стыд, аргивяне,

Стыд перед всеми народами! Вспомните сердцу любезных

Жен и детей, и стяжанья свои, и родителей милых,

Вспомните все, у которых родные живы и мертвы!

(Ил., XV, 660-663)

Здесь нет патриотической мотивации (этот мотив может появиться лишь у Гектора, который ведет оборонительную, а не наступательную войну). Мотивом войны служит личная месть, а затем, когда троянцы нарушают клятву, — негодование против клятвопреступников. Похищение Елены, а заодно — немалых сокровищ, осуждается еще и потому, что Парис ответил неблагодарностью на гостеприимство. Неблагодарность же особенно резко осуждается в самых различных культурах. «Допустим, — писал Полибий, — что кто-нибудь получил бы от другого поддержку и помощь в беде и вместо благодарности вздумал бы когда-либо повредить своему благодетелю; подобный человек, понятно, должен возбуждать недовольство и раздражение в свидетелях, как потому, что они огорчаются за ближнего, так и потому, что ставят себя в подобное положение. Отсюда у каждого рождается понятие долга, его силы и значения, что и составляет начало и конец справедливости»[39].

Одиссей при дворе феакийцев исключает возможность соперничества с хозяином. «Тот неразумен, тот пользы своей различать не способен, // Кто на чужой стороне с дружелюбным хозяином выйти // Вздумает в бой» (Од., VIII, 209-211). А Телемах говорит Нестору:

Словом ли, делом ли мог быть полезен в те дни, как с тобою

В Трое он был, где столь много вы бед претерпели, ахейцы,

Вспомни об этом теперь и поистине все расскажи мне.

(Од., III, 99-101)

Неблагодарность заслуживает осуждения, так же как и оставление друга в беде, в чем Главк упрекает Гектора. Месть Ахилла за убийство Патрокла — свидетельство его верности в дружбе.

О. Р. Сэндстром называет следующие правила войны у Гомера: пощади того, кто покорился и просит пощады; уважай посла; соблюдай перемирие; не препятствуй погребению мертвых и воздержись от похвальбы над трупом врага. Правила эти, считает он, диктуются соображениями взаимности и жалостью. Сохранение жизни покорившемуся врагу может, кроме того, объясняться желанием получить за него выкуп. Но следует еще раз напомнить: поскольку честь в этой иерархии ценностей наивысшее благо, добровольное унижение — такая огромная жертва, которую не уважить трудно.

В связи с нормой, рекомендующей пощадить покорившегося врага (то самое «право сокрушенного сердца», о котором писал А. Крокевич), позволим себе одно отступление относительно правил борьбы. Есть среди них правила столь всеобщие, и притом не только в человеческом обществе, что их даже не замечают. Такова, например, неформулируемая в явном виде норма, требующая не наносить ударов покорившемуся противнику. Если один из противников, сдаваясь на милость победителя, отказывается от своих целей, схватка ex definitione [По определению (лат.)] прекращается: добивать побежденного уже не схватка. «Не пощадить врага, который сложил оружие и просит пощады, — подлое убийство», — писал когда-то Мабли[40].

Как показали зоологи, такое отношение к покорившемуся противнику существует и в мире животных. Их поединки, пишет Я. Жабиньский, «несмотря на свою ожесточенность, ведутся, однако, по определенным правилам, которых противники придерживаются как нельзя более строго»[41]. И млекопитающие, и пернатые, согласно Жабиньскому, немедленно прекращают кусаться или клеваться, если противник признал себя побежденным. У индюков, например, «после долгой возни, наскакиванья друг на друга, ударов клювами более слабая птица, обессилев от этой борьбы, приседает на землю и вытягивается на ней (...) С этой минуты бояться ей нечего — противник уже не клюнет ее ни разу». Когда победителю наскучит стоять, он спокойно уходит. Так же борются между собой собаки и другие млекопитающие. Трагический исход возможен лишь при единоборстве представителей двух разных видов: они не знают условных знаков, при помощи которых противник признает себя побежденным, как, например, в описываемой Жабиньским схватке индюка с павлином. Снисхождение к сдающемуся противнику Жабиньский объясняет соображениями целесообразности: «ведь нежелательно, чтобы представители одного вида истребляли друг друга».

Людей, с уважением говорящих о «праве сокрушенного сердца», могут шокировать эти аналогии из жизни животных, — тем более что человеческий род при подобном сравнении не выигрывает. Но аналогий между животным и человеческим миром, касающихся правил борьбы, можно назвать и больше. Сторожевой пес не станет драться с маленькой собачонкой; не станет он драться и со щенком или самкой. Отступлений от этих правил больше, пожалуй, в мире людей, чем в мире животных.

Мы говорили о личностном образце гомеровского героя в военное время. Посмотрим теперь, как ему надлежит вести мирную жизнь. Трудами она не заполнена — во всяком случае, жизнь мужчины. «Любим обеды роскошные, пение, музыку, пляску, // Свежесть одежд, сладострастные бани и мягкое ложе» — так описывает жизнь при своем дворе Алкиной, царь феакийцев (Од., VIII, 248-249). При знати состоит множество слуг. У одной Пенелопы пятьдесят служанок. Хотя «дворы», описываемые Гомером, были центрами не только потребления, но и производства, все же у слуг, вероятно, оставалось достаточно времени на явную, подчеркнутую праздность, для обозначения которой Т. Веблен предложил классический термин «демонстративная праздность». Именно она, согласно Веблену, обозначает социальное положение хозяина дома. Это положение тем выше, чем больше в доме зевающих лакеев в ливреях. Если же хозяин все-таки чем-то занят, на прислугу ложится обязанность «подставной праздности».

Характеристика праздного класса у Веблена отчасти может быть распространена на мирную жизнь в поэмах Гомера, с тем, однако, что это не относится к женщинам. Даже самые знатные из них усердно хлопочут по хозяйству, командуя целым штабом прислуги. Символ такой постоянной занятости — серебряная корзина с шерстью и прялкой, которую носит служанка за Еленой, когда та, будучи возвращена законному мужу, принимает Телемаха при дворе Менелая.

Герои Гомера ценят семейную жизнь в атмосфере гармонии.

Несказанное там водворяется счастье,

Где однодушно живут, сохраняя домашний порядок,

Муж и жена, благомысленным людям на радость, недобрым

Людям на зависть и горе, себе на великую славу, —

(Од., VI, 182-185).

говорит Одиссей Навсикае.

Телемах выступает в роли опекуна по отношению к матери. Семья у Гомера моногамная, за исключением Приама, у которого несколько законных жен. Моногамия не исключает множества наложниц, против чего законные жены вообще-то не протестуют. Зато женщина должна хранить чистоту до свадьбы и верность после свадьбы. Одиссея не украсило бы такое долгое ожидание, как ожидание его жены. Его украшают скорее любовные приключения. Навсикая заявляет, что осудила бы женщину, «если б, имея и мать и отца, без согласья их стала, // В брак не вступивши, она обращаться с мужчинами вольно» (Од., VI, 287-288).

К измене Елены отношение двойственное. Афродита явно толкает Елену к постели Париса после того, как тот избег смерти в поединке с Менелаем. Елена часто называет себя «мерзкою сукой» [В переводе Гнедича соответствующие места «Илиады» (II, 180; III, 404; VI, 344 и др.) значительно смягчены], но в «Одиссее» мы видим ее уже с достоинством играющей роль хозяйки в доме Менелая, который не попрекает ее прошлым. Участие Елены в приеме Телемаха свидетельствует о том, что женщина могла принимать участие в мужских беседах Однако в отличие от эпохи средневековья замужняя женщина не могла присутствовать на играх мужчин[42]. Вообще же, как подчеркивают разные авторы, положение женщины в «Илиаде» и особенно в «Одиссее» хорошее. Ей отнюдь не отказывают в интеллектуальных достоинствах. К советам Ареты, супруги царя феакийцев, прислушивается муж. Речи Навсикаи на редкость разумны, а Пенелопа часто называется «мудрой».

Законное потомство в семьях немногочисленно. Телемах — единственный сын; Елена родила Менелаю лишь одну дочь, что супруги восполнили себе внебрачным потомством; Навсикая — единственная дочь Алкиноя. Как известно, старость глубоко уважается и в семье, и вне ее, ибо с возрастом прибавляется знание людей и обычаев. Приобретению жизненного опыта способствуют частые путешествия и приключения в чужих краях, так что богатая приключениями биография Одиссея явно свидетельствует в его пользу. Заметим, кстати, что высокое положение при дворах занимают сказители-аэды. Это — общая черта культуры, воссозданной у Гомера, и культуры, запечатленной в средневековых легендах. Уважают здесь тех, кто нас хвалит.

В заключение этих очень неполных замечаний скажем еще о главных чертах нравственной оценки у Гомера. По мнению различных авторов, праксеологическая, эстетическая и нравственная оценки у Гомера не различаются. Как пишет Эдкинс, он не отличает ошибку от нравственного проступка. Агамемнон, признающий, что плохо поступил с Ахиллом, имеет в виду скорее поведение, неверное с точки зрения целесообразности, чем поведение, морально предосудительное. Существование моральной ответственности у Гомера Эдкинс отрицает. Дискредитирован тот, кто позволил себя победить, а не победитель. Быть «kakos»[43] — значит быть человеком, которому можно причинить «kaka»[44] безнаказанно, поскольку он не в состоянии защищаться. Позорно выслушивать поношения, но не самому кого-нибудь поносить.

Отсутствие моральной ответственности, по мнению Эдкинса, связано с неразличением умышленных и неумышленных поступков. Случайное убийство расценивается точно так же, как преднамеренное. В общей характеристике гомеровского этоса Эдкинс оказывается функционалистом. «Гомеровские ценности, — говорит он, — (...) соответствуют гомеровскому обществу постольку, поскольку из них вытекают черты, очевидным образом гарантирующие его существование»[45]. Это черты соперничества (competitive values или excellences) в отличие от черт сотрудничества (cooperative values). Последние встречаются скорее у женщин. Для функционирования этого общества черты соперничества необходимы. Ведь здесь нет государства-опекуна. Каждый защищает своих: своих родных, друзей, гостей. «Гомеровское общество больше всего ценит тот класс, в существовании которого нуждается»[46].

Прослеживая значение слова «agathos» y разных авторов, Эдкинс констатирует, что постепенно это слово начинает означать человека, отличающегося не военными добродетелями, но добродетелями сотрудничества. Это, по его мнению, заметно уже у Еврипида и Геродота, а у Фукидида благородство и справедливость отождествляются полностью. Развивая мысль Эдкинса, можно было бы добавить, что у Сократа мы имеем дело с полной противоположностью гомеровской иерархии ценностей, коль скоро в «Горгии» Сократ предпочитает быть обиженным, чем обидчиком.

Мы приводим эти замечания Эдкинса, чтобы возразить против его функционализма. По-моему, Эдкинсу грозит переоценка однородности гомеровского общества. Добродетели его героя служат не только обороне, но и агрессии. Война у Гомера ведется обычно из-за мести, из-за добычи или соображений престижа. Конечно, если один хочет грабить, другой должен защищать своих близких. Но разве месть за Елену служила интересам тех, от чьего имени выступал Терсит? Выяснение, что кому выгодно, показывает переоценку в функционализме Эдкинса не только однородности гомеровского общества, но и однородности самого этоса. Восхвалению боевой отваги сопутствовало обычно восхваление щедрости; между тем если отвага служила рыцарю, то щедрость — тем, кого одаряли.

Понятия вины и заслуги у Гомера осложняются вмешательством богов. Зевс велит выдать тело Гектора Приаму, и неизвестно, в какой степени решение Ахилла выполнить просьбу Приама вызвано покорностью воле богов, а в какой — признанием «прав сокрушенного сердца». Приам отважно отправляется в стан врага, чтобы выкупить тело сына, но риска тут, собственно, нет, коль скоро боги пообещали, что с ним ничего не случится. Одних боги лишают мужества, других оделяют им. Боги поражают слепотой, боги вводят в соблазн. И поэтому на них можно свалить вину, как это делает Агамемнон, примирившись с Ахиллом. Мир богов у Гомера, как известно, подобен миру людей, и мотивы поступков здесь те же. Разве что — как замечает Бовра, автор интересной работы о героическом эпосе, — мир богов не столь патетичен, как мир людей, ведь человек может рисковать жизнью ради чего-то, а бессмертные такой возможности лишены[47].

В начале этой главы мы привели мнение Йегера, согласно которому принятые в данном обществе личностные образцы созданы аристократией и только она способна их создавать. Мы также высказали свои сомнения относительно этого утверждения. Но с чем следует согласиться, так это с тем, что сильные мира сего могут посвящать больше времени воспитательным процедурам, хотя бы потому, что молодежь этого круга не обременена с ранних лет хозяйственными заботами и необходимостью зарабатывать на жизнь. Ее воспитание — это воспитание посредством похвалы и обращения к чувству стыда. Такое воспитание, в соответствии с представлением о хорошо воспитанном человеке, разобранном Ф. Знанецким, пробуждает особый интерес к тому, что Знанецкий называет «отраженным Я», то есть к тому, как мы выглядим в глазах других[48]. Аякс, призывая ахейцев на бой, восклицает:

Други, мужайтесь! Наполните сердце стыдом благородным!

Воина воин стыдися на поприще подвигов ратных!

(Ил., XV, 560-561)

И в самом деле, обращение к чувству стыда в рыцарских идеологиях бывает самым сильным стимулом действия или отказа от действий. Человек у Гомера, пишет Йегер, измеряет свою добродетель (ar?te) признанием, которым он пользуется. Голоса индивидуальной совести не существует[49]. Последствиями своих поступков для общества, добавим мы от себя, никто в этом этосе не интересуется.

Идеал калокагатии заслуженно пользуется репутацией аристократического идеала, в котором благородство связывается с благородным происхождением. Правда, как уже говорилось, слово «kaloskagathos» впервые появляется, по-видимому, лишь у Солона, но уже у Гомера благородство неотделимо от происхождения. Этот мотив находит продолжение у двух представителей гибнущего аристократического мира: Феогнида и Пиндара. По мнению Пиндара (родившегося около 250 г. до н.э.),

Кто рожден в доброй славе,

Тот тверд и весок,

А кто перенял ее,

Тот темен,

Тот дышит то тем, то этим,

Тот не сделает твердого шага,

Тот лишь пригубит тысячу тысяч подвигов бессильным к свершению духом.

Пиндар. Немейские песни: Ахилл.[50]

Пиндар был певцом игр, доступных в его время только аристократии, располагавшей и свободным временем, и достаточными средствами, чтобы претендовать на лавры победителя. Поэтому ода в честь победителя у Пиндара — это всегда ода во славу рода, из которого победитель происходил[51]. На фоне пиндаровского «расизма» убеждение Сократа в том, что добродетели можно научиться, поистине было новаторским.

К уже известным нам чертам греческой аристократии следует добавить характерное для нее восхваление гомосексуализма. «... Любовь мужчины к юноше или к мальчику, — пишет Йегер, — была существенным моментом жизни аристократии, неразрывно связанным с ее моральными и общественными идеалами»[52]. Восхваление этой любви, считает Йегер, было дорического происхождения и находило отклик в кругах богатых горожан. Но вообще говоря, все, кто отзывался о ней в Афинах «как о чем-то само собой разумеющемся и даже похвальном, были благородного происхождения, начиная с Солона (в стихах которого любовь к юношам воспевается как один из лучших даров жизни, наряду с любовью к женщине и аристократическим спортом) и кончая Платоном»[53].

В то время как средневековье верило в воспитательную роль любви к даме сердца, греческая аристократия была глубоко убеждена в воспитательных достоинствах любви к юношам. По этому поводу можно заметить, что объявление в 1967 г. в Англии гомосексуализма уголовно ненаказуемым сперва было дважды одобрено палатой лордов и лишь затем такое же решение было принято палатой общин после дебатов, затянувшихся до шести часов утра. Я далека от того, чтобы делать из этого факта какие-то более общие выводы; и все же он представляется небезынтересным. Стоило бы также задуматься о причинах такого отношения к гомосексуализму в Греции (причем если в Афинах он восхвалялся, то ионическая традиция была иной). Нередко гомосексуализм объясняют низким уровнем развития женщин, что якобы делало невозможным глубокое духовное общение с ними. Но это не объясняет в достаточной степени ни самого явления, ни различного отношения к нему. «Классическая культура, — писал Т. Валек-Чарнецкий, — была наиболее замкнутой мужской цивилизацией из всех, какие знала история, не исключая исламской цивилизации». «Лишь эллинизм признал за женщиной место в обществе, которого она заслуживала как человек и как женщина»[54]. Улучшение положения женщины в Древней Греции Валек-Чарнецкий объясняет македонским влиянием.

Аристократические образцы, создававшиеся Солоном, Пиндаром или Платоном, были образцами аристократов, нарисованными аристократами. К ним необходимо добавить аристократический образец большого исторического значения, каким был образец человека «по праву гордого», содержащийся в IV книге «Никомаховой этики» Аристотеля. Аристотель был сыном придворного лекаря македонского царя. Считается, что этот образец был предназначен для воспитанника Аристотеля Александра Македонского. В то время как образцы Гомера были прежде всего образцами воинов, «по праву гордый» у Аристотеля руководствовался нормами, обязательными и в военное, и в мирное время.

Слово «великодушный», которым обычно называют этот образец, хотя и представляет собой кальку греческого «megalopsychos», однако, как справедливо замечает польская переводчица «Никомаховой этики» Д. Тройская, не передает содержания аристотелевского термина. Великодушным мы называем того, кто не воспользовался своим перевесом над кем-то, отпустил на свободу врага, который был уже у него в руках; того, кто способен забывать об оказанных кому-то услугах и причиненных ему обидах. Между тем значение слова «megalopsychos» у Аристотеля иное. Он полагает, что так называться должен «тот, кто считает себя достойным великого, будучи этого достойным» («Никомахова этика», 1123 b)[55]. Этому определению соответствует скорее выражение «величавый». Это — человек, нашедший золотую середину между приниженностью и спесью (1107 b)[56].

Место «по праву гордого» посередине между двумя крайностями, которых следует избегать, мало что говорит о нем самом. Приглядимся к нему поближе. «По праву гордый» должен быть высокого роста: ведь «красота бывает в большом теле, а малорослые изящны и хорошо сложены, но не прекрасны» (1123b). Мы помним, что герои Гомера ростом намного превосходят обыкновенных людей; такими же изображаются рыцари в средневековых легендах. В движениях «по праву гордый» бывает неспешен, «ибо не станет торопиться тот, кому мало что важно» (1125а), а «по праву гордый» считает важным очень немногое. Ту же черту отметит в XVIII веке лорд Честерфилд, рисующий в своих письмах к сыну определенный образец для подражания. Торопливость, считает он, пристала разве купцу. По тем же соображениям «по праву гордый» должен избегать резких движений и говорить спокойно: ведь повышенный тон и живая жестикуляция выдают взволнованность, чуждую тому, для кого мало что важно.

Наибольшее внешнее благо для человека «по праву гордого» — это его честь. Но удовольствие (впрочем, умеренное) ему доставляют лишь почести, воздаваемые людьми благородными. Незаслуженным бесчестьем он пренебрегает, хотя (черта, добавленная в «Аналитиках») никому не позволит себя задевать, ибо спокойно сносить обиду пристало рабу.

«По праву гордый» щедр и широк по натуре, соблюдая, однако, середину между плебейским швырянием денег на ветер и мелочной привязанностью к деньгам. Сам он оказывает благодеяния, но принимать их стыдится. За благодеяние он воздает еще большим благодеянием, чтобы во всем иметь превосходство. Он помнит — и это уже неожиданно — о тех, кому оказал услугу, но не о тех, кто оказал услугу ему. Мы говорим о неожиданности, так как здесь скорее следовало бы ожидать наставления, которым, согласно Тациту, руководствуются благородные германцы: они забывают об оказанных ими благодеяниях, но помнят о тех, что оказаны им самим.

«По праву гордый» правдив; говорит он и действует явно, ибо это свойственно человеку, который ничего не боится. Он может себе позволить открыто любить и открыто ненавидеть. К другим он приспосабливается с трудом, ведь в этом есть что-то рабское. Его нелегко удивить; он не склонен ни к похвалам, ни к осуждению; он не жалуется и не просит, ведь это значило бы, что он в чем-то очень нуждается. Он предпочитает владеть вещами прекрасными и не приносящими пользы, ибо это свойственно человеку самодостаточному (1124b-1125a).

Ученик Аристотеля Феофраст изобразил в своих «Характерах» тип простака («неотесанного»), который оттеняет черты «по праву гордого» благодаря контрасту. Неотесанному Феофраст вменяет в вину крикливость, резкие движения, панибратство со слугами и подозрительность к родственникам, бестактность, скопидомство, чрезмерный интерес к ценам. Неотесанный вдобавок позволяет себе танцевать на трезвую голову, сам открывает двери на стук и поет в бане. А сапоги он носит непомерно большие[57].

Образец «по праву гордого» у Аристотеля, как уже говорилось, действителен и на время войны, и в мирное время. В трудную минуту «по праву гордый» смело идет навстречу опасности и не щадит своей жизни, полагая, что не стоит цепляться за жизнь любой ценой. Он не выказывает свою силу на немощных, это — черта плебейская. Он не возносится над теми, кто стоит ниже его, зато Держится величественно с людьми высокопоставленными (1124b).

Характеристика «по праву гордого» противопоставляет «господское» — простонародному, грубому; господина — рабу. Раб, читаем мы в «Политике», по природе не принадлежит себе. Он не обладает рассудком, а только физической силой (1254b).

Так же как у Гомера, честь тут — высшее благо, и она предполагает постоянное стремление к превосходству, с тем, однако, что превосходство достигается не одними лишь военными подвигами. Мужество и щедрость — общие черты гомеровского рыцаря и человека «по праву гордого». Но у последнего сильнее мотив независимости и самодостаточности. Рассуждая о независимости и превосходстве, Аристотель высказывает тонкие психологические наблюдения. «По праву гордому» не пристало восхищаться чем-либо, ведь в восхищении есть нечто несовместимое с чувством собственного превосходства. И в самом деле: восхищаясь чьим-либо талантом, умениями, памятью, мы признаем, что уступаем в этом кому-то. Показывать, что тебе что-то нужно, — значит признаваться в собственной слабости. Вероятно, и бессилие перед лицом смерти унизительно для человека «по праву гордого». Противостоять этому можно одним лишь путем — не слишком дорожить жизнью.

Характеристику, содержащуюся в «Никомаховой этике», Аристотель дополняет в «Политике». «По праву гордому» необходимо благородное происхождение и богатство. «Поэтому вполне основательно притязают на честь в государстве лица благородного происхождения, богатые, свободнорожденные» (1283а). Совершенно естественно, что у лучших родителей — лучшие сыновья. «Люди благородного происхождения с большим правом граждане, чем люди безродные» (1283а), ведь первые рождаются для подчинения, вторые же — для господства. Богатство благородных разумеется само собой. «Люди, имеющие большой имущественный достаток, чаще всего бывают и более образованными, и более благородного происхождения» (1293b), ибо «внешние блага приобретаются и охраняются добродетелями» (1323a). К тому же у богатых уже есть то, ради чего неправедные отступают от добродетели (1293b).

Любые платные занятия недопустимы. «Оттого мы и называем ремесленными такие искусства и занятия(...): они лишают людей необходимого досуга и принижают их» (1337b). Вдобавок тот, кто делает что-то за плату, отчасти уподобляется рабу.

Ни в каком умении не следует достигать совершенства. Музыку, например, нужно изучать в молодости настолько, чтобы уметь оценить чужое искусство, а затем оставить это занятие. Для упражнения в добродетели и для политической деятельности необходим досуг. Те, кто располагает досугом, должны обладать и земельной собственностью, а «землепашцы должны быть рабами или варварами-периеками» (1329а). Для умения пользоваться досугом благородному «нужно кое-чему учиться, кое в чем воспитаться» (1338а). Перед нами законченный образ представителя праздного класса, который может позволить себе играть роль государственного мужа, но должен презирать физический труд, как и любое платное занятие, и избегать клейма профессионализма.

К. Поппер, явно не питая особой симпатии к Аристотелю, видит в нем расиста, который высоко ценил богатство, а идеал жизни представлял себе на манер феодального джентльмена, то есть как изящную праздность в обществе таких же богатых и знатных друзей[58]. Аристотель, этот придворный македонского царя, по мнению Поппера, перещеголял Платона в своем аристократизме. «Восхищение Аристотеля праздным классом и его преклонение перед ним имели в основе, по-видимому, характерное чувство неуверенности. Похоже на то, что сына придворного лекаря македонского царя беспокоил вопрос о его собственном социальном положении, особенно возможность утраты социального статуса из-за научных занятий, которые могли бы быть сочтены профессиональными»[59].

Аристотель, согласно Попперу, испытывал комплекс неполноценности по многим причинам. Над ним довлел Платон, по отношению к которому он пытался утвердить свою независимость; угнетало его то, что он был сыном врача, то есть человека определенной профессии, а также и то, что он сам был профессиональным софистом. Ибо философам, отказавшимся после Платона от притязаний на власть, пришлось ограничиться учительством, и именно эту роль играл Аристотель по отношению к своему ученику — Александру Македонскому. Как видно, тот принял слишком всерьез образ «по праву гордого», коль скоро потребовал для себя божественных почестей.

Черты героев Гомера выступают ярче на фоне личностного образца, восхваляемого в «Трудах и днях» Гесиода, поэме, которая появилась, по-видимому, неполных полвека спустя после Гомера.

Ни происхождение, ни красота не интересуют Гесиода. Не заботит его и достижение первенства и связанных с ним почестей. Добродетель не связывается с происхождением. Она достигается личными усилиями, ибо «добродетель от нас отделили бессмертные боги // Тягостным потом» (289-290)[60]. Это — ориентация мирного земледельца, которому не нужна война. Гесиод не советует наживать богатство насилием или грабежом.

Звери, крылатые птицы и рыбы, пощады не зная,

Пусть поедают друг друга: сердца их не ведают правды.

Людям же правду Кронид даровал, — высочайшее благо.

(227-279)

В то время как у Гомера сила была законом, у Гесиода законы установлены Зевсом, и у Зевса ищет он помощи, если встречается с несправедливостью. Законы выше Гордыни и могут ее уничтожить. Обогащение собственным трудом Гесиод горячо поддерживает; он верит, что «стыд — удел бедняка, а взоры богатого смелы» (319).

Для его жизненной установки характерна осторожность, недоверие и стремление обезопасить себя на все случаи жизни. «С братом — и с тем, как бы в шутку, дела при свидетелях делай» (371). Добрые отношения следует поддерживать прежде всего с соседями, ибо в случае чего именно от них можно скорее всего получить помощь. Принципа «do ut des» («я даю, чтобы ты дал мне») Гесиод придерживается и в отношении с богами, и в отношениях с людьми. «Только дающим давай, ничего не давай не дающим» (354).

Гесиод горячо восхваляет хозяйственную самодостаточность, достигаемую трудом, порядком и бережливостью. О людях он невысокого мнения и предпочитает рассчитывать на себя самого. Мужчине в его наполненной трудами жизни помощницей должна быть жена. При выборе жены красота — далеко не самое важное. Жена должна быть прежде всего хозяйственной и работящей; эти ее качества следует тщательно проверить до свадьбы, что сделать легче всего, если брать жену из своей округи. Тут ее хорошо знают, и это позволит избежать женитьбы на женщине, которая думает только об удовольствиях. В помощь ей надо дать бездетную девушку — такая лучше работает. Поденщика лучше всего брать бездомного — вероятно, потому, что тот, получив у хозяина угол, сильнее от него зависит. Хотя «нет никакого позора в работе — позорно безделье» (311), в золотом веке труда не знали; труд явился на свет из ящика Пандоры. Вот что может натворить женщина; не удивительно, что Гесиод женщинам не доверяет: «Верит, поистине, вору ночному, кто женщине верит!» (375).

Этого, я полагаю, достаточно, чтобы убедить читателя в том, что наставления Гесиода ближе к мещанским, чем к рыцарским. И отношение к богам, и отношение к людям здесь совершенно иное, чем у героев Гомера. Гесиоду приписывают изречение: Зевс унижает спесивых, возвышает смиренных, согнутых выпрямляет, гордых сгибает. Так не думали сильные мира сего.

Еще отчетливее, чем в сопоставлении с Гесиодом, вырисовывается рыцарский этос на фоне басен Эзопа. Здесь не место излагать подробности спора о его личности, а также решать филологические вопросы, связанные с текстом Эзоповых басен: мы полагаем, что их звучание остается в разных изданиях все тем же. За основу мы примем здесь свод басен, изданный Эмилем Шамбри в 1927 г.[61]В предисловии Шамбри объясняет, почему мораль басни так часто оказывается неожиданностью для читателя — настолько она не вяжется с предшествующим текстом. Дело тут в невнимательности переписчиков. Мораль, в отличие от основного текста басни, для большей заметности переписывалась красными чернилами. Чтобы не писать одновременно разными чернилами, копиисты сначала переписывали основной текст всех басен, а потом заполняли красными чернилами места, оставленные для морали. Из-за ошибок при нумерации мораль не всегда попадала на нужное место.

Тадеуш Синко считал басни Эзопа народной книгой, первой известной нам реакцией «здравого крестьянского смысла» против «учености» высших классов, первым протестом угнетаемого народа против сильных мира сего[62]. Меня, признаюсь, не убеждает такая характеристика. Я не вижу в баснях Эзопа протеста против сильных мира сего и тем более каких-либо признаков бунта.

И социальное положение Эзопа, и само его существование не вполне, достоверны. Бернат из Люблина[63], описывая внешность Эзопа, следовал Геродоту, который считал Эзопа рабом. Эзоп, по мнению Берната, был мужем, «в рабстве рожденным, по уму благородным». В соответствии с обычным стереотипом человека низкого состояния (стереотипом, представленным гомеровским Терситом и повторявшимся в средневековых французских фаблио) он был

Низкого росту, плечистый,

Большеногий, в ляжках мясистый,

Сзади непомерно горбатый,

Спереди столь же брюхатый.