Глава 3 Иностранные придворные [89]
Глава 3
Иностранные придворные [89]
I. Фридрих. – Принц Генрих. – Толстяк Гу. – Иосиф II. – Могилевское сватовство. – Царскосельская гостиница. – Императрица «подается». – Несчастный брак. – Комедия и чувство. – Последняя мысль Иосифа. – Густав III. – В Петербурге и в Фридрихсгаме. – Брат и сестра. – Ссора и примирение. – Заключительный выстрел. – II. Принц де Линь. – Его неизданные письма. – Граф Сегюр. – Дипломатия и поэзия. – В Крыму. – При приближении революции. – «Лжив, как Иуда!» – Граф Сегюр и просто Луи Сегюр. — III. Лозён. – Союз Екатерины и Марии-Антуанетты. – Лорд Файндлэтер. – Граф Тюрпен.
I
Литераторы и военные, дипломаты и выдающиеся люди всех сословий – имя им легион. Можно бы поместить в этой главе половину Европы. Величайшие аристократы цивилизованного мира, князья и коронованные монархи стараются протиснуться вперед в этой толпе, опережают официальную дипломатию, чтобы прельстить своей личностью; вместо канцелярского языка говорят словами Мариво. И Фридриху во время первого раздела Польши случается соперничать с Вольтером:
«Древние греки обожествляли великих людей, и прежде всего законодателей: они поместили бы Ваше Величество между Ликургом и Солоном... Пусть брат мой передаст Вашему Величеству восхищение, которое возбуждают во мне Ваши великие качества. Я имел счастье видеть Вас в то время, когда Ваша прелесть сияла и брала верх над всякой претензией на красоту других женщин. Теперь, Государыня, Вы поднялись над монархами и победителями, стали вровень с самыми великими людьми на свете».[90]
Как мы видели, и Вольтер, и Дидро, и Лагарп находились в этой толпе. Мы уже говорили о них; постараемся бегло обозреть остальных.
Посредник, избранный в 1770 г. Фридрихом – принц Генрих Прусский – не оказался на высоте своей задачи. Г-жа Сиверс, жена государственного человека, с которым мы уже познакомили читателя, рисует его в довольно непривлекательном виде: «Он некрасив... страшно косит; при своем маленьком росте, ходит на ужасно высоких каблуках и имеет высокий напудренный тупей». Она, однако, прибавляет, что принц умен. Но Екатерина как будто не замечала этого. Если принимала она его милостиво, то не ради его беседы или высокого тупея, а только ради Польши; но так как во время его повторного визита, в 1788 году, с несчастной республикой было уже покончено, то императрица во время его рассказов играла с обезьяной. Когда Гримм в научных фразах старался доказать глубокие взгляды в политике его королевского высочества, которого дружбой он гордился, Екатерина возразила: «Беспокойная голова, ваш принц». «Он мудрит и вечно становится на ходули; важничает; торопится как баба; щеголь, покидающий общество под предлогом свидания, а сам сидящий дома один». Через два года и о самом Фридрихе вспомнили не лучше. Екатерина даже не хотела прочесть только что опубликованной переписки героя. «Когда мне принесли эту книгу писания, я прочла в одном месте семнадцать страниц явной лжи. После этого я закрыла книгу и не читала дальше». Несчастный наследник Фридриха был уже совсем в загоне. Его первое и последнее появление в Петербурге, в 1780 году, имевшее целью противодействие влиянию Австрии и престижу Иосифа II, было более чем неудачно. Оба соперника, один за другим, посетили берега Невы, и вот как императрица отзывалась о них: «я не могу ничего сказать против г-на фон Факельштейна», – псевдоним, под которым путешествовал Иосиф, – «он прекрасно воспитан и будет ловким властителем; но подмастерью с великими претензиями, который только что выехал отсюда, придется еще долго путешествовать прежде, чем из него выйдет мастер... Говорит он и думает много, но то же самое можно сказать об индюке».[91] Когда же Гу, толстый Гу,[92] взошел на престол, он сделался предметом почти ненависти. У Екатерины по отношению к нему нашелся «такой же богатый запас бранных и язвительных выражений, как у Вольтера – любезных. В 1791 г., узнав, что преданный спиритизму монарх имел разговор с Иисусом Христом, она писала Гримму: „Если бы я могла познакомиться с этим жидом – так как, конечно, роль Христа, играл жид – я бы обогатила его, но с условием, чтоб он при втором свидании отколотил его палкой от моего имени“.
Понравиться Семирамиде было трудно, а еще труднее – удержать ее расположение. Сын Марии-Терезии имел, однако, это счастье. Среди иностранцев, привлеченных в Петербург новой «северной звездой», Иосиф II один, кажется, пробудил в ней подобие того сильного, смелого и страстного чувства, которое ей внушали большинство ее фаворитов. Но к Иосифу чувство это было более прочное. Может быть, разлука, поддерживавшая иллюзию, была причиной тому, что это очарование выдержало все испытания и сохранилось даже после смерти. Победа Иосифа, во всяком случае, была личной, неожиданной для обоих. И он и Екатерина ожидали свидания без всякого энтузиазма. Екатерина в разговоре с Гриммом выражала мысль, что такого рода гости лучше бы сделали, если б оставались дома и «не вгоняли в пот людей», а Иосиф в переписке с матерью, не сочувствовавшей его поездке, боясь «причуд греческой веры», отзывался о путешествии как о необходимости, но довольно холодно и насмешливо. Это не более, как политический опыт, предпринимаемый после того, как он убедил старого Кауница, уже готовящего проект раздела Турции! Но он намерен для достижения своей цели явиться к Екатерине не как государь, а как простой посетитель: «Он останется в передней великой Императрицы и увеличит толпу обожателей ее славы и добродетели». Иосиф открыто писал это Кауницу и исполнил свою программу в Могилеве, а потом в Царском, строго придерживаясь своего инкогнито. Он жил в импровизированной гостинице, устроенной для него в бане при дворце, где роль трактирщика играл английский садовник Екатерины. Спал Иосиф на привезенном с собой парусинном мешке, набитом соломой.
Эта гостиница и мешок с соломой были очень удачной выдумкой, потому, что воображение Екатерины легко возбуждалось такого рода вещами.
Но Иосиф припас еще и другое средство, о котором откровенно и цинично говорит со своим канцлером: «Надо ее пощекотать: ее божество – тщеславие; необыкновенное счастье и утрированное поклонение Европы избаловали ее: приходится с волками выть». Он так и сделал. Приведенный Потемкиным в помещение, занимаемое государыней в Могилеве, он терпеливо ждал, пока она вернется от обедни; тогда он бросился к ней, намереваясь поцеловать ее руку. И он не сразу приступил к интересовавшему его делу; он считал ее неспособной к последовательным политическим разговорам. «Надо ловить моменты, случаи, чтобы вставить свое слово». Он старался заинтересовать ее, веселить, главное льстить ей. Он переходил из шутливого тона в тон почтительно-любезный с легким оттенком чувства. Успех был полный, Иосиф действительно завоевал ум и сердце Екатерины, и навсегда. Она писала своему наперснику: «Я бы никогда не кончила, если б начала хвалить его; это самая солидная, глубокая, ученая голова, которую я знаю. Черт возьми! кто захочет его определить, тому придется много поработать». И позднее. «Я знаю человека на свете, которому небо назначило первое место в Европе, первое по славе. Надо, чтоб он жил, чтоб он пережил кое-кого из своих современников, – вероятно, и Фридриха и ее, так как она не забывала себя, даже когда завиралась, – тогда это светило останется ни с чем не сравнимым, и все современники будут ниже его».
Она, впрочем, не выдержала искушения и заговорила с гостем о более серьезных вещах, чем те, которыми он занимал ее сначала. Он имел в виду довести ее до этого; но она сама сделала первый шаг. Не отдаляясь от шуточного тона, принятого ими, будто невзначай, она спросила у него об известиях из Италии. «Разве властолюбие такого государя, как он, никогда не направлялось в эту сторону? Разве Рим не естественная столица Римского императора? – Точно так же, как Константинополь – единственная столица восточной императрицы?» – отвечал Иосиф, найдя настоящую минуту удобной, чтоб вставить свое слово. Потом разговор перешел на другое. Провели пять часов «в болтовне и хохоте, в то время как Европу страшно интересовало, о чем мы разговаривали!» [93] Но лед был пробит; Иосиф с удовольствием видел, что императрица «подавалась», и накануне его отъезда, союз и поход обоих государей против Турции были делом почти решенным. Около них, при виде их желания понравиться друг другу и их обоюдной симпатии, составлялись более смелые предположения, переданные Екатериной Гримму: «Белорусские политики, видя нас постоянно вместе, слушающих друг друга, решили, что мы женимся». Действительно близость в течение нескольких недель повела к соединению на политической и честолюбивой почве, где, по крайней мере со стороны Екатерины, участвовало и сердце, более даже, чем разум. Здесь были забыты дипломатические формы; министр иностранных дел не присутствовал; протоколов не писалось; так что представитель Фридриха, успокоенный Паниным, поддался обману и писал своему повелителю, что Екатерина увидала в своем царственном госте только «пустого болтуна», и что граф Фолькенштейн не сумел блюсти интересы Иосифа II!
Переписка, последовавшая за устными излияниями, еще утвердила этот союз. Екатерина говорила, что «теперь не считает лестью обоготворение героев древними язычниками». Вообще отношения остались теми же; со стороны императрицы было искреннее увлечение и горячность, со стороны императора – холодная игра: Екатерина давала поправлять свои письма поэту, Андрею Шувалову; Иосиф – Кауницу.
И, однако, это так искренно начавшееся сближение не было удачно. Союз оказался несчастливым, хотя и был заключен по любви. Было ли это всегдашним счастьем вдовы Петра III или иронией общей человеческой судьбы; но союз интересов, в который Екатерина вносила, по словам Иосифа, слишком много фантазии и женственности, а он – один расчет, – оказался печальным именно для него; польза же вся была на ее стороне! Иосиф не сумел воспользоваться добрым расположением своего царственного друга ни для своих проектов обмена Голландии на Баварию, ни вообще для улаживания своих споров с Голландией. В 1786 году у него была минута разочарования и гнева. Письмо Екатерины, где она просит его помощи в Константинополе, уже заручившись, впрочем, вмешательством Франции, и приглашает его в постскриптуме «прибежать к ней в Херсон», показалось ему уже слишком бесцеремонным.
Он намеревался «послать ответ, вежливый, короткий, но такой, который бы показал принцессе Цербстской, сделавшейся Екатериной, что она должна более уважительно распоряжаться императором». Он и послал такой ответ; Екатерина возразила невозмутимо и спокойно, что он все-таки приедет в Крым; и он приехал. Несмотря на испытания, принесенные ему несчастной войной, во время которой турки будто вымещали на нем поражения, наносимые им Екатериной, он остался непоколебимо – верным союзу, представлявшему для него одни неудачи.
Он жалуется в 1789 г. в переписке с Кауницом на «нелепость и дерзость» в образе действия его союзницы; но в следующем году, на смертном одре, слабым голосом диктует письмо этой же союзнице, в котором встречаются фразы, вроде следующей: «Я не увижу более почерка Вашего Императорского Величества, составлявшего мое счастье, и с горечью думаю, что в последний раз уверяю Вас в своей нежной дружбе».
Должно быть, он не был искренен и в эту минуту, и Кауниц справедливо видел героизм в этом последнем усилии доиграть свою роль, уходя со сцены. Так что же? Особенно если иллюзия полная и эффект возвышен до истины! Екатерина одержала тут одну из самых блестящих своих побед. Для нее эта смерть была искренним и сильным горем, а главное, большой неожиданностью. Она долго не могла успокоиться.
«Как могло случиться, что он, созданный и рожденный для своего великого положения, так плохо царствовал, и не только не имел успеха, но доведен был до несчастья, при котором умер?» Гримм ответил на такой вопрос, приводя сцену из юмористической пьесы, дававшейся в одном из берлинских театров в 1785 году. В ней появлялся курьер с двумя мешками депеш.
– Что это у вас?
– Приказания императора.
– А тут?
– Отмены его приказаний.
Контракт, заключенный в 1780 г. в Могилеве среди смеха и нежных взглядов, не был отменен несчастным императором, и Екатерина одна не заметила в своем герое черты, которая, в глазах потомства, объяснила грустную его историю.
Екатерина оказалась более дальновидной с Густавом шведским. Их родители, – отец и мать были братом и сестрой, – имели в уме и в характере родственные черты. Оба честолюбивые, уверенные в своем величии и своей исторической роли, любящие представительство, желающие всегда поражать воображение толпы, они также испытали на себе влияние западной культуры и в особенности французской литературы. Но даже из окружения короля кто-то заметил, что те же склонности и стремления приняли женственный характер в особе короля и мужественный – в его двоюродной сестре. Блестеть все равно какими средствами – было первой заботой Густава. Даже брильянты, которыми он осыпал себя, служили ему только для этого; Екатерина удовлетворялась не так легко. Во время первого приезда в Петербург графа Готландского, в 1777 г., между Екатериной и Густавом возникла некоторая близость. Густав требовал права называть свою кузину по-русски сестрой; по возвращении в Стокгольм, он послал ей книги, а она ему звание члена Императорской Академии. Он одобрил национальные блюда квас и щи, ему послали человека, умевшего их приготовлять. Но мнение Екатерины составилось не в пользу гостя. «Этот господин, проводящий весь день перед зеркалом», не очень то ей нравился. И расточая ласки брату, который платил ей той же монетой, она тайно трудилась над тем, чтобы разрушить положение, созданное государственным переворотом, спасшим в 1772 году Швецию и ее короля, сделав последнего властителем первой.
В 1783 г. произошла новая встреча в Фридрихсгаме, из которой Екатерина вынесла еще более неприятное впечатление. Перед свиданием Густав упал с лошади во время парада и сломал себе руку. Что за неловкость! «Можно ли кувыркаться перед войском!» Расстались они еще, по-видимому, добрыми друзьями, однако, на следующий год Екатерина в любезном и шуточном тоне спрашивала короля, правда ли, что он, как говорят, собирается двинуть свои войска в Финляндию, чтоб оттуда «повести их ужинать в Петербург?» Разрыв уже был в воздухе.
В Версале давали мудрые советы о воздержании, но Густав писал: «Надо войну, чтобы отметить как-нибудь царствование». Он воспользовался первым попавшимся случаем: второй войной с Турцией. Остальное известно. От 1788 до 1790 года война продолжалась и на море и на бумаге. Екатерина израсходовала потоки чернил. Трактат 14 августа 1790 г. не вполне устроил дела. Екатерина не окончательно примирилась с полупокорившимся противником; ей не нравился костюм, в котором Густав явился в храм дружбы, «построенный наскоро», говорит Ланжерон, «из трех-четырех сосен, украшенный вензелями императрицы и Густава, охраняемый несколькими солдатами из его караула, замаскированными Бахусами и залитыми вином». Костюм короля был действительно довольно зазорным даже для глаз, привыкших к нарядам Потемкина. «Короткий шведский камзол, обшитый тесьмой по всем швам, три ряда кружев, три ряда эполет, из которых последние опускаются до локтя; шелковые очень узкие панталоны, наполовину желтые и голубые, громадные шпоры Карла XII, шпага героя на длинной перевязи, два шарфа, все ордена сверх камзола, и, в завершение наряда, желтая соломенная шляпа с громадным голубым пером».
Чтобы примирить государыню с этим «королем, одетым арлекином», потребовался противореволюционный поход 1792 года и необходимость сделать все возможное, чтоб сыграть в нем достойную роль, не поступаясь делами в Польше. И вот Екатерина возвращается к братским нежностям первой встречи, лаская полугероического, полушутовского наследника Карла XII, льстя ему, возбуждая его лихорадочную гордость, заставляя его во сне «подняться по Сене на канонерках». Выстрел Анкаштрёма (16 марта 1792 г.) положил конец этим воображаемым прогулкам.
II
Не будучи ни императором, ни королем, принц де Линь, однако, имеет право на почетное место в нашей галерее. Даже – чтобы вполне выяснить его значение, потребовалась бы отдельная книга. Екатерине должно было казаться особенно привлекательным общество этого космополита, одаренного именно таким умом и такого рода обаянием, которым она наиболее была способна поддаться. Она писала в сентябре 1780 г. Гримму: «Здесь есть принц де Линь, один из самых приятных и уживчивых людей, каких мне приходилось встречать. Вот действительно оригинальная голова: он глубокий мыслитель, а вместе с тем дурачится, как ребенок». Его несколько испортили, послав в 1787 г. в главную квартиру Потемкина «шпионить», как без обиняков выразилась сама Екатерина, между тем, как он «ожидал приказания взять Белград». Но он первый увидал всю неуместность такого назначения, высказав это письменно, без труда добился желаемого. Его корреспонденция с Екатериной еще не опубликована вполне, и это очень жаль. Некоторые из его писем, появившиеся на русском языке, очень любопытны и характеристичные для изучения его личности. Например, письма, писанные в октябре, после смерти нежно-любимого сына, особенно ярко освещают в нем придворного. Прежде всего, мы не видим в них ни на минуту отца, без сомнения глубоко опечаленного; мы напрасно стали бы искать в них крика сердца; перед нами постоянно придворный, не переставая выражающийся все одними и теми же фразами: «Не пишу Вашему Императорскому Величеству, но обращаюсь к небесному существу... Зачем он не умер под стенами Измаила? Зачем я не пал сам под стенами Очакова?». И в другом месте: «Как выразить свою благодарность Вашему Императорскому Величеству за цветы, которыми вы соблаговолили покрыть могилу моего бедного Шарля... Кто сам достоин похвального слова больше, нежели Траян, тот должен говорить надгробные речи. Ваше Величество настоящий Боссюэ, истинный Робертсон». И чего тут только нет! Даже комплименты по адресу Платона Зубова!
Этот любезный человек последовал за Екатериной в ее крымском путешествии 1787 г., по его собственному выражению, в качестве «дипломатического жокея». Граф де Сегюр, тоже принимавший участие в этом путешествии, но в качестве представителя официальной дипломатии, больше занимался сочинением мадригалов и стишков, чем канцелярской работой. Только таким образом мог действовать настоящий дипломат с Семирамидой. Таковы уж были ее вкусы и привычки – легко относиться к серьезным вопросам и придавать шутливый оттенок самым щекотливым переговорам: ловкие люди умеют воспользоваться не только своими естественными способностями, но и даже слабостями для движения дела вперед. Серьезному настроению также приходило свое время – в минуту выполнения задуманного – и тогда уже не шутили. Так совершился раздел Польши: Екатерина шутила с принцем Генрихом, балагурила с Фридрихом; но когда настала решительная минута, Кречетников получил определенные приказания, где уже не было и тени прикрас; и несчастная республика, схваченная за горло, задыхалась под грубой рукой старого служаки.
«Меня не удивляет репутация г. де Сегюра, – писала императрица вскоре после приезда в Петербург в 1785 г., – молодого и блестящего посредника, которого удалось обрести версальскому кабинету – по-видимому, она приобретена им по справедливости, и наверное он самое лучшее из всего, что имеется у нас из ваших мест. Трудно быть любезнее и иметь больше ума. Ему, кажется, нравится у нас: он весел, как зяблик. Он пишет для нас стихи и песенки».[94] На одной из колонн Царского Села еще теперь можно видеть образец поэтического дарования веселого дипломата, посвященный прелестной Земире — левретке, смерть которой очень огорчила Екатерину и которую судьбе не следовало бы отнимать у ее нежности, так как:
Les dieux
Devaient ? sa fid?lit?
Le don de l’immortalit?
Pour qu’elle f?t toujours aupr?s de sa ma?tresse.[95]
Сегюр сочинял не только стихи и песенки; но заботы, работа и привычки, неразрывно связанные с его должностью, отражались иногда невыгодно на его музе, как например в этом очень лестном, но не особенно удачном, портрете Екатерины:
Je veux en peu de mots peindre un grand empereur;
L’entreprise est facile en paraissant hardie:
Son cachet fournira les pinceaux, la couleur;
Sa devise peindra son c?ur.[96]
Он особенно умел быстро подбирать рифмы. Хорошо известно его четверостишие на слова amour, tambour, frotte и note, предложенные английским послом Фиц-Гербертом:
D’un peuple tr?s heureux Catherine est l’amour;
Malheur ? l’ennemi qui contre elle se frotte;
La renomm?e aura pour elle son tambour;
L’histoire aves plaisir sera son garde-note.[97]
Все это импровизировалось между двумя прогулками в аллеях Царского или, пока перепрягали лошадей по дороге из Петербурга в Москву. С 1785 по 1787 Екатерину обуяла страсть к переездам, и, сопутствуя ей в ее путешествиях по ее обширному царству, Сегюр должен был дебютировать в роли остроумного светского человека, а вместе с тем поддерживать также репутацию ловкого дипломата. Он с честью выполнил свою задачу, и скоро начал пожинать плоды своих стараний. Принятый в кружок Эрмитажа, он без труда сделался душой и украшением этих собраний, куда венский коллега его, Кобенцль, вносил развлечение только являясь в смешном свете, а Лев Нарышкин с Матреной Даниловой, придворной дурой, очень быстро истощали свой запас грубых шуток. Здесь было по преимуществу собрание грибоедовских типов: старых, выживающих из ума подагриков, рисковавших, по примеру Штакельберга, переломать себе руки и ноги, пытаясь подражать, на потеху государыне, Нарышкину в его безумных прыжках.
Путешествие в Крым окончательно упрочило фавор новичка. Может быть, на этот раз придворный взял в нем верх над дипломатом. Сегюр смотрел на Екатерину и на новые местности, по которым проезжал с ней, глазами влюбленного. Он вынес убеждение – его записки свидетельствуют об этом, – что в России нет бедных, а положение крепостных завидное. Разве только грустная песнь бурлаков, тянувших бечеву на Днепре, вызвала в нем представление о долгом порабощении «свободного племени скифов». Он прочел во время путешествия несколько сочинений Екатерины и отнесся к ним с подобающим интересом; но, по-видимому, ему даже и в голову не приходило, чтобы в России могла существовать еще другая литература. Сияние «северной звезды» затмевало для него все вне освещенной ею сферы. В Киеве его муза снова проснулась, и за надпись на портрете, сделанном одним из крепостных Потемкина, Шебановым, Сегюр был награжден самыми любезными улыбками Семирамиды.
……………………………………………
Si le sort n’avait su lui donner un empire,
Elle aurait eu toujours un tr?ne dans nos c?urs. [98]
Только в 1789 г. это полное согласие между государыней и дипломатом, выражавшееся даже в поэтическом сочувствии, внезапно нарушилось. По чьей вине? Трудно сказать. Разногласие возникло на щекотливой почве революционных идей. Между тем, еще два года тому назад даже в этом отношении господствовала полная симпатия. Сегюр называл себя другом Лафайэтта, и Екатерина приглашала последнего в Киев. В 1789 г. Сегюр, оставаясь верен своим старым взглядам, писал начальнику национальной гвардии письма с выражением не остывшего энтузиазма, и Екатерина, читавшая их в своем «черном кабинете» удивлялась: «Разве может так писать королевский посол?» Очевидно Екатерина была дальновидна, и уже близка та минута, когда Сегюр первый скажет, что императрица была права. Однако, по крайней мере в это время, к холодности ее – что бы ни говорили – не примешивалось никакого недоброжелательного чувства, и в рассуждениях, вызванных этим случаем, больше грусти, чем едкости. «Я ничуть не сомневаюсь в искренности отношения ко мне графа де Сегюра, – писала она Гримму; – это человек честный, порядочный и благородного образа мыслей». Два года спустя, призванный принять тяжелое наследство дипломата, уполномоченный в делах Женэ также объявляет ложными «нелепые слухи», распространенные в Париже по поводу немилости императрицы к его предшественнику и вызвавшие в Петербурге со стороны осведомленных людей «только сожаление», а со стороны «самой Екатерины – негодование». Но на этот раз Женэ сам ошибался или хотел ввести в заблуждение других, потому что его депешу, отправленную 31 мая 1791 г., опередило по дороге в Париж письмо Екатерины к Гримму от 2 числа того же месяца, где мы читаем:
«Вот человек, которому я не могу простить его проделок! Фи! Он лжив, как Иуда, и меня ничуть не удивляет, что его никто не любит во Франции. Жить на свете – так нужно иметь какое-нибудь свое мнение; а у кого его нет, тот заслуживает презрения. Какую роль он будет играть перед папой? Такую же, какую играл передо мной, уехав отсюда после того, как ему здесь сунули под нос правила старинного французского рыцарства и заставили сознаться, что он в отчаянии от всего, что происходит в Париже. А теперь он попал туда, и что же он делает?»
Был ли сам Сегюр так убежден в неблагоприятности поворота, принятого парижскими делами? В этом можно сомневаться, и даже очень. Он покинул свой пост только из нетерпения самому броситься в свалку. Но, с другой стороны, не зная, чем кончится революция, и придется ли ему играть в ней предполагаемую им роль, он просил только отпуска на несколько месяцев. Он заявлял, что готов по первому знаку помчаться в Петербурга «простым курьером», и уже по этому одному нельзя считать правдоподобными прощальные слова, сказанные, как он утверждала Екатериной, в которых она выражает свое неодобрение французской революции и сожаление, что он примкнул к ней. По всей вероятности, как с одной, так и с другой стороны избегали высказываться так ясно. События вскоре высказались за всех. Движение, к которому Сегюр сгорал нетерпением примкнуть, скоро увлекло его гораздо дальше, чем он предполагал и чем могла ожидать Екатерина; он принужден был идти на компромиссы и играть двусмысленную роль, от которой отвернулся бы несколько месяцев тому назад.
«С одними, – снова писала Екатерина Гримму, – он выдает себя за демократа, с другими – за аристократа, и оказывается одним из первых бегущих в ратушу, чтобы принести эту прекрасную клятву. А после того едет в Рим, по-видимому, чтобы явиться перед папой в виде отлученного ipso facto!.. Мы видели прибывшего сюда графа де Сегюра – представителя идей помолодевшего двора Людовика XIV... Теперь Луи Сегюр поражен национальной чахоткой»...
Таково свойство великих кризисов, которым суждено породить новый политический или общественный идеал, что они сбивают с толку самые прозорливые умы и заставляют колебаться самые прямые характеры.
III
Многочисленные читатели, которых г. Могра удалось заинтересовать и увлечь своей книгой, не простили бы мне, если бы я не упомянул здесь о Лозёне, хотя до сих пор о его отношениях к Екатерине известно лишь то немногое, что говорится о них в ее записках. И в тому же, это немногое в значительной мере переступает границы самой снисходительной достоверности. Лозён поехал в 1774 г. в Польшу, лелея двойную мечту: добиться любви княгини Чарторыйской и получить пост французского посла в Варшаве. Он, может быть, и достиг первой из этих целей, как легко осуществимой; а когда увидал, что второй ему не добиться, то начал заниматься дипломатией неофициально, по примеру многих своих соотечественников. Так как король отклонил его услуги в качестве своего представителя, то он самовольно принял на себя роль официозного представителя королевы. Он подумывал о заключении чего-то вроде личного союза между ею и могущественной северной самодержицей. Екатерина сначала как будто благосклонно откликнулась на его предложение, даже вручила ему «неограниченные полномочия», но затем, передумав, предложила ему поступить к ней на службу. Кем же? Она предложила ему «самое высокое положение в империи, на какое может претендовать подданный», читаем мы в записках героя. Стало быть, положение Потемкина или Платона Зубова? И ввиду такой блестящей перспективы Мария-Антуанетта, как рассказывают, сделала следующее грустное замечание: «Русская императрица очень счастлива, а я очень несчастлива».
Может быть, второй том Могра прольет свет на этот вопрос; а пока достоверно только, что Лозён писал Екатерине. Что она отвечала ему – это правдоподобно. Семирамида придерживалась правила не обескураживать никого. Недовольных ею было немного. Когда аббат де Дюберсак прислал ей в 1780 г. проект памятника, который следовало поставить в Петербурге, украсив его надписью: «Catharina II Thetis altera», – «другая Фемида» – она прямо высказала ему свое мнение по этому вопросу. Она поместила рисунок – большую акварель в три с половиной фута ширины и два с половиной вышины – в свой музей, послала медаль автору и забыла обо всем этом. Один англичанин – оригинал, каких и тогда можно было встретить во всей Европе – лорд Файндлэтер, живший в Саксонии, которую осчастливливал своей эксцентричностью и щедростью, и каждый год лечившийся в Карлсбаде – где ему даже собирались поставить статую – безгранично восхищался северной Семирамидой. Она и к нему отнеслась благосклонно. Она не всегда читала проекты замирения Европы, которые он посылал ей через посредство все того же Гримма, но не пренебрегала обращаться к его готовности всегда служить ей и в не менее важных делах, например, в ее желании пристроить своих внучек в Германии.
Ее медалями, которые она раздавала настолько щедро, что они даже несколько утрачивали свою цену, все же дорожили. Однако однажды случилось и противоположное. В 1786 г. граф Сегюр получил от некоего графа Тюрпена, автора сочинения «О комментариях к Цезарю», письмо следующего содержания:
«Посылая свое сочинение Ее Императорскому Величеству, я не имел в виду иной цели, как засвидетельствовать почтение ее добродетелям, талантам и знаниям и никогда не думал, что мое подношение могло заслужить или вызвать подарок от Ее Императорского Величества... Медаль, которую вы мне присылаете, при всей ее почетности, не может быть принята графом Тюрпеном, как исходящая из рук Ее Императорского Величества, хотя бы она стоила сто тысяч экю. Не в моих правилах, как вообще всякого французского дворянина, принимать подарки от иностранной державы».
Однако подобных дворян во Франции было немного, что бы ни утверждал автор этого письма; Екатерине и в других местах их тоже не приходилось встречать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.