ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. СОЦИАЛЬНАЯ ПСИХОЛОГИЯ И ГЕНЕТИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. СОЦИАЛЬНАЯ ПСИХОЛОГИЯ И ГЕНЕТИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

В историческую глубину сознания

В своем месте, излагая ленинский взгляд на стихийность и сознательность (глава I, раздел 2), мы говорили, что они представляют по отношению друг друга не только два разных уровня, но и противоположность. Налицо глубокое диалектическое противоречие между общественной психологией и идеологией. Это можно определить как раздвоение единого — общественного сознания. Иначе — как единство и борьбу противоположностей.

Но раз так, необходимо вернуться к вопросу, что же такое стихийность (“инстинктивность”, по однозначному выражению Ленина), столь характерная для явлений общественной психологии?

Стихийность характеризуется некритичностью, неосознанностью, в пределе — бессознательностью. Марксистская социальная психология ни в коем случае не сводит свой предмет к изучению этих предельных явлений, которые привлекают неограниченное внимание буржуазных психологов — бессознательных, иррациональных, алогических явлений в психике масс или групп людей. Но нельзя игнорировать такие явления: они важны для теории.

Повторим снова: было бы неверно возводить какую-то китайскую стену между стихийными неосознаваемыми социально-психическими явлениями и сознанием. Мы бесконечно далеки от мысли многих зарубежных “психосоциологов”, будто “посвященные” в секреты несознаваемых людьми психических процессов призваны управлять толпой, массой. Наша социальная психология хочет не противопоставлять бессознательную психику какой-либо общности сознательной психике составляющих ее личностей, а сделать процесс, протекающий в скоплениях и объединениях людей, достоянием их сознания, их понимания.

Разве уменьшится сила социалистического соревнования, если каждый рабочий и колхозник со школьной скамьи будет знать простые законы психологии, придающие силу бригаде? Если преподавателю легче внедрить те или иные познания и представления в головы учащихся, когда их сидит перед ним сразу много, чем поодиночке, разве плохо, что среди прочего он внедрит им и знание этого самого правила. Если самая мощная воспитывающая человека сила — коллектив, пусть она воспитывает в нем и уважение к той науке, которая так же точно знает это, как медицина знает все, что нужно для его здоровья.

Не приходится нам бояться научного обсуждения понятия “бессознательное”, поскольку описанные выше явления и механизмы социальной психологии во многом характеризуются как непроизвольные, несознаваемые, стихийные. Что “бессознательное” не вымысел, а реальное явление, легко сообразит всякий хотя бы по тому общеизвестному факту, что можно нечто помнить и знать, потом забыть, т.е. утратить из сферы сознания, потом вспомнить, т.е. извлечь из сферы бессознательного. Как видим, слово “бессознательное” вовсе не обязательно понимать в специфическом смысле Фрейда. Но и во фрейдовском психоанализе есть черта, выражающая веру во всепобеждающую силу человеческого разума: убежденность в том, что “бессознательное” любого человека может быть сделано достоянием его сознания, научного анализа. В этом смысле и социальная психология призвана объяснить людям некоторые не осознаваемые ими факторы их стихийного поведения в коллективе, в общности и тем самым превратить эти факторы в сознаваемые, следовательно, поддающиеся точному учету, предвидению и управлению.

Путь к тому, чтобы схватить природу неосознаваемого, стихийного, лежит через выяснение исторической изменчивости психики. Противостоящее явление — логическое мышление, научное познание — в своем существе однородно в разных цивилизациях и культурах во времена писаной истории. Меняется при этом лишь содержание знания и мышления. Напротив, мир стихийных, неосознанных, бессознательных социально-психических явлений выглядит как бесконечно меняющийся и переливающийся, почти неуловимый в своем многообразии, словно искрящаяся поверхность моря. Словно бы человеческая природа является не одной и той же, а неисчерпаемо множественной.

Из зарубежных психологических направлений это глубже всего заметила школа видного французского психолога Иньяса Мейерсона. Концепция этого научного направления основана на том исходном тезисе, что общественная история порождает непрерывное изменение человеческой природы. Следующие слова Мейерсона передают самую суть данного направления: “Анализ поведения при помощи исторических фактов изменяет перспективу психолога. Он должен иметь дело не с абстрактным человеком, а с человеком конкретной страны и эпохи, связанным с социальными и материальными условиями своего времени, а также с другими людьми, которые тоже принадлежат определенной стране и эпохе. Таким образом, существует раздел психологических исследований, который носит исторический характер. Это создает в психологии новые трудности, но в то же время служит новым источником познания”.

Внимание исторической психологии Мейерсона направлено на изучение действий, поступков, в том числе трудовой деятельности людей, и особенно — на изучение их творений как основного источника, основного арсенала фактов для данного раздела психологии. При этом Мейерсон весьма далек от вульгарного материализма. Он убедительно показывает, что прямое влияние трудовой техники на умственное развитие человека, в частности в доисторическое время, не поддается научному установлению.

В советской психологической литературе историческая психология Мейерсона с полным основанием оценена весьма высоко. Она может с успехом разрабатываться как в энтографии и археологии, поскольку в произведениях человеческих рук усматривает главный источник познания психики, так и в сфере древней, средневековой, новой и новейшей истории. Однако, к сожалению, представления школы Мейерсона о самой истории, об объективных социологических законах развития, о причинах и следствиях в общественной жизни в большинстве случаев не могут быть названы научными. Правда, в журнале, руководимом Мейерсоном, сотрудничают и историки-марксисты (например, А.Собуль), и это косвенно говорит о возможности и перспективности усвоения исторического материализма данной психологической школой. Пока же это не более чем научная потенция.

Наряду с именем Иньяса Мейерсона, психолога, обратившегося к истории, должно быть отмечено имя Жан-Пьера Вернана, историка, исследующего общественную психологию. В качестве главного примера он взял Древнюю Грецию. Вернан — марксист. Его огромные знания истории Древней Греции служат развитию основных идей исторического материализма, и среди них он выделил проблему личности в ходе истории. Было бы ошибочно, согласно концепции Вернана, усматривать в том или ином психическом свойстве человека некую константу, которая, однажды родившись, остается уже равной сама себе. Все претерпевает в человеке изменения вместе с историческим контекстом. “Сам индивид есть исторический продукт”, соответственно все плоды деятельности человека, все письменные и вещественные памятники, как свидетельства психического функционирования людей, могут служить первоисточниками для изучения исторической психологии той или иной эпохи. В том числе — психологии труда.

К сожалению, в поле зрения Вернана — преимущественно личность, а не общность. Но во всяком случае историческая психология, развивающаяся главным образом и даже почти исключительно во Франции, очень близка к социальной психологии, это два родственных течения в науке.

Попробуем перевести представления об исторической эволюции личности, индивида, человека на язык общей теории психических общностей.

Эволюция личности начинается с состояния широчайшего захвата ею всевозможных элементов окружающего мира. Личность, или индивид, — это первоначально огромный нерасчлененный комплекс по сравнению с личностью, или индивидом, в современном смысле слова. В специальной статье Леви-Брюль показал, что в наиболее первобытных обществах представление об отдельном человеке не может быть обособлено от представления о его вещах, украшениях, утвари, жилище, одежде, о его угодьях и домашних животных; точно так же он не может быть выделен из определенного географического пространства, из системы родственных и иных отношений, словом, из примыкающей к нему природной и человеческой среды, как от своего имени. Нанести вред какому-либо элементу его среды это все равно, что поранить его тело. Иными словами “я” здесь очень широко растянуто. И тем самым оно почти отсутствует. На протяжении дальнейшей истории совершалось, хоть и неравномерно, постепенное сужение всех границ, которые отделяют личность от среды, а вместе с тем и становление “я” (а также “он”, “ты”). Что это, имманентный процесс саморазвития личности? Нет, он не может быть понят вне развития и усложнения межлюдских отношений, в первую очередь материальных, вещных: размежевание соседних территорий и связанных с ними хозяйственных прав, умножение разнообразных форм отчуждения и присвоения отдельных материальных компонентов прежнего “я”: дарений, передач, замен. Известно, что в первобытности это были преимущественно межгрупповые (например, межродовые, межплеменные) акты, но тем самым как бы отклеивались от тела индивида разные чешуйки, ранее как бы сращенные с ним. Не саморазвитие примитивного мышления в современное, как полагал Леви-Брюль, а развитие отчуждения и присвоения вещей мало-помалу раздело человеческую личность. Точно так же в глубокой древности индивид, при переходе из одной возрастной или семейно-родовой группы в другую, с необходимостью менял при этом имя и вместе с ним исчезала прежняя личность и появлялась новая (если только преемственность между обеими личностями не выражалась в перенесении с собою каких-либо вещей). Но обогащение межгрупповой диффузии в конце концов приводит к относительному ослаблению и имени, как неотъемлемого признака личности. При инициации, браке, рабстве, усыновлении, приселении, пусть человек и теряет прежнее имя, так же как наряд и убор, прическу и татуировку, утварь и оружие, он остается самим собой. Вернее, это освобождение от внешних признаков как раз и делает его мало-помалу “самим собой”. На более позднем этапе тождественный себе человек сводится к голому телу и преемственности памяти и сознания. В этом смысле классический античный раб неизмеримо более личность, чем первобытный дикарь. Однако процесс продолжается и дальше: ведь голое тело тоже не тождественно неизменному “я”, ибо человек может лишиться ног, рук, ушей и других частей тела; при переводе человека из одной социальной группы в другую практиковалось ритуальное вырывание зубов, обрезание, иногда калечение, как и позже вырывание ноздрей у мятежников.

Тем самым и тело в ходе осложнения контактов между разными “мы” и “они” не оказывается надежной принадлежностью одной стороны, и эволюция личности поэтому в конце концов отбрасывает и этот признак. Совершается перенесение сути личности на “внутреннее я” или “внутренний мир”, и лишь на этой ступени окончательно складывается тождественность личности самой себе, т.е. подлинное “я”, а вместе с тем ее единичность и своеобразная единственность, как микроуниверсума.

Однако, если брать этот субъективный аспект исторического становления личности, то ведь и он в конце концов раскрывается как межлюдское взаимное поведение: наличие в человеке чего-то внутреннего, интимного, субъективного восходит к явлению тайны, т.е. утаивания, сокрытия от других, иначе говоря торможения тех или иных заключительных звеньев в причинно-следственных цепочках поведения. Каким-то “им” нельзя явно показать себя. Возникает то, что Сеченов называл усеченным рефлексом — внутренней речью, внутренним движением, мыслью. Это утаивание есть по происхождению чисто социальное явление. Оно означает, что окружающие расцениваются как “они” или хотя бы подозреваются в причастности к “ним”, т.е. в утаивании и маскировке. Затаиваясь, человек как бы выводит себя из того хора, каким, по элементарной природе, является “мы”. Таким образом развитие в человеке внутреннего мира есть одновременно межлюдское отношение, причем отношение огромной социологической важности, развивающееся в ходе истории.

После того как с личности одна за другой спали все оболочки, которых вначале было так неисчислимо много, оказывается, что главная функция личности это производить выбор действия. Задержанное действие — предпосылка воли. Раз личность постоянно принимает решения, тормозит одни действия, разрешает другие, значит воля — характерный признак личности. Но выбор, решение подразумевают предварительное сомнение, иначе говоря раздвоение индивида между двумя возможными моделями действия. Значит, на этом этапе индивид кратковременно или длительно принадлежит к двум “мы” и в то же время видит в каждом из них потенциальное “они”. Это является субъективным отражением того объективного обстоятельства, что в ходе истории человечества многообразные общности все более перекрещивались между собой и наслаивались друг на друга. Личность формируется в истории в той мере, в какой перекрещиваются всасывающие ее “мы” и ей поэтому приходится выбирать между их велениями. Но в известной мере справедлива и обратная формулировка: “мы” могут все сложнее перекрещиваться в той мере, в какой в ходе истории формируется личность. При кастовом строе перекрещивание общностей затруднено — личность мало выделена из общности.

Так вот, историческая психология изучает не столько этот процесс в" целом, сколько делает срезы на том или ином его этапе, выявляя качественные особенности человеческой психики этого времени.

Среди французских авторов, выступающих в области исторической психологии, налицо большое разнообразие методологических позиций — от А.Дюпрона, пытающегося создать фрейдистскую историческую коллективную психологию, до Р.Мандру, попробовавшего, следуя Люсьену Февру, всесторонне воссоздать психологию французского общества в XVI-XVII вв.

Сейчас нам важно лишь то, что психологи исторического направления обнаружили не только множество, но множественность, принципиальную неоднозначность проявлений человеческой психики. Их словно нельзя привести ни к какому общему знаменателю, в отличие от любого множества проявлений научно-логического мышления. Их называют подчас “культурой”, по крайней мере при сопоставлении слов “культура и наука”.

В собственном смысле культура никак не тождественна психологии. Но можно сказать, что социальная психология входит в состав духовной культуры как ее сторона или примыкает к ней: вкусы, привычки, обычаи, традиционные манеры выражаться, проявлять эмоции и многое подобное относятся и к духовной культуре и к социальной психологии той или иной общности. Поэтому-то памятники культуры и могут служить историческим источником для изучения психологии. В общем сфера культуры и многих видов идеологии является как бы сферой скрещивания и взаимопроникновения, с одной стороны, логического рационального мышления, с другой стороны, несознательных социально-психических процессов.

В культуре, соответственно, глаз историка может видеть два противоположных полюса. Одним из них является развитие науки и техники — процесс в общем единый для всего человечества. Для этого полюса типично большее или меньшее преодоление эмоциональности — речь идет, конечно, не об эмоциональности научно-технического творчества или борьбы за новые идеи, а о том, что истина, полезность сами по себе мыслимы вне какой-либо эмоции, они беспристрастны. Напротив, любое явление искусства, религии, морали подразумевает то или иное эмоциональное отношение и в этом смысле тяготеет к другому полюсу, иначе говоря, рациональное логическое мышление находится в несомненном противоборстве с каким-то другим началом, противоположным по характеру протекающих при этом в мозгу процессов. Рациональное логическое мышление способно вытеснять это противоположное начало или подчинять его.

Следовательно, пока мы можем сказать, что это противоположное начало не только связано со сферой эмоций, но и сопоставимо с рациональной логикой и логическим познанием как нечто, имеющее, выражаясь математически, обратный знак. Именно это и хотели выразить те этнологи, которые пользовались выражением “дологическое” (или “прелогическое”) мышление. Однако это негативное определение столь же недостаточно, как употребляемые историками слова “докапиталистический”, “дофеодальный”. Надо знать собственную природу этого явления, а не только сказать, что оно предшествовало другому, нам известному.

Проблема дологического мышления

В главе третьей говорилось о том, что наука о социальной психологии ищет свою глубокую физиологическую и психологическую базу в самом основательном изучении нижнего этажа всякого социального общения — механизмов взаимного воздействия людей посредством речи, а также мимики, жестов, выражения эмоций.

Никак нельзя сказать, чтобы эти коренные механизмы общения были с древнейших времен человеческой истории идеальной формовкой для логического мышления. Вся история языка показывает, как очень постепенно он приспосабливается и видоизменяется для наилучшего выполнения своей функции в познании человеком объективного мира. На древних ступенях он, несомненно, выполнял ее плохо, так как его главная функция была иная — воздействие людей друг на друга.

Ни наука о физиологии высшей нервной деятельности, ни наука семиотика (наука о знаковых системах) не раскрыли еще тайну образования у человека в процессе антропогенеза “второй сигнальной системы”: как и почему возникли специфически человеческие знаки (сигналы, символы) тех знаков или сигналов, по каким всякое животное распознает вещи. Если для собаки звонок служит сигналом предстоящего питания и заставляет ее железы выделять слюну, то у человека можно выработать такой же рефлекс, а можно неожиданно заменить звук звонка произнесением слова “звонок” — и результат будет тот же. При этом звучание слова, как правило, не имеет ничего общего со звучанием данного звонка или чего-либо другого, что слово обозначает (иллюзия звукоподражания сразу рассеивается, как только мы сопоставим названия одного и того же предмета на многих языках).

Можно лишь в самой осторожной форме сказать, что отличие этих специально человеческих сигналов состоит в том, что для любого объекта или признака действительности существует по меньшей мере два взаимозаменяемых речевых сигнала. Это и дает право называть их знаками, или символами, в точном смысле слова. Не связано ли это с древним и глубоким человеческим раздвоением “мы и они”? Очень вероятно, что связано. Почти наверняка. Но мы сегодня еще не можем сказать, как именно.

Древнейшие пласты образования человеческих знаковых систем отвечают преобладанию функций взаимного воздействия людей. Функция познания развивалась позже. Огромной эпохе относительной дисгармонии этих двух функций, неналаженности речи как органа преимущественно познания и мышления, по-видимому, и соответствует весь этот Монблан собранных этнологами у первобытных народов наблюдений, которые подчас охватывают выражением “дологическое (прелогическое) мышление”.

Что понимали под этим выражением? Э.Дюркгейм, Дж.Фрэзер, Л.Леви-Брюль и ряд других крупных зарубежных этнологов, а у нас академик Н.Я.Марр и его многочисленные последователи строили антитезу: первобытное мышление, иначе говоря мышление людей в первобытном обществе, в корне противоположно логическому мышлению современного человека, подчиняется не только иным, но противоположным законам. Пытались определить эти законы на основе собранного огромного материала.

Почему-то никто не рискнул сказать, что это — законы фантазии. Может быть потому, что само слово “фантазия” вызывает представление о полете воображения, лишенном всяких закономерностей, о таком полете, где не действует земное притяжение и никакая естественная сила, где, следовательно, может быть вообще все чего угодно. Словом, понятие “фантазия” представлялось антагонистом понятию “закономерность”.

Законы дологического мышления Дюркгейм искал в сфере психосоциологии: по его мнению, всякие иррациональные представления и обряды служили для первобытных народов олицетворением самой общности, самого коллектива, вернее, существование общества было тождественно существованию “коллективных представлений”, которые поэтому и должны были отличаться от всех реальных и логически возможных явлений природы.

Фрэзер искал законы дологического мышления в чисто психологических закономерностях ассоциации представлений: при “гомеопатической”, или “симильпой”, ассоциации представлений два в чем-либо схожих явления принимаются за одно и то же, хотя бы это противоречило всякому здравому смыслу и опыту; при “контагиозной”, или “парциальной”, ассоциации представлений часть принимается за целое или что-либо причастное к данному явлению принимается за это явление, опять-таки вопреки рассудку и опыту. Так, изображение, ноготь, тень, имя человека — это то же самое, что и данный человек. Поэтому возникают действия, направленные не на сам объект, а на нечто сходное с ним или причастное к нему, которые Фрэзер и многие другие этнологи называют магическими, а соответствующие представления — магическим мышлением.

Дальше и глубже пошел французский этнолог и философ Леви-Брюль. Он создал обобщенную теорию особенности мыслительных функций людей в первобытных обществах.

Все операции мысли, противоречащие логике современного цивилизованного человека, Леви-Брюль охватил предложенным им “законом партиципации” (сопричастия) и назвал это первобытное мышление прелогическим и мистическим. Он отнюдь не утверждал, как иногда говорят, что первобытный человек вообще не был способен правильно разбираться в природной среде, совершать рациональные поступки. В таком случае дикарь не мог бы достигнуть ни одной практической цели и не мог бы физически существовать. Но, по мнению Леви-Брюля, эти рациональные действия он совершал так же механически, как игрок на бильярде прицеливается и ударяет в шар, точно учитывая угол падения и угол отражения без всяких о том идей. В сфере же собственно мышления, по Леви-Брюлю, царили эти прелогические начала. При этом Леви-Брюль был врагом расизма и отнюдь не приписывал такие особенности мышления прирожденным свойствам слаборазвитых народов — он видел в этом качественно особую ступень исторического развития.

Придя к таким выводам, Леви-Брюль оказался на распутье. Подлинный историзм требовал бы отказа от ничего не объясняющего понятия “мистическое мышление” и углубления психологического и физиологического анализа замеченных странных особенностей человеческого мышления на ранних ступенях его возникновения и развития. Однако по этому пути двинулся не сам Леви-Брюль, а высоко оценивший его наследство психолог материалист Анри Валлон, марксист и коммунист, может быть, самый крупный психолог мира в XX в. Сам же Леви-Брюль остался во власти идеалистической философии и жестоко расплатился за это. Он склонился к взгляду, что мистическое и логическое мышление представляют собой не две ступени развития, а два присущих человеческому духу вечных начала, находящихся в борьбе и соответствующих вере и разуму. Он стал придавать внеисторический характер этой стихии иррациональной и алогической мистики. К концу жизни в своих — посмертно опубликованных — записных книжках Леви-Брюль произвел окончательный выбор между двумя определениями, которые прежде давал первобытному мышлению. Вместо того чтобы отбросить пустопорожнее определение “мистическое” и раскрыть научное содержание определения “дологическое”, Леви-Брюль поступил наоборот: он отрекся от понятия “дологическое мышление”. Осталось только учение о присущей всегда человеческому духу мистической стороне, которая лишь более отчетливо видна в первобытной культуре.

Богатый вклад Леви-Брюля (который сам был преемником достижений плеяды крупных этнологов) в развитие научной мысли воспринял и пытался переработать на путях материализма не один Анри Валлон.

Какими средствами можно было бы анализировать природу этого странного явления, этого сокровища, вытянутого с глубокого дна неводом научного наблюдения и обобщения? Такие этнологи, как Фрэзер, Фиркапдт, Леви-Брюль, были знакомы лишь с ассоциативной психологией своего времени, но еще не располагали опорой ни в физиологии высшей нервной деятельности, ни в лингвистике, или в психофизиологии речи. Между тем, минуя становление “второй сигнальной системы”, в том числе в индивидуальном развитии современного ребенка, не найти ключей к этой тайне. Что загадки древней человеческой фантазии как-то связаны с проблемами языка, понимал еще основатель мифологической школы Макс Мюллер. Возникновение древних мифов он предлагал толковать как “болезни языка”. Но тогда еще не приходило в голову, что слово “болезнь” способно поставить лишь новые проблемы: ведь у болезней есть свои законы, и их надо открыть.

По совсем другому пути пошел едва ли не крупнейший преемник Леви-Брюля — советский лингвист академик Н.Я.Марр.

Не будем входить здесь в существо его лингвистических концепций. Подчеркнем лишь, что Н.Я.Марр искал не формальные законы языка вообще, вне времени и пространства, а связь развития языков с историческим развитием общества и в первую очередь способа производства. Язык, по Марру, выполнял качественно разную роль в разные эпохи развития общества. Идея Леви-Брюля о том, что на противоположном от нас конце истории мышление было принципиально неоднородно современному и что поэтому немыслимо создать какую-либо единую теорию мышления, побудила Н.Я.Марра распространить аналогичное воззрение и на язык. Более того, в трансформации сущности языка и речи от одного конца до другого Н.Я.Марр усматривал основу трансформации самого мышления.

Но все это осталось более в сфере научных догадок, чем строгих доказательств. Н.Я.Марр, обладавший огромной лингвистической и археологической эрудицией, с какой-то титанической силой и энергией нагромождал друг на друга глыбы знаний и гипотез, бесспорных фактов и недоказанных интуиции. Со стороны психологии и физиологии высшей нервной деятельности он, хотя и жил бок о бок с великим И.П.Павловым, не был достаточно образован; поэтому он с полным доверием позаимствовал от Леви-Брюля и ученых сходного направления далекое от научной ясности представление о “магичности” и “мистичности” первобытного мышления. Пустая формула о магической функции речи и мышления в труде, во всей жизни первобытного человека имела только негативное значение: мышление тогда не было мышлением в нашем смысле слова, язык не был языком в нашем смысле слова.

Чем же они были? Своеобразная методика лингвистических исследований, выработанная Марром, но оставшаяся весьма незавершенной и труднопонятной даже для ближайших учеников, названная им “палеонтологическим анализом” современных и исторически известных языков, т.е. как бы выкапыванием из них давно вымерших древностей, дала в его руки осколки, волнующие мысль, но ничего цельного.

В течение долгих лет научное направление академика Н.Я.Марра пользовалось большим, быть может даже непомерно большим авторитетом в лингвистической, этнографической, археологической науке нашей страны. В 1950 г. положение круто изменилось, теория Марра была широко и не во всем убедительно раскритикована. Для современной науки интересна лишь одна сторона дела: с удачной ли позиции его критиковали? Иначе говоря, привела ли критика науку к движению вперед или вспять от Леви-Брюля и Марра? Надо сказать прямо, что для науки психологии (генетической психологии, социальной психологии) это оказалось движением вспять. Критика, как говорится, выплеснула из ванны вместе с водой и ребенка. Более десятилетия оставалась забытой истина марксистской философии, что исследовать природу мышления — это исследовать историю мышления. У мышления нет вне-исторической неизменной природы. Утверждая это, философия имеет в виду не просто изменение содержания мышления, т.е. накопление знаний, — имеется в виду качественно иная структура многих умственных операций людей на противоположном конце истории по сравнению с операциями, допускаемыми нашей современной логикой.

С указанного момента историки и этнографы вернулись к очень упрощенному и в сущности антиисторическому представлению, будто достаточно одного слова “религия” для объяснения всех странностей, всех бессмыслиц духовного мира первобытных времен. Поистине это шаг назад, и весьма ощутимый, сравнительно со скудным теоретическим наполнением даже таких понятий, как “магичность” или “мистичность” первобытного мышления. Расширительное употребление термина “религия” в духе старомодной этнографии лишь ставит загадку: почему этой “религии” мы находим все больше и больше по мере углубления в глубь прошлого, в том числе по мере удаления от классового общества в недра общества доклассового?

Науки об “истинном”, лежащие в основе замечательных достижений технической кибернетики, такие, как логика и теория информации, как математическая логика и семиотика, останутся неполными и хромающими на одну ногу, пока не будут дополнены науками о “неистинном”. Способность человеческого ума к заблуждению, абсурду и противоречию, т.е. к извращению реальности, не может быть объяснена только как механические поломки мыслительной машины. Она восходит в “дологическому мышлению”.

Нижний уровень умственных действий

Некоторые видные теоретики современной кибернетики отмечают наличие странного разрыва: кибернетическому анализу пока совершенно не поддаются все промежуточные уровни психики между условнорефлекторной деятельностью животных и высшими мыслительными функциями человека.

Академик А. Н. Колмогоров так и озаглавил раздел одной своей статьи: “Почему только крайности?”. Имеется в виду, что в кибернетике анализ высшей нервной деятельности в настоящее время сосредоточен лишь на двух крайних полюсах: с одной стороны, кибернетики изучают условные рефлексы животных и на основе этой самой начальной, самой простейшей деятельности коры мозга разрабатывают относительно простые схемы, известные под названием математической теории обучения; с другой стороны, кибернетики успешно исследуют математическими методами самую высшую функцию мозга человека — формальнологические операции ума. А все огромное пространство между этими двумя полюсами — самыми примитивными и самыми сложными психическими актами, в сущности, не поддается кибернетическому анализу. Такое положение А.Н.Колмогоров констатирует с некоторым недоумением. В другой статье А.Н.Колмогоров так развивает свою мысль: “Но условные рефлексы свойственны всем позвоночным, а логическое мышление возникло лишь на самой последней стадии развития человека. Все предшествующие формально-логическому мышлению виды синтетической деятельности человеческого сознания, выходящие за рамки простейших условных рефлексов, пока не описаны на языке кибернетики”.

Суть дела тут схвачена удивительно глубоко и зорко. Однако упрек должен быть адресован отнюдь не кибернетикам. Как можно было бы описать на языке кибернетики то, что недостаточно вычленено и описано специальными науками? Объект неясен, как-то ускользает из рук.

Некоторые психологи предлагали различать в высшей нервной деятельности человека три уровня: a) физиология, b) психика, c) познание. Термины в этой классификации подобраны явно неудачно, неверно. Но идея состоит в том, чтобы под термином “психика” выделить как раз это гигантское промежуточное пространство между условнорефлекторной деятельностью на уровне первой сигнальной системы и научно-логическим мышлением человека. А. Н. Колмогоров в приведенных словах назвал то же самое “видами синтетической деятельности человеческого сознания”, выходящими за рамки простых условных рефлексов, но не достигающими уровня формально-логического мышления. Подчас говорят, что эта сфера, лежащая ниже логической, охватывает в основном явления эмоциональные и волевые.

Но, может быть, легче будет в конце концов подобрать нужные термины и определения, если подойти к вопросу под углом зрения развития. Ведь ясно, что простые рефлексы имелись у ископаемых видов животных неизмеримо раньше появления логически мыслящего человека. Не следует ли представить себе, что и второй уровень (“психика”) возник у ископаемых гоминид, т.е. у ближайших биологических предков “человека разумного” задолго до его возникновения? Именно к такому эволюционно-историческому подходу склоняется, как видим, Колмогоров: “логическое мышление возникло лишь на самой последней стадии развития человека”; остальные виды деятельности сознания А. Н. Колмогоров называет не просто низшими, а “предшествующими”.

Таким образом, три уровня, различаемые в высшей нервной деятельности человека, можно было бы сравнить с геологическими слоями. Психология по самому объекту своему не менее исторична, чем геология. Геолог рассматривает земную кору как исторически сформировавшуюся. Он относит любую наблюдаемую породу или геологическую структуру к тому или иному времени формирования земной коры. Различные уровни и механизмы, составляющие ныне единый, цельный мир нервно-психической деятельности человека, тоже формировались в разное время. Некоторые из них сложились у давно вымерших земноводных и пресмыкающихся. Другие надстраивались много позже, у четвертичных обезьяно-людей, однако, не так надстраивались, как геологические пласты друг на друге, а глубоко деформируя ранее возникшие. У “человека разумного” добавились новые слои. В деятельности современного человеческого сознания, в отличие от геологических напластований, эволюционно низшие уровни глубочайшим образом преобразованы высшим уровнем — понятийно-логическим мышлением. Все три уровня слиты здесь и связаны между собой. Лишь при абстрактном и техническом моделировании они в какой-то мере расчленяются и отслаиваются. А вместе с тем и психолог может предпринять такой эволюционный анализ современной человеческой психики, который образно можно назвать “палеонтологией” — извлечением древностей из глубин нашего цельного сознания.

Эта глава физиологии высшей нервной деятельности и психологии трудна для усвоения, ибо она требует высокой степени абстракции. Человеку приходится мыслить о явлениях, ему знакомых, но мыслить совершенно со стороны, отвлекаясь от привычных представлений. Руководителем остается одно отвлеченное научное мышление.

Так, кстати, на протяжении всей истории науки мысль преодолевала антропоморфизм и наглядность — примеривание человеком всего на свою мерку, на свое непосредственное восприятие. Представимость, наглядность, сравнимость, с обыденным опытом мешали науке. Но она принудила людей согласиться, что не солнце вертится вокруг них, что есть микробы, которых они не видят, что есть законы общественной жизни, которые от их воли не зависят. Раздвигая пределы микромира, макромира и мегамира, наука заставила людей отвлечься от размеров своего тела, как масштаба для измерения всего сущего. Наука привела людей к принципиально непредставимым понятиям квантовой физики, теории относительности. Но, наверное, самое трудное — подняться до такой же степени абстракции в том, что находится в недрах нашей души. Правда, гигантский шаг вперед сделан павловской физиологией высшей нервной деятельности. Акты поведения, которые, казалось, так естественно объяснять “очевидными” душевными переживаниями, оказались в действительности скорее затуманенными ими и стали словно выплывать из тумана, когда И. П. Павлов призвал отвлечься от них. Но этот взлет мысли в известной мере приостановился с того времени, как возникло мнение, что павловская абстракция относится только к животным, что она лишь запретила распространять на животных по обманчивой внешней аналогии психические мотивы человеческих действий.

Нет, наука не устает взбираться с вершины на вершину. Самое трудное — это осознание сознания. Никогда не стояло перед наукой задачи более сложной в том смысле, что это требует самого полного преодоления субъективности человека, наивного антропоморфизма.

Вот почему лишь в предельном напряжении ума и одолевая стены и стены привычных воззрений познаются загадки психики. В частности, трудной абстракцией, является и вывод о том, что между высшей нервной деятельностью обезьяны и рациональным мышлением современного человека лежало нечто третье, что отчасти включено в нашу разумно-психическую деятельность.

Это третье в немалой мере восходит к особенностям высшей нервной деятельности тех видов живых существ, называемых гоминидами, которые в филогении стоят как раз между обезьянами и современным человеком, в особенности же среди них, — так называемых неандертальцев (палеоантропов).

В структуре их мозга, как показывают ископаемые черепа, недостает “чуть-чуть” из того, что составляет специфически человеческие поля по сравнению с головным мозгом прочих приматов. Спрашивается: необходимо ли это “чуть-чуть” для самой возможности высших мыслительных функций мозга человека? Ведь не являются же эти небольшие образования у “человека разумного” предметом роскоши! Не аппендикс это. Не несущественные наросты. Удаление или разрушение этих “чуть-чуть” вносят удивительные, важные для наблюдателя поломки. Но у неандертальцев отсутствие этого “чуть-чуть” не было поломкой — речь идет о существенно иной конструкции всей машины поведения.

Критика фрейдизма в нашей психологической литературе, в том числе в этнопсихологической, может быть, стала бы эффективнее при таком вот филогенетическом подходе к явлениям. Конкретные наблюдения психоаналитиков могли бы сразу приобрести совершенно новую трактовку, если бы были перенесены примерно в такой эволюционный кадр: подавленные в психике человека влечения, избыточный поисково-половой инстинкт — это наследие того, что было совершенно нормально в биологии нашего предка, палеоантропа (неандертальца в широком смысле слова), без чего он в своих специфических условиях существования рисковал бы не оставить потомства. Его наследие при формировании современного человека естественный отбор не успел полностью уничтожить из-за чрезмерной быстроты происшедшей трансформации. При таком допущении тезис о необходимости в каждой индивидуальной психике вытеснения и сублимации пережитков неандертальца выглядел бы более рационально и исторично.

Итак, на самом деле в психике человека есть более древние и более молодые пласты, как в коре Земли, но не просто наложенные друг на друга, а находящиеся в сложном взаимодействии. Само “бессознательное” могло бы трактоваться как пласт, отвечающий психическому уровню палеоантропа.

Шлюз, соединяющий бессознательное с сознательным, фрейдизм называет предсознанием. И в этих наблюдениях кое-что можно не отбросить, а круто переосмыслить. Тут, в этом шлюзе, царит, как говорят, “символическое” мышление: подстановки, отожествление разных предметов, воображаемое превращение их друг в друга… Как не узнать низшую, древнейшую фазу валлоновских “пар”, фазу наиболее далеких от реалистического наполнения дипластий! Может быть, эту фазу и следует сопоставить с первыми шагами психического развития нашего вида — “человек разумный” (Homo sapiens).

Валлон справедливо спрашивал: если “пара” действительно является элементарнейшей формой мысли, отвечающей ее первобытным стадиям, не следует ли ожидать, что она будет найдена в манере думать и говорить, присущей самым отсталым из человеческих цивилизаций? Валлон имел в виду отнюдь не ископаемых кроманьонцев. Он ссылается всего лишь на этнографию. В частности, приводятся наблюдения Леэнгардта над туземцами Новой Каледонии. Но до чего же важное для нашей темы, для коренных проблем социальной психологии наблюдение: Леэнгардт обнаружил в языке и мышлении новокаледонцев пережитки множества “двойных понятий”, а также грамматических форм, отражающих, по его мнению, так называемую дуальную организацию общества.

Напомним, что советская этнография пришла к представлению о дуальной организации, т.е. роде, состоящем из двух фратрий или противостоящих друг другу групп, как древнейшей стадии первобытнородового строя. Этот взгляд особенно всесторонне и полно обоснован в капитальном исследовании А.М.Золотарева.

Дуальную организацию поистине можно рассматривать как самую простую и наглядную и в то же время как самую древнюю социологическую модель того, что мы обобщенно обозначаем формулой “они и мы”.

Эта наша исходная категория в науке о социальной психологии, как видим, обнаруживается и в итоге исследований древнейших слоев человеческой психики вообще.

Сам Валлон едва лишь приблизился к такому историческому и социально-психологическому освещению открытого в детском мышлении феномена. Но все же он шел именно в этом направлении. “Эти недифференцированные понятия, — писал он, — где два термина сосуществуют, будучи одновременно и смешиваемы и различаемы, эти единицы-пары, может быть также и распространенность двойственного числа (у первобытных народов. — Б. П.), не напоминают ли они те пары, в которые закована мысль ребенка, пока она не обретет способность сформулировать определенное отношение между их членами, не напоминают ли они эту тенденцию детской мысли к использованию бинарных структур, которые являются первыми проявлениями ее существования, первым шагом от всеобщего смешения по направлению к актам дифференцирования и установления отношений. Здесь достаточно отметить данное подобие в ожидании от антропологов и лингвистов истолкования этих пар, которые обнаруживаются в разных проявлениях коллективного мышления”.

Что же мы находим у Анри Ёаллона для пронйкно-вения в природу последнего? В предыдущей главе (раздел 2) было описано его чрезвычайно важное открытие: мышление ребенка некоторое время подчинено закону образования “пар”, или бинарных сочетаний. “Несмотря на то, что им недостает пластичности в отношении реальности, — пишет Валлон, — умственные действия посредством пар обладают у ребенка большой активностью. Но нередко они рискуют сбить его с толку…”

Парные сочетания у взрослых в неразвитом (или болезненно ослабленном) мышлении иногда возникают по созвучию слов, иногда по той или иной смысловой — по сходству, контрасту — принадлежности. Валлон ссылается на подтверждение его наблюдений психиатрическим материалом. “Если, — по его словам, — пара является примитивной структурой мышления ребенка и, несомненно, еще может быть использована и мышлением взрослого, хотя играет настолько подчиненную роль, что протекает незамеченной, то следует предположить, что она может появиться вновь при некоторых функциональных регрессиях или диссоциациях. Действительно, известны случаи, когда такие больные словно забавляются тем, что отвечают словом, которое не то чтобы совсем не имело отношения к ожидаемому, но которое своим несоответствием вопросу делает их речь заумной, причудливой и абсурдной”. Независимо от того, делают ли это они из преднамеренной оппозиции или нет, говорит Валлон, используемый механизм подлежит объяснению и несомненно аналогичен тому, что наблюдается в детском мышлении.

Основные наблюдения Валлона сделаны над детьми 6-7-летнего возраста. Умственные действия посредством парных сочетаний начинаются раньше. Можно с основанием думать, что, чем более глубоко будет взята фаза a) развития психики ребенка, b) регрессии психики душевнобольного, c) эволюции мышления первобытных людей, тем парные сочетания (дипластии) свободнее, т.е. менее подчинены звуковым или смысловым ассоциациям. Где-то в пределе их надлежит представить себе как наименее зависимые от каких-либо ассоциаций. Но это же явление, хотя бы как тонкая пленка, сохраняется и в психике современного цивилизованного человека. У некоторых оно выражено. Андре Жид писал: “Что может быть обременительнее этой мании некоторых писателей — едва увидев какой-нибудь предмет, обязательно тут же подумать о каком-нибудь другом”.

Мы можем еще расширить вопрос о парных сочетаниях, сказав, что он охватывает сферу не только слов и мыслей, но также некоторых действий, в том числе изобразительных, включая и движение, и придание реальным предметам формы, близкой к воображаемой.

Если брать явление парных сочетаний, или дипластии, в этом самом широком смысле, то окажется, что оно и лежит в основе фантазии и творчества. Пока объекты не связаны жестко в обобщающие понятия, классифицирующие системы и серии, дипластия оставляет возможность самого вольного обращения с ними: соединения в пару того, что действительно не соединено, раздвоения того, что на самом деле едино. Чем более ранней является ступень развития мышления, тем со значительно меньшим контролем, чем у нас, происходит сочетание зримых или мыслительных образов в пары. Чем раньше, тем меньший процент из них и все более случайно оказывается отвечающим реальной действительности, — остальные относятся к сфере фантазии.

Характерные приемы фантазии: мысленное (или в изображениях) сращивание признаков разных объектов; удвоение объектов (в воображении или путем создания искусственных подобий); установление (в мыслях или действиях) несуществующей связи между объектами; превращение (мысленное или в изображениях) отдельных признаков объекта в самостоятельные объекты.

Психология различает как индивидуальную фантазию — мимолетную, скользящую или зафиксированную в индивидуальном творчестве, так и те акты фантазии, которые не индивидуальны и свободны, а закреплены обычаем, повторимы, воспроизводимы в данной общественной среде; этнологи называют их “коллективными представлениями”.