Русский плен[3] Бесконечные скитания по России – снова домой!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Русский плен[3]

Бесконечные скитания по России – снова домой!

Ничего иного сделать было нельзя!

Мы решили предпринять еще одну попытку выбраться из города.

В своих воспоминаниях мы снова и снова возвращаемся в Берлин, каким мы его видели в мае 1945 года. Увиденные там ужасные картины умирающей столицы, картины, в которых отразились горе, нищета и мрачная безысходность, никогда не исчезнут из нашей памяти.

Впереди нашего маленького отряда отправился государственный советник министерства пропаганды доктор Науман, за ним следовали Борман и доктор Штумпфеггер, а я прикрывал отход. Едва мы выглянули из здания, как начался обстрел. Мы побежали вниз по Цигельштрассе, стараясь держать между собой дистанцию не менее 30 метров. Выстрелы раздавались из каждого окна и из-за каждого угла, из любого удобного укрытия. Горели машины и грузовики. Вокруг раздавались крики раненых. Недалеко от здания университета я бросился плашмя на землю. Вокруг себя я больше не видел ни одной живой души. Стрельба немного стихла. Русские отмечали праздник 1 Мая. Они не охотились специально на людей, а просто стреляли во все, что движется. Я больше не видел ни одного из троих своих товарищей, с которыми отправился в путь.

К тому времени, когда я пишу эти строки, я не узнал ничего достоверного о судьбе Бормана и Штумпфеггера, но убежден, что они погибли тогда же. Борман был одет в коричневую униформу, которую носили партийные руководители невысокого ранга, и наверняка его, как и многих других убитых, которые в больших количествах лежали на улицах, похоронили в одной из братских могил. Конечно, люди могли обратить внимание на хорошо известные личности среди тех, кого находили в районе рейхсканцелярии, но лицо Бормана было мало кому знакомо. О судьбе Наумана я узнал спустя несколько лет, и даже сегодня мне кажется невероятным, что он смог избежать плена.

Когда я бросился обратно, уже наступило утро. Страх придавал силу. Я бежал вдоль канала Шпрее в сторону моста на Вильгельмштрассе, но размещенные в узловых пунктах огневые точки русских заставили меня повернуть обратно. Я бросился в сторону насыпи с проложенными по ней железнодорожными путями, тянувшимися от станции Лертер до станции Харити. Русские к тому времени уже заняли Харити. Сильный огонь, как прицельный, так и беспорядочный, приводил к потерям. В непосредственной близости от станции Лертер я пробирался через двор. Русские пулеметчики держали его под прицелом, в чем я вскоре и убедился, выскочив прямо на линию огня. Страшные удары по обеим ногам повалили меня на землю.

От страшной боли я сильно закричал. Люди подняли меня и затащили в горящее здание, внешний фасад которого уже обрушился. На сломанную ногу наложили нечто вроде шины из кусочков дерева и картона. Другую ногу, со сквозным ранением, перевязали. Находясь в сильном возбуждении, я поначалу даже не заметил, что, помимо прочего, получил еще ранения в грудь и в руку.

В подвале разгорался огонь, и пол, на котором я лежал, становился все горячее и горячее. Рядом со мной лежал пистолет, из которого я собирался застрелиться, если огонь не оставит мне шансов на спасение. Вход в здание все еще обстреливали, и пули рикошетом отлетали от стен. Где-то рядом раздавались крики раненых. Через четыре часа эти крики привлекли внимание одного русского, который и нашел троих раненых немцев.

Вначале я только слышал ставший впоследствии таким привычным возглас «Ура – ура!». Когда он увидел мой пистолет, то помахал белым флагом, но вскоре понял, что я не в состоянии стрелять, и обратил все свое внимание на мои часы. Авиационные часы, оснащенные всеми последними достижениями, ему явно понравились. Наконец, на его лице появилась удовлетворенная улыбка, и он радостно забормотал: «Хорошо, хорошо». Мой прекрасный вальтер также весьма ему понравился. Во всяком случае, он приказал другим солдатам соорудить носилки и унести меня отсюда. В результате на этих импровизированных носилках я прибыл на Инвалиден-штрассе.

Мои мучения начались с простой подписи!

На сборном пункте уже находилось пятьдесят или шестьдесят немецких солдат. Когда меня спросили, какое у меня звание, а я ответил, что генерал-лейтенант, человек, проводивший допрос, явно удивился. Он был в военной форме защитного цвета без знаков различия. До этого момента никто ко мне не проявлял особого интереса, однако теперь началась некая суета. Допрашивавший меня человек немедленно бросился к русским. Вскоре ко мне подошел советский полковник с маленьким белым листком и попросил поставить свою подпись. Я отказался и объяснил, что не собираюсь подписывать чистый лист бумаги. Он сказал мне, что собирает подписи немецких генералов под документом, призывающим немецких солдат к сдаче в плен. Я дал ему понять, что, как личный пилот Адольфа Гитлера, не имею к военным делам никакого отношения. Обороной Берлина руководит генерал Вайдлинг, и с подобными предложениями именно к нему и следует обращаться. Когда его угрозы не возымели никакого действия, он затащил меня в пустую комнату и усадил за стол.

В дополнение к слабости, вызванной потерей крови, мне еще пришлось вынести и холод. Примерно через два часа несколько русских повели меня на первый допрос в МВД.[4] Когда они узнали, кто я такой, они, разумеется, захотели узнать, как Гитлер расстался с жизнью, на самом ли деле он мертв и был ли действительно кремирован. В то время я еще даже представить себе не мог, как часто в дальнейшем меня будут терзать этими вопросами.

По моей настоятельной просьбе мне дали напиться воды. То обстоятельство, что я был серьезно ранен, не уберегло меня от «экскурсии» по улицам Берлина. Дело в том, что имелся приказ, согласно которому всех пленных немецких генералов нужно было провести по улицам города, чтобы они лично убедились, как много везде развевается белых и красных флагов. Меня усадили в грузовик, который сопровождал легкий танк, и наше путешествие началось. Мы выехали из Берлина в районе Шёневальде, затем проследовали через Бернау и снова оказались в Берлине. Во время поездки по улицам, испещренным выбоинами, меня часто подбрасывало вверх, и я кричал от невыносимой боли. Рядом со мной, покачивая головой, сидел водитель монгольской наружности, которого, казалось, мои страдания совершенно не волновали. Как ему и приказали, он возил меня по Берлину в течение двух часов. Все остальное его не волновало.

Я надеялся, что после этой пытки меня отправят в госпиталь, но жестоко ошибался. Последовали новые допросы, проводившиеся сотрудниками МВД. Опять дело ограничилось одними обещаниями: «Тебя отправят в полевой госпиталь». Той же ночью меня привезли в большое имение в районе Штрауссберга. Среди двенадцати собранных там генералов оказался и Вайд-линг, руководитель обороны Берлина. Меня поместили в маленькую детскую комнату. Никакой медицинской помощи мне не оказали. Допросы продолжались в течение шести дней, и все вопросы касались только одной темы – смерти Гитлера.

На шестой день я сказал комиссару, проводившему допрос: «Начиная с сегодняшнего дня вы больше не получите от меня никаких ответов! Я больше ничего не скажу до тех пор, пока не увижу доктора! Кроме того, вы постоянно задаете одни и те же вопросы. Гитлер мертв, и я не могу вернуть его к жизни. Останки его кремированы!» Все его угрозы оказались бесполезными. «Лучше пристрелите меня! Я прошу прощения, но просто хочу или получить медицинскую помощь, или же как можно скорее умереть!»

Когда следователь понял, что его угрозы не дают никаких результатов, он приказал усадить меня в грузовик и отвезти на некую ферму, где мне сделали операцию. Из имевшихся там четырех операционных столов, покрытых замасленными простынями, три были заняты русскими, находившимися под действием наркоза. Я не успел почувствовать действие обезболивающего, когда кто-то начал операцию на моей ноге. Я громко вскрикнул. Мне, наконец, ввели еще дополнительное анестезирующее, и я впал в забытье. Когда я пришел в себя, то увидел, что обе мои ноги перебинтованы и заключены в гипс. Повязка на правой ноге вся пропиталась кровью, вероятно, потому, что вены неправильно перебинтовали. Но хорошо было уже то, что первое время я не чувствовал боли.

Ампутация ноги с помощью перочинного ножа

Через два дня, когда часть генералов посадили в самолеты и отвезли в Москву, нас, больных и раненых, отправили в Позен. Там располагался большой полевой госпиталь, в котором содержалось 35 тысяч человек, из них четыре тысячи раненых. Медикаментов и медицинских инструментов там практически не было. Профессор Шнайдер сказал мне, что гипсовую повязку с правой ноги необходимо снять, поскольку у него нет рентгеновского аппарата. Русские в запале уничтожили все медицинское оборудование. То, что он мне сообщил, когда я отошел от действия наркоза, было не очень обнадеживающим: «Они полностью разрезали икру, от щиколотки до колена, но так и не удалили пулю, застрявшую в коленной чашечке. Вы будете прихрамывать на одну ногу, поскольку часть кости смещена и ее не удастся поставить на место». Трудно объяснить, зачем русские сделали этот надрез.

Нога начала гноиться, и я почувствовал себя значительно хуже. Я похудел с обычных для меня 85 килограммов до 50. В конце концов скрепя сердце я вынужден был дать согласие на ампутацию ноги. Скальпеля в наличии не оказалось. Уже после моего возвращения из плена я получил письмо от лютеранского пастора, который сообщал, что у него до сих пор хранится тот перочинный нож, с помощью которого мне делали ампутацию ноги.

На длинных кроватях для выздоравливающих лежало около сорока раненых. На каждого из них в ширину приходилось не более 40 сантиметров свободного пространства. Повернуться на другой бок можно было только всем сообща по команде. Позднее меня перевели в палатку, отапливавшуюся с помощью печки, труба которой выходила через отверстие в потолке. Время от времени в печку надо было подбрасывать дрова. Однажды, во время сильного ветра, вся конструкция рухнула, когда крепежные стропы сорвало вместе с колышками. Печная труба проходила рядом с моей кроватью. Через некоторое время меня перевели в обычный дом, где, конечно, было бы гораздо удобнее, если бы только не обитавшее там громадное количество клопов. Вместе с кашей, которая на долгие годы стала для меня чуть ли не основной едой, моими самыми верными спутниками на протяжении всех лет заключения стали клопы. В Позене их оказалось неисчислимое множество. Однажды за ночь я убил шестьсот сорок клопов. Разумеется, все это было бесполезно, но, по крайней мере, помогало скоротать бессонные ночи.

Рассказывая о Позене, необходимо упомянуть еще об одном связанном с ним ужасном явлении. Там были отмечены первые случаи дистрофии. Полуголодных людей можно быстро поставить на ноги, переведя их в госпиталь, где по сравнению с лагерем кормили чуть лучше. Однако в случае дистрофии, смертельной болезни, которая являлась следствием постоянного недоедания, все эти меры оказывались бесполезными, что вело к высокой смертности среди заключенных.

Однажды ко мне подошел телефонист – ранее служивший в рейхсканцелярии штурмбаннфюрер СС Миш. Я смог договориться, чтобы он остался рядом со мной в качестве сиделки. В один прекрасный день женщина, капитан медицинской службы, которая была начальником полевого госпиталя, сказала мне, что я достаточно окреп для того, чтобы меня отправить в генеральский санаторий, расположенный в Москве. Там будет много еды и (что особенно важно для русских!) каждый день будут выдавать по сто граммов водки. Я попросил ее, чтобы вместе со мной в качестве помощника и сопровождающего отправили также и Миша. После бурной дискуссии, в ходе которой приводилось множество аргументов за и против, мое предложение приняли. Из Позена я отправил с людьми, которые возвращались домой, в общей сложности двенадцать писем своей жене. Два из них все-таки дошли до нее, так что она знала, где я нахожусь.

От дней, проведенных в Позене, в моей памяти свой след оставил один небольшой, но яркий эпизод. Конечно, это не совсем типично для всего того, с чем нам пришлось столкнуться в России, а скорее отражает глубину нашего собственного падения в то время. В одном бараке жило пятьдесят человек, и большинство из них лишились своих зубных щеток во время обыска. Конвоиры просто отобрали их. У доктора, который обратился к властям, чтобы как-то решить эту проблему, спросили: «Сколько людей все еще имеют при себе зубные щетки?» – «Около десяти». – «Вот видишь. Конечно, это нехорошо, что у вас их отобрали, но вы вполне можете обойтись и десятью зубными щетками на пятьдесят человек». Все дальнейшие аргументы и доводы были излишними.

В «генеральский санаторий»

24 ноября 1945 года нас погрузили в товарные вагоны, по 450 человек в каждом, и повезли на восток. Вместе с нами везли мебель, фабричное оборудование, пианино, лошадей, крупный рогатый скот, старые печи и трубы к ним, ванны и старые водопроводные трубы. Бараки в Позене разобрали на дрова и также захватили с собой в качестве топлива для печей. Целью нашего назначения был Можайск, расположенный в 110 километрах к западу от Москвы, возле железной дороги, связывающей Москву и Вязьму.

В Можайске меня разместили за пределами лагеря, поскольку собирались вскоре везти дальше в Москву, в «генеральский санаторий». Мишу разрешили ехать со мной только после многочисленных просьб. Вместе с несколькими другими офицерами нас отправляли в Москву. После долгого ожидания в крошечной комнате появился «опель-олимпия» и забрал нас. Вход в «генеральский санаторий» преграждали массивные железные ворота, запиравшиеся на громадные висячие замки. Не нужно было обладать большой сообразительностью, чтобы догадаться, что вы стоите перед воротами тюрьмы. Нам пришлось долго ждать, пока кто-то откроет ворота. Нас с Мишем поместили в крошечную каморку, в которой едва могли разместиться два человека, и вскоре мы уснули на груде наших вещей. Было около четырех часов утра, когда кто-то разбудил нас, чтобы провести процедуру регистрации. Один из офицеров сообщил мне, что у них запрещено носить знаки различия. Когда он убрал все, что было запрещено иметь при себе, я получил обычные в таких случаях заверения, что после освобождения я все это получу обратно. (Мы вскоре узнали цену всем этим заверениям.) А потом нас разместили в обычных тюремных камерах. Жаловаться было бесполезно, и мы постарались поудобнее в них устроиться. Как мы вскоре узнали от наших товарищей по несчастью, мы здесь были далеко не одни. Здесь, в Бутырке, рядом с нами находилось немало других пленных, включая генералов Вайдлинга и Раттенхубера.

Еда здесь по сравнению с той, которая нам предлагалась ранее, была относительно неплохой. Конечно, меню включало в себя такое легендарное тюремное блюдо, как рыбный суп, который и на самом деле имел вкус рыбы, но был таким прозрачным, что вы совершенно отчетливо могли разглядеть дно тарелки. Впрочем, время от времени мы находили в нем рыбьи головы или рыбьи кости, но ни разу не удалось найти рыбьей мякоти. Многие ворчали, спрашивая, где же мякоть, но никогда не получали ясного ответа. Ее там просто не было. Остается только добавить, что в течение всех трехсот шестидесяти пяти дней в году мы ели рыбный суп. Неужели повара не могли проявить немного больше изобретательности и мастерства?

Кроме того, что мою ногу поместили в легкие лубки, больше никакого лечения не проводилось. Я получил много устных заверений, что вскоре мне окажут всю необходимую медицинскую помощь. Слово «потом!» было самым простым и действенным методом убеждения. И почему я только думал, что жизнь в Бутырке лучше, чем на остальных громадных просторах России.

Допросы, допросы…

Естественно, все это время не прекращались допросы. Уже во время первого я познакомился с человеком, который будет часто меня допрашивать в течение последующих нескольких лет. В первый раз все выглядело вполне пристойно. Савельев, подобно своим великим предшественникам, предпочитал работать по ночам. При первой же встрече он потребовал, чтобы я рассказал ему, что происходило в последние дни войны в рейхсканцелярии. Он тщательно все записывал. Однако, как я уже говорил, встреча проходила вполне спокойно и в довольно дружеской обстановке.

Миш и я не упоминали о том, что мы ранее знали друг друга по совместной службе в рейхсканцелярии. Во время каждого допроса Миш боялся, что его спросят об этом и случится нечто ужасное. Однажды мы вдвоем сидели перед следователем Савельевым. Вскоре после полуночи он схватил книгу и бросил ее в голову Мишу, спрашивая при этом: «Ладно, Миш, как там было дело в рейхсканцелярии? С кем ты поддерживал контакты? Ты принимал звонки для Гитлера? Ты соединял телефон Кейтеля с теми, кто ему звонил? О чем они говорили?» Миша словно молнией поразило, и он едва смог скрыть свое удивление. Нас немедленно разъединили. Миша перевели в другую камеру, где он провел два года. Как он позднее рассказывал мне, пришлось ему довольно туго. Русские пять раз избивали его до такой степени, что он терял сознание. Они били его по ступням, потом вылили ведро воды ему на голову и оттащили обратно в камеру. Его мучители не могли поверить в то, что он просто соединял номера, не слыша при этом разговоров.

После этого случая с Мишем меня стали допрашивать ежедневно, а через два месяца перевели из Бутырки на Лубянку, где располагалась тюрьма МВД. Я вскоре узнал, что гросс-адмирал Редер, его жена и фельдмаршал Шёрнер также находятся там. На Лубянке нас заставляли писать свои воспоминания. Я писал по шесть часов в день и через некоторое время уже исписал сто тридцать страниц, в которых рассказывалось об известных мне событиях в рейхсканцелярии. Но я написал только то, что мне было известно, а этого оказалось слишком мало. После того как я прочитал последние тридцать из написанных мной страниц, следователь порвал их у меня на глазах, поинтересовавшись, не сумасшедший ли я, если полагаю, что его устроит такая чушь. Подобные «сказочки» можно прочитать в любой брошюре, написанной для членов гитлерюгенда. Я не для этого ему нужен. Мои протесты были тщетными, и карательная машина пришла в действие. Еда стала более скудной, и это привело к тому, что у меня начала кружиться голова, и двое конвоиров вынуждены были таскать меня на допросы под руки. Доктор дал мне горькое лекарство, единственным назначением которого, наверное, было отбить всякий аппетит.

Они приготовили для меня много сюрпризов. Однажды ночью я предстал перед генералом Кобуловым (через некоторое время Кобулова расстреляли в связи с «делом Берии»). Он сказал: «Видишь, Баур, ты бывал везде вместе с Гитлером, но не хочешь ничего нам рассказывать». Я напомнил ему о том, что уже написал обо всем, что знаю, на ста тридцати страницах. Больше я ничего не знаю. Кобулов же придерживался того мнения, что в конечном итоге я «запою». Он дал понять, что два присутствующих офицера «убедят» меня разговориться, причем, если простые убеждения не помогут, они получили приказ бить меня. «Вам приказано бить генерала Баура и можете с ним особо не церемониться. Вам приходится бить генерала. Это не очень хорошо, но Баур сам вынуждает нас к этому своим поведением». Я запротестовал, говоря, что меня уже достаточно много били, но мои протесты были отвергнуты со словами: «Тебя еще не били!»

После этой ночной сцены меня снова отправили в Бутырку. Здесь все пошло своим чередом, как будто ничего не случилось. Затем началась новая волна допросов старыми испытанными методами, которая коснулась генерала Раттенхубера, камердинера Гитлера Линге, адмирала Фосса, офицеров криминальной полиции Хофбека и Хентчеля, майора Гюнше Миша и меня. Допросы велись в течение двадцати одной ночи, с полуночи и до пяти часов утра. Когда мы возвращались обратно в камеры, нам не разрешали спать. Они пытались настроить нас друг против друга. Если мы просили устроить очную ставку с другим человеком, то комиссар, который вел допрос, сразу переключался на другую тему. Весьма занятый, он переходил из одной комнаты для допросов в другую. Комиссар глотал громадное количество маленьких белых таблеток, которые, вероятно, снимали стресс. Он снова и снова повторял мне, что я помог Гитлеру скрыться на самолете. Этой же версии придерживались и американцы. Как предполагалось, затем я прилетел обратно, специально для того, чтобы меня арестовали. Так я создавал себе алиби. Мне сказали, что я застрелил своего адъютанта Беца, чтобы избавиться от лишнего свидетеля. У меня часто создавалось впечатление, что следователь на самом деле верит в то, что Гитлер все еще жив. Мне предлагали деньги, работу в Чили, говорили, что мне разрешат жить в России, если я не смогу больше чувствовать себя в безопасности в Германии, лишь бы я им только сказал, где в настоящее время находится Гитлер. Это было сумасшедшее время. Постоянно следовали одни и те же вопросы, одни и те же угрозы, те же самые обещания, все это усугублялось постоянным недосыпанием, все меньшими и меньшими порциями еды, постоянным холодом и злобными лицами следователей.

Однажды постоянно глотавший таблетки комиссар сообщил особо интригующие новости. Он полагал, что в Берлине сожгли двойника Гитлера. Я должен сказать ему, правда ли это и кто был этим двойником Гитлера. Я знал, что однажды разрабатывался план пригласить для Гитлера двойника. Генерал Раттенхубер, впоследствии занимавший высокую должность в гестапо, однажды попросил меня обратить внимание Гитлера на то обстоятельство, что в окружении гаулейтера Бреслау имеется человек, очень похожий на Гитлера, и он вполне может сойти за его двойника. Я сказал об этом Гитлеру за обеденным столом в тот же день. Он рассмеялся и сказал, что он не Сталин и ему не нужен двойник. Я сказал следователю, что он может спросить об этом Раттенхубера. Если память мне не изменяет, он однажды записал адрес этого человека и, возможно, помнит его. Кто-нибудь может проверить и выяснить, жив ли этот человек до сих пор. Через четыре недели следователь мне объявил: «Баур, мы нашли этого человека. Он здесь!» Больше я ничего не слышал об этом двойнике. Для меня, по крайней мере, этот вальс закончился, раз и навсегда.[5]

У русских, однако, оставалось в запасе множество других пыток. Перед нами поставили задачу изложить в письменной форме все известные нам сведения и в тех случаях, где это было необходимо, приложить к ним схемы. Так был составлен план рейхсканцелярии, на котором обозначены все существующие и возможные выходы. Создавалось такое впечатление, что нас принимают за специалистов по подземным коммуникациям.

Все честно

«Баур, проходи, садись и слушай внимательно!» – так в одну из ночей меня приветствовал один из офицеров МВД. «Скоро здесь будут твои жена и дочь! Затем, если ты не начнешь говорить, мы в твоем присутствии спустим у твоей жены трусы. Если тебе и этого будет мало, мы начнем ее бить. Если и после этого твой язык не развяжется, мы отправим ее на улицу работать проституткой!» В ту ночь мне на самом деле стало плохо с сердцем. По своему опыту я знал, что все эти угрозы вполне могут претвориться в жизнь. После возвращения из плена я узнал от своей тещи и других родственников, что же на самом деле произошло в то время. (Моя жена умерла за два года до моего возвращения.) К ним тогда явился некий человек, который сказал, что располагает информацией, будто бы я нахожусь в заключении в Кёнигштайне, на территории Чехословакии. Он мог бы поспособствовать моему освобождению, но для этого необходимо заплатить две тысячи марок. Дело не терпит отлагательства, поскольку меня должны вскоре отправить в Сибирь, и тогда мои родственники вообще вряд ли когда-нибудь меня увидят. Этот человек в конце концов убедил мою жену и тещу, что у него очень хорошие связи в Кёнигштайне. Но для успеха дела надо было, чтобы жена лично туда поехала. Моя теща спросила у него адрес, куда она могла бы написать, если ее дочь не вернется обратно. Он дал ей вымышленный адрес, все письма, отправленные по этому адресу, возвращались обратно как невостребованные. Моя жена доехала с этим человеком до Марктредвица, а затем в течение нескольких часов они пробирались по густому лесу в направлении чешской границы. Недалеко от границы она упала в обморок. Незнакомец отправился на ближайший крестьянский двор, чтобы принести ей немного молока. До этого он внушил моей жене, что она ни в коем случае не должна говорить пограничникам, что собирается пересечь границу. Однако незнакомец так и не вернулся. Возможно, что он заметил пограничный наряд! Только благодаря случайности похищение, задуманное в Москве, на этот раз сорвалось.

Обратно в Берлин

Нам отдали наши вещи, погрузили нас в поезд для перевозки заключенных и, судя по направлению движения солнца, повезли на запад. Мы ехали в течение девяти дней. Каждый день нам давали некоторое количество грязной воды коричневого цвета, половину соленой селедки и около фунта хлеба. Мы прибыли в Берлин сильно истощенными. Если мы думали, что до этого мы сидели в плохих тюрьмах, то вскоре смогли убедиться в обратном, оказавшись в берлинской тюрьме Лихтенберг. Это был «сумасшедший дом», где всем заправляли моряки. Там процветал мордобой! Я познакомился с одним из этих парней в первый же день моего пребывания там. Я слышал, что кто-то ходит по коридору и что-то спрашивает возле каждой камеры. В конце концов он подошел и к моей камере: «Сколько?» Когда я не ответил незамедлительно, дверь распахнулась. Конвоир со всей силы ударил меня по почкам связкой ключей. Когда я упал на пол, его вызвал в коридор дежурный офицер. Конвоир сказал, что изобьет меня до полусмерти, если, когда он вернется, я буду сидеть на койке. Для этой цели у него имелась специальная дубинка. К сожалению, на следующий день мне пришлось слишком часто слышать, как он претворяет в жизнь свои угрозы в соседних камерах. Помещения тюрьмы Лихтенберг были наполнены криками и плачем.

Нас перевели в Берлин не только для того, чтобы конвоиры били нас ногами в камерах, в которых, кстати, не было ничего, кроме ведра. Оно использовалось для всевозможных нужд: для мытья, для получения пищи и для отправки естественных нужд. Предполагалось, что в Берлине нас будут не только бить. Через четыре недели о нас вспомнили. Один комиссар, которого я уже встречал в Москве, вновь начал меня допрашивать. Мне с целью опознания предъявили тела Гитлера и Евы Браун. Линге доставили в рейхсканцелярию, где его спрашивали о назначении той или иной комнаты. Вероятно, эта информация нужна была для того, чтобы позднее использовать ее в фильме.

Бывший участник Сопротивления, который теперь служил в Лихтенберге в качестве надзирателя и подсадной утки, рассказывал мне, что он присутствовал при эксгумации всех трупов, захороненных во дворе рейхсканцелярии. Среди них было два полуобгоревших тела. Русские сразу их отделили точно так же, как и тела всех членов семьи Геббельса. Их трупы ранее я никогда не видел, теперь я их смог осмотреть только в присутствии этого полковника. После прояснения некоторых нестыковок в показаниях бывшего офицера криминальной полиции Хофбека, который утверждал, что я присутствовал во время кремации Гитлера, меня спросили, на самом ли деле тот человек, который со мной прощался, был Гитлером, а не его двойником. Я сидел за одним столом с Гитлером сотни раз, знал тот диалект, на котором он разговаривал, представлявший собой смесь австрийского и баварского говора, поэтому никак не мог спутать постороннего человека с Гитлером. Я объяснил все это полковнику, подписал свое заявление и был свободен. Свободен для новой поездки в Москву.

Во время пересадки в Брест-Литовске я вынужден был ползти вверх по ступенькам, в то время как охрана тюрьмы стояла и орала на меня, поскольку я не мог держаться прямо и поднимался по ступенькам на костылях. Стоявшее в моей камере ведро для раздачи жидкой пищи протекало, поэтому через некоторое время в ней стало сыро и ужасно воняло. Конвоир приказал мне вытереть остатки пищи клочьями полотенца, которое у меня осталось. Я отказался. В соломенной подстилке водилось ужасное количество клопов. Через четыре дня меня, наконец, перевели в другую камеру, но только на один час. Когда я вновь туда вернулся, то увидел, что на полу было процарапано «Миш». Оказывается, он тоже был здесь. Это покажется невероятным, но мы были рады, когда вновь оказались в Москве и нас снова поместили в Бутырку. Путешествие в Берлин измотало нас до последней степени. Через несколько дней я узнал, что нас скоро переведут в лагерь. Для того, кто томится в тюремной камере, даже лагерь кажется подобием свободы. Ты все еще находишься в заключении, но, по крайней мере, можешь общаться с людьми. Жизнь в лагере отличается некоторым разнообразием. Ты снова ощущаешь слабый вкус к жизни, хотя, конечно, это только иллюзия. Примерно через год генерал Кобулов снова вспомнил обо мне. Его первый вопрос показался мне нелепым, но он был типичен для русских следователей: «Теперь ты собираешься говорить?» Мой ответ, как и всегда, показался ему столь же нелепым. Он сказал: «Ты будешь здесь сидеть два года, три года, пять лет, даже десять лет, пока нам не расскажешь все, что знаешь!» Цинично усмехнувшись, он отправил меня обратно в камеру.

Подавление голодной забастовки

С меня было достаточно! Я просидел в тюрьме три с половиной года. Я не получил ни одной весточки от моей семьи, и мне не разрешали самому им писать. Я решил покончить с такой жизнью тем или иным способом. Конечно, я наивно полагал, что это сделать легче, чем оказалось на самом деле, но кое-что я начал предпринимать в этом направлении, и хотя потерял много времени, но добился первого успеха. Я выдвинул следующий ультиматум: если меня не отправят отсюда через три месяца, я объявляю голодовку, невзирая на то, к каким последствиям это приведет. Я не хочу и не могу так дальше жить!

В ответ – ни звука! Громадная таинственная Бутырка хранила молчание. В тот момент казалось, что никому до меня нет никакого дела. Даже последовавшее на третий день разъяснение, что голодовки запрещены в России и поэтому они рассматриваются как своего рода антиправительственные выступления, за которые полагаются суровые наказания, не остановило меня. Тюрьма просто хотела выяснить, почему я поступил так глупо. Она могла только дать мне совет уступить. За мной следили, чтобы я не голодал, но мои требования никто не собирался выполнять. Я просто хотел выбраться отсюда и однажды увидеть зеленые листочки и услышать новости от своих родных.

В одиночной камере, расположенной в женском крыле Бутырки, началась зловещая игра.

Для выполнения этой миссии снарядили не такой уж маленький отряд: несколько офицеров, несколько людей в штатском, а также медсестру, вооруженную стеклянной воронкой, резиновой трубкой и кувшинчиком пенящейся жидкости. Меня спросили: «Ты будешь есть?» – и, получив от меня ответ, что не буду, четыре человека прижали мои ноги, голову и плечи к кровати. Медсестра вставила резиновую трубку мне в нос, но это резиновое чудовище толщиной 10 миллиметров там не помещалось. Медсестра повторяла попытки одну за другой. Побежала кровь, и я потерял сознание. Когда я пришел в себя, то оказалось, что трубка вставлена в пищевод через рот. Я немедленно вытащил ее. Через некоторое время они достали трубку меньшего диаметра. И все началось сначала. Казалось, что конвоиров забавляет эта сцена, когда я вскрикивал от боли, они шутили и смеялись. В конечном итоге в меня влили всю жидкость. Вся компания удалилась, осчастливив меня сообщением, что они вернутся завтра утром. Я остался в одиночестве, присев на пол своей камеры.

На следующий день медсестра появилась одна. Она думала, что я успокоился. У меня страшно болела голова, но я твердо отказывался принимать пищу. Ей на помощь опять пришли некие люди, и вся процедура повторилась заново. На этот раз я кричал так громко, что женщины, сидевшие в соседних камерах, начали жаловаться. Мои мучители отпустили меня, когда процедура была окончена, и пообещали завтра прийти два раза. На следующий день медсестра отказалась исполнить мою просьбу хотя бы использовать для процедуры трубку меньшего диаметра. Я попросил об этом также и доктора, пожилую русскую женщину, которая казалась добрее своих коллег, но она отделалась пустыми отговорками и сказала, что я должен есть. Однако я не сдавался. На четвертый день доктор опять появилась в дверях и внимательно посмотрела на меня. Искусственное питание и мои крики начались опять. По моей просьбе пришел начальник караула, и я крепко сжал его руку. У доктора по щекам текли слезы, но она не могла вмешиваться, так как она также только выполняла приказ.

В воротнике моей куртки, которая была у меня с собой, я спрятал маленький самодельный нож, представлявший собой металлическую пластинку из легкой гинденбургской стали. Я ее заточил до остроты лезвия бритвы о камни тюремной камеры. Дрожащими руками я потянулся к этой небольшой вещице, которая должна была освободить меня от мучений, не забывая при этом поглядывать в сторону глазка, через который за мной могли следить. В конечном итоге я все-таки нащупал маленькое лезвие, и теперь его оставалось только просунуть между складками одежды к тому месту, где был распорот шов. Внезапно дверь распахнулась. Вошел надзиратель, который иногда выражал мне симпатию за мои страдания. Он быстро оглядел комнату и снова вышел. Я быстро скатал свою куртку и сел на нее. Вошел офицер МВД и потребовал отдать ему куртку. Поначалу его поиски не дали никаких результатов. Затем, спустя несколько минут, он оторвал воротник и нашел нож. Он иронически посмотрел на мои вены. Когда я подтвердил его подозрения, поднялась суматоха. Все было тщательно осмотрено и обыскано. Даже ведро и скамья, на которой я просидел целый день, были перевернуты. Меня заставили раздеться. Они забрали с собой все, что было на мне надето. Взамен этого мне прислали новые «старые лохмотья». Короче говоря, все, что находилось в камере, заменили или передвинули на другое место. Других способов свести счеты с жизнью у меня не осталось. «Кормление» через резиновую трубку было хуже медленной смерти от голода. Через час я сидел на полу совершенно беспомощный, оставшись наедине с самим собой и со своим горьким опытом. В конце концов я решил вновь начать принимать пищу.

Лицо доктора расплылось от улыбки. Надзиратель заливался как жаворонок. Казалось, что я им сделал самый желанный подарок, какой только можно представить, согласившись вновь принимать пищу. Мне предложили отправиться в больницу, но я попросил вернуть меня в прежнюю камеру, чтобы рассказать венгру, который также собирался начать голодовку, о своем горьком опыте. В камере я получил пищу, рекомендованную доктором. Но еще больше, чем пищу, я хотел получить бумагу, ручку и чернила. Я только написал: «Я требую, чтобы меня вызвали на допрос». Однако следователь меня так и не вызвал. Через три дня меня отправили в лагерь, где я встретил знакомых соотечественников, с которыми мог беседовать и где мне больше не пришлось одному сидеть в камере, оставаясь наедине со своими мыслями.

На угольных разработках вблизи Москвы

К югу от Москвы находится угольный бассейн. В центре его, в 170 километрах к югу от Москвы, находится город Сталиногорск.[6] Вокруг города разбросано много лагерей, в некоторых из которых отбывают срок только русские. С 1945-го по 1950 год там также располагалось шестнадцать лагерей, в которых находились немецкие военнопленные, работавшие на угольных шахтах. Уголь там залегает не особенно глубоко – 100–150 метров от поверхности земли, – поэтому шахты там были очень сырые, технология добычи угля очень примитивная, а одежда и орудия труда, выдававшиеся немцам, совершенно не соответствовали условиям труда. В первый раз я прибыл в Сталиногорск утром, проделав ночное путешествие в машине для перевозки заключенных.

Меня привезли туда вместе с несколькими русскими заключенными. Выбравшись из машины, всех русских немедленно поставили на колени и держали так до тех пор, пока не собралась вся группа. С таким методом транспортировки заключенных я ранее никогда не сталкивался. Позднее я выяснил, что подобная процедура применялась к лицам, осужденным на двадцать пять лет и более. Конвоиров, вооруженных автоматами, а кроме того, имевших еще и собак, было очень много. Меня препроводили в одно из административных зданий Сталиногорска. На следующее утро меня отправили на грузовике в лагерь номер 3 – лагерь строгого режима для осужденных военнопленных.

Я никогда не забуду тот момент, когда смог наконец принять здесь настоящий душ и сбрить бороду с помощью настоящей бритвы – в тюрьме нам разрешали только стричь бороду с помощью ножниц. Но и здесь были свои лишения: на первых порах мне не разрешали разговаривать с остальными. Доктор, который определил, что я нахожусь в состоянии сильного истощения, поместил меня на карантин в тюремную больницу. Мне объяснили, что я буду там находиться в течение четырнадцати дней. Я там мог читать, а также найти другие способы занять свободное время, но только не общаться с другими обитателями лагеря, которые не находились на карантине. Я попросил принести мне газеты, и я их получил. Впервые почти за четыре года я узнал, что происходит в Германии, хотя, конечно, вся информация прошла через фильтр цензуры в восточной зоне.

По лагерю быстро распространилась новость, что туда прибыл летный капитан Баур. Как только русские ушли, в окна сразу же стали заглядывать люди. Оказалось, в лагере у меня много знакомых. Одним из первых меня приветствовал Вилли Хеккер, знаменитый летчик-истребитель, который сражался на Африканском театре военных действий. Он угостил меня некоторыми лакомствами. Все присутствующие жаловались на ужасные условия содержания в лагере строгого режима. Они не могли понять того, почему мне жизнь кажется замечательной, почти как в раю. В конце концов, здесь находились мои соотечественники, я мог разговаривать с ними на своем родном языке, у меня была своя кровать, здесь имелось окно, которое можно открывать, здесь можно было сколько угодно смотреть на деревья, листья, траву. Впервые после мая 1945 года я был счастлив.

Мои товарищи не могли спокойно смотреть на мою культю, поэтому привели мастера, который сделал мне деревянную ногу. В детстве мне часто приходилось видеть такие деревянные ноги. Они делались для наших солдат, ставших инвалидами в ходе войны 1870–1871 годов с Францией. С новой пристежной ногой мне стало очень удобно, и я теперь мог взбираться по ступенькам, опираясь только на костыль. Наконец я мог использовать свои руки по их прямому назначению!

Концерт на день рождения вызвал у меня слезы умиления

Я едва успел привыкнуть к этой странной разновидности свободы, как подоспел особый повод для торжества – мой день рождения. Многие мои товарищи прекрасно знали, что русским не нравится, когда они проявляют ко мне повышенное внимание. В день моего рождения, примерно в шесть утра, я услышал за дверью слабый шум. Начала играть приятная музыка, дверь открылась, и я увидел трех музыкантов, стоящих за ней: скрипача, аккордеониста и гитариста. Они спели три песни, затем появилось много моих друзей, они поздравили меня и даже вручили подарки, которые представляли небольшую материальную ценность. Тем не менее это было не самое главное. То, как все организовали мои товарищи по несчастью, которые также не были избалованы радостями, вызвало у меня слезы умиления. И я не стыдился этих слез. В тот день я ощутил, что эти слезы были во благо. Они убедили меня в том, что я не разучился радоваться жизни.

Когда я находился на карантине, меня неоднократно посещали начальник лагеря и несколько офицеров из политуправления. Они были поражены тем, как плохо я разбираюсь в политике. Я объяснил им, что никогда не был политиком. Как и многие другие люди, я просто верил в Адольфа Гитлера. Однако я был убежден, что любые радикальные политические учения, как правые, так и левые, ведут народ к гибели. Находясь в заключении, я мало что знал о политической ситуации в мире, поскольку газеты из восточной зоны, пропитанные коммунистической пропагандой, не давали объективной картины происходящего. Имея в своем распоряжении только такие источники информации, невозможно было составить достоверную картину происходивших в Германии событий. Даже мои товарищи, получившие за эти годы скудные весточки с родины, толком не имели представления, что там и как. Они понятия не имели о том, за что выступает, например, баварская партия, о которой мы неоднократно слышали и читали. В лагере почти каждую неделю происходили антифашистские собрания, во время которых произносилось много речей и высокопарных фраз, но настоящие обсуждения тех или иных проблем происходили крайне редко, поскольку все опасались политических репрессий. Начальник лагеря неоднократно просил меня высказать свою позицию по тому или иному вопросу, но я каждый раз отказывался по упоминавшейся ранее причине. И каждый раз он выслушивал мое заявление, что я не хочу иметь ничего общего с политической борьбой, с какой-то двусмысленной улыбкой, но дальше этого дело не шло.

В рамках той небольшой свободы, которую я получил в лагере, особую ценность представляла привилегия писать домой письма. Правда, эта радость слегка омрачалась тем, что ни первая, ни вторая почтовая открытки не дошли до моих родных. Моя жена получила только третью почтовую открытку. Ответные послания от своей жены я получал с помощью третьего человека, не из числа советских граждан. Однажды ко мне подошел один из руководителей антифашистского комитета и сказал: «Герр Баур, для вашей же пользы вы должны пообещать мне хранить молчание. Я вам дам прочитать почтовую открытку. Вы можете ее переписать, но затем я буду вынужден забрать ее обратно. Русские не должны знать, что вы видели эту открытку». Я дал ему слово никому ничего не рассказывать, и таким образом я прочитал первое послание, полученное от жены, переписал его, а затем вернул. Точно так же я получил вторую и третью открытки. Я не мог заявить официальный протест, поскольку предполагалось, что я ничего не знаю об этих открытках. Затем произошел случай, сослуживший мне хорошую службу. Один из моих товарищей увидел предназначавшуюся мне открытку во время сортировки почты и сказал: «Герр Баур, среди сегодняшней почты для вас есть открытка». Поскольку эту открытку мне не вручили, как всем остальным, я немедленно заявил протест. На следующий день мне ее отдали. Сейчас я, конечно, уже не помню, сколько пропало этих столь ценных для меня посланий. В любом случае я могу утверждать, что как исходящая, так и приходящая корреспонденция часто не доходила до адресата не только у меня, но и у многих других.

В соответствии с постановлением советского правительства пленные генералы были не обязаны ходить на работу. Так оно и было – не только до осуждения и вынесения приговора. В любом случае я решительно отвергал все предложения начальника лагеря относительно назначения меня надзирателем, поскольку полагал, что он просто хочет использовать в своих интересах то высокое доверие, которое выказывают мне товарищи. В ответ на это начальник лагеря приказал провести в моей комнате несколько обысков – особенно их интересовали мои записи и письменные принадлежности. В результате в моем распоряжении осталась только шахматная доска.

Мрачное и раздражительное настроение, которое поселилось у меня в душе в конце 1949 года, объявленного русскими как год возвращения на родину, неожиданно всколыхнуло радостное известие: «Тебя скоро отправят в госпиталь, там тебя обследует протезист, и ты отправишься домой с последним эшелоном». Все те, кто должен был получить протезы, были собраны в Сталиногорске, откуда их отправили в Москву.

Вновь к старым друзьям – в Сталиногорск

Перед тем как изготовить протез, меня должны были прооперировать, но я не дал согласия на операцию. В конце концов мне решили изготовить временный протез. Поскольку я возвращаюсь в Германию, там мне сделают операцию и изготовят новый протез. Все шло хорошо. Как и во многих подобных случаях, нам казалось, что русские хотят по-доброму с нами распрощаться. Вплоть до этого момента все шло, как и предполагалось. Я получил временный протез, но пользовался им пять лет, а не несколько недель, как предполагалось. Поскольку меня так и не отправили домой. После краткого пребывания в центральном госпитале, расположенном в Люблино, меня отправили в лагерь номер 2, предназначавшийся для больных и инвалидов.

Последние из тех, кто намечался к репатриации, отправились домой в декабре без нас. Я оказался в числе небольшой группы заключенных, которая все еще не предстала перед судом и не была осуждена, а в январе, после незабываемых событий декабря, мы вновь оказались в гуще людей, содержавшихся в тюрьмах и камерах. Как о них образно было сказано, они вновь превратились в свободных военнопленных. Лубянка и Бутырка – тюрьмы и подвалы административных зданий вновь открыли для них свои двери, поскольку, как оказалось, была допущена ошибка и «молодое советское правительство не побоялось ее признать. В будущем никого не будут судить коллективно!». Мы не могли в это поверить и в глубине своего сердца хранили надежду, которая крепла с каждым днем. Всегда хочется верить в хорошее, и в конечном итоге осталось совсем немного таких, которые верили в плохой исход. Но, к сожалению, именно они и оказались правы. Нам предстояло столкнуться с пародией на правосудие, с двадцатиминутными слушаниями дел (за немногими исключениями), которые заканчивались только вынесением одного приговора – двадцать пять лет заключения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.