5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Должно быть, было часов пять дня, когда я закончил свою лекцию в Панславянском комитете и начал отвечать на вопросы, как кто-то шепнул мне немедленно все закончить из-за какого-то важного и неотложного дела. Не только мы, югославы, но и советские официальные лица придавали этой лекции более важное значение, чем обычно. Помощник Молотова А. Лозовский представил меня избранной аудитории. Югославская проблема явно становилась все более и более острой среди союзников.

Я извинился, или они за меня извинились, и, прервав выступление, выскочил на улицу.

Там меня вместе с генералом Терзичем втиснули в какой-то странный и не слишком импозантный автомобиль. Только после того, как машина отъехала, незнакомый полковник из государственной безопасности проинформировал нас, что мы будем приняты Иосифом Виссарионовичем Сталиным. К тому времени наша военная миссия была переведена на виллу в Серебряном бору, в пригороде Москвы. Вспомнив о подарках для Сталина, я забеспокоился о том, что мы опоздаем, если поедем так далеко, чтобы взять их. Но непогрешимая служба государственной безопасности уже и об этом позаботилась – подарки лежали в машине рядом с полковником. Все было в порядке, даже наша форменная одежда; уже дней десять мы носили новую, сшитую на советской фабрике. Не оставалось ничего другого, как проявлять спокойствие, слушать полковника и задавать ему как можно меньше вопросов.

К последнему я уже привык. Но сдержать волнение не мог. Оно выскакивало из самых глубин моего существа. Я ощущал свою собственную бледность и радостное, но в то же время почти паническое возбуждение.

Что может быть волнительнее для коммуниста, вышедшего из войны и революции? Быть принятым Сталиным – это же наивысшее признание героизма и страданий воинов-партизан и нашего народа. Пройдя сквозь тюрьмы и ужасы войны, не менее неистовые духовные кризисы и схватки с внутренними и внешними врагами коммунизма, Сталин представлял собой нечто большее, чем лидер в битве. Он был воплощением идеи, трансформированной в умах коммунистов в чистую идею, и потому в нечто непогрешимое и святое. Сталин был олицетворением победоносных битв сегодняшнего дня и братства людей – завтрашнего. Я осознавал, что лишь случайно лично я стал первым югославским коммунистом, который будет им принят. Вместе с тем испытывал радостную гордость при мысли о том, что смогу рассказать своим товарищам об этой встрече и кое-что о ней также югославским бойцам.

Внезапно все, что ранее казалось в СССР неприятным, исчезло, а все разногласия между нами и советскими руководителями потеряли свою значимость и серьезность. Все неприятное исчезло на фоне грандиозности и трогательной красоты того, что происходило со мной. Какое значение имела моя собственная судьба по сравнению с величием ведущейся борьбы, какую важность имели разногласия на фоне очевидной неизбежности осуществления нашей идеи?

Читателю следует знать, что в то время я верил, что троцкисты, бухаринцы и все другие оппозиционеры в партии действительно были шпионами и разрушителями и поэтому решительные меры, принятые против них, а также других так называемых классовых врагов были оправданны. Если я замечал, что те, кто были в СССР в период чистки середины 30-х годов, предпочитали не говорить об определенных вещах, я считал, что это относится к несущественному и является преувеличением: надо резать здоровую плоть, чтобы избавиться от нездоровой, как однажды выразился Димитров в беседе с Тито. Поэтому я смотрел на все жестокости, которые совершал Сталин, именно так, как их представляла его пропаганда, – как на неизбежные революционные меры, которые только усиливали его фигуру и его историческую роль.

Даже сегодня я не могу точно сказать, что бы сделал, если бы знал правду о судах и чистках. С определенностью могу утверждать, что в моей совести произошел бы серьезный кризис, но не исключено, что я продолжал бы оставаться коммунистом – убежденным в коммунизме, который был больше идеалом, нежели тот, который существовал. Потому что для коммунизма как идеи существенно не то, что делается, а почему. Кроме того, это была наиболее рациональная и наиболее возбуждающая, всеобъемлющая идеология для меня и для тех в моей разобщенной и доведенной до отчаяния стране, кто хотел перескочить через столетия рабства, отсталости и обойти саму действительность.

У меня не было времени успокоиться, потому что вскоре машина подъехала к воротам Кремля. Здесь опеку над нами принял на себя другой офицер, и автомобиль проследовал через холодные и чистые внутренние дворы, в которых не было ничего живого, за исключением тонких молодых деревцев, с которых опала листва. Офицер обратил наше внимание на Царь-пушку и Царь-колокол – эти абсурдные символы России, которые никогда не стреляли и не звонили. Слева возвышалась огромная колокольня Ивана Великого, дальше – ряд древних пушек, и вскоре мы оказались перед входом в довольно низкое длинное здание, подобное тем, что строились для офицеров, и госпиталям в середине XIX века. Здесь нас опять встретил офицер, который провел нас внутрь. У подножия лестницы мы сняли шинели, причесались перед зеркалом, нас провели к лифту, который высадил нас на втором этаже в довольно длинном, устланном красным ковром коридоре.

На каждом шагу офицеры приветствовали нас громким щелканьем каблуков. Все они были молодыми, красивыми и крепкими, в синих фуражках службы государственной безопасности. И здесь, и повсюду далее чистота была поразительной, настолько безукоризненной, что казалось невозможным, что здесь работали и жили люди. Ни соринки на ковре, ни пятнышка на отполированных дверных ручках.

Наконец нас привели в небольшой кабинет, где уже ждал генерал Жуков. Маленький, толстый, рябой старый служака предложил нам сесть, а сам медленно поднялся из-за стола и прошел в соседнюю комнату.

Все произошло с поразительной быстротой. Офицер скоро вернулся и сообщил, что мы можем войти. Я думал, что надо будет миновать два или три кабинета прежде, чем мы дойдем до Сталина, но как только я открыл дверь и переступил через порог, я увидел, что он выходит из маленькой смежной комнаты, через открытые двери которой был виден огромный глобус. Здесь был также и Молотов. Приземистый и бледный, одетый в великолепный темно-синий европейский костюм, он стоял за длинным столом для совещаний.

Сталин встретил нас посреди комнаты. Я был первым, кто подошел к нему и представился. Потом то же самое сделал Терзич, который прищелкнул каблуками и военным тоном произнес свой полный титул, на что наш хозяин – и это было почти комично – ответил:

– Сталин.

Мы также поздоровались за руку с Молотовым, и все уселись за стол так, что Молотов был справа от Сталина, который сел во главе стола, а Терзич, генерал Жуков и я – слева.

Комната была небольшой, довольно длинной, лишенной какой-либо роскоши или украшений. Над не слишком большим письменным столом в углу висела фотография Ленина, а на стене за столом для конференций – портреты Суворова и Кутузова, очень напоминающие хромолитографии, которые можно встретить в провинциях.

Но хозяин выглядел проще всех. Сталин был в маршальской форме, мягких сапогах и без каких-либо наград, кроме «Золотой Звезды» Героя Советского Союза на левой стороне груди. В нем не было ничего искусственного, никакого позерства. Это был не тот величественный Сталин, который смотрел с фотографий или экранов хроникальных фильмов – с твердой, уверенной походкой и позой. Он вертел в руках трубку с белой отметкой английской фирмы «Данхилл» или же синим карандашом рисовал окружности вокруг слов, обозначавших главные темы беседы, которые он потом вычеркивал косыми линиями по мере того, как каждая часть беседы подходила к концу, и, поерзывая в кресле, все время поворачивал голову то в одну сторону, то в другую.

Меня удивило и другое: он был очень маленького роста и не слишком хорошо сложен. Туловище его было коротким и узким, а ноги и руки слишком длинны. Его левая рука и плечо казались какими-то негибкими. У него было довольно большое брюшко, волосы редковаты, хотя голова не была совершенно лысой. Лицо его было белым, а щеки румяными. Позднее я узнал, что цвет лица, столь характерный для тех, кто подолгу сидит в кабинетах, в высших советских кругах был известен как «кремлевский цвет лица». Зубы были черными и редкими, загнутыми внутрь. Даже его усы не были густыми или жесткими. И все же голова была неплохой; в ней было что-то от народного, крестьянского, что-то от отца семейства – с этими желтыми глазами и смесью суровости и плутоватости.

Я был также удивлен его акцентом. Сразу можно сказать, что он – не русский. Тем не менее его русский словарный запас был богатым, манера выражения – очень ясной и пластичной, изобилующей русскими пословицами и поговорками. Как я позднее убедился, Сталин был хорошо знаком с русской литературой – и только русской, – но действительно реальными знаниями, которыми он обладал за пределами русского, было его знание политической истории.

Одно меня не удивило: у Сталина было чувство юмора – грубого юмора, самоуверенного, но не совсем лишенного тонкости и глубины. Реакция была быстрой, острой и окончательной, что не означало, что он не расслышал выступавшего, но было очевидно, что он не любил долгих объяснений. Также примечательным было его отношение к Молотову. Он явно считал последнего очень близким сторонником, и в этом мнении я позднее утвердился. Молотов был единственным членом политбюро, к которому Сталин фамильярно обращался на «ты», что много значит само по себе, если учитывать то, что у русских вежливое обращение на «вы» принято даже среди очень близких друзей.

Разговор начал Сталин, задавший нам вопрос о наших впечатлениях о Советском Союзе. Я ответил: «Мы в восторге», на что он сказал:

– А мы не в восторге, хотя мы делаем все, что можем, чтобы улучшить дела в России.

В мою память запало то, что Сталин использовал слово Россия, а не Советский Союз, что означало, что он не только поощрял русский национализм, но и сам вдохновлялся им и отождествлял себя с ним.

Но тогда у меня не было времени думать о таких вещах, потому что Сталин перешел к отношениям с югославским правительством в изгнании и обратился к Молотову:

– Не могли бы мы как-нибудь приманить англичан к признанию Тито, который один ведет борьбу с немцами?

Молотов улыбнулся – улыбкой, выражавшей иронию и самодовольство:

– Нет, это невозможно; они прекрасно знают о развитии событий в Югославии.

Я был восхищен прямой и честной манерой, с которой до этого я не встречался в советских официальных кругах и особенно в советской пропаганде. Я почувствовал, что нахожусь в верной точке и, более того, с человеком, который обращался с действительностью знакомым, открытым образом. Едва ли надо объяснять, что Сталин был таким только в кругу своих собственных людей, то есть среди коммунистов, поддерживающих его линию и преданных ему.

Хотя Сталин не пообещал признать Национальный комитет в качестве временного югославского правительства, было очевидно, что он заинтересован в его утверждении. Сама беседа и его позиция были таковы, что я даже прямо не поднял этот вопрос; то есть было очевидно, что Советское правительство сделает это немедленно, если сочтет условия для этого созревшими и если события не примут иной оборот – через временный компромисс между Британией и СССР и, в свою очередь, между Национальным комитетом и югославским королевским правительством.

Таким образом, этот вопрос остался открытым. Решения надо было подождать и выработать его. Но Сталин это компенсировал, заняв намного более мягкую позицию по вопросу предоставления помощи югославским силам.

Когда я заговорил о займе в размере двухсот тысяч долларов, он назвал это мелочью, заявив, что с такой суммой многого не сделаешь, но что она будет предоставлена нам немедленно. На мое замечание о том, что мы расплатимся за это, как и за поставки оружия и другого снаряжения после освобождения, он искренне рассердился:

– Вы меня оскорбляете. Вы проливаете кровь и думаете, что я возьму с вас деньги за оружие! Я не торговец, и мы не торговцы. Мы ведем борьбу за то же дело, что и вы. Это наш долг – делиться с вами всем, что у нас есть.

Но как будет поступать помощь?

Было принято решение обратиться к западным союзникам с просьбой создать советскую военно-воздушную базу в Италии с целью оказания помощи югославским партизанам.

– Давайте попробуем, – сказал Сталин. – Посмотрим, какую позицию займет Запад и насколько далеко они готовы пойти, чтобы помочь Тито.

Должен заметить, что такая база, состоящая, если я правильно помню, из десяти транспортных самолетов, вскоре была создана.

– Но мы не можем помочь вам многим с использованием самолетов, – разъяснил далее Сталин. – Армию невозможно снабжать самолетами. А вы – это уже армия. Для этого нужны корабли. А у нас нет кораблей. Наш Черноморский флот уничтожен.

В разговор вступил генерал Жуков:

– У нас есть корабли на Дальнем Востоке. Мы могли бы перебросить их в наш черноморский порт, загрузить их оружием и всем остальным, что необходимо.

Сталин грубо и категорически оборвал его. Из сдержанного и почти озорного человека вдруг выглянул совсем другой Сталин.

– О чем только вы думаете? Вы в здравом уме? На Дальнем Востоке идет война. Безусловно, кое-кто не упустит возможности потопить эти корабли. В самом деле! Корабли придется закупить. Но у кого? Сейчас не хватает кораблей. Турция? У турок немного кораблей, и в любом случае они их нам не продадут. Египет? Да, мы могли бы купить несколько кораблей у Египта. Египет продаст – Египет продаст что угодно, поэтому они точно продадут нам корабли.

Да, это был настоящий Сталин, который говорил без обиняков. Но я к этому привык в моей собственной партии и был неравнодушен к такой манере, когда наступало время принимать окончательное решение.

Генерал Жуков быстро и молча сделал заметку о решениях Сталина. Но закупка кораблей и поставка югославам советских судов так и не состоялись. Главной причиной этого, несомненно, было развитие операций на Восточном фронте – Красная армия вскоре достигла югославской границы и, таким образом, могла оказывать помощь Югославии на суше. Я утверждаю, что в то время намерения Сталина помочь нам были твердыми.

Это был главный вопрос беседы.

Мимоходом Сталин поинтересовался моим мнением об отдельных югославских политических деятелях. Он спросил меня, что я думаю о Милане Гавриловиче, лидере Сербской аграрной партии и первом югославском после в Москве. Я ответил:

– Проницательный человек.

Как будто про себя Сталин прокомментировал:

– Да, бывают политические деятели, которые думают, что проницательность – главная вещь в политике, но Гаврилович произвел на меня впечатление глупого человека.

Я добавил:

– Это не политический деятель с широким кругозором, хотя я не думаю, что можно сказать, будто он глуп.

Сталин поинтересовался, где югославский король Петр II встретил свою жену. Когда я сказал ему, что он взял в жены греческую принцессу, он шаловливо сказал:

– А что, Вячеслав Михайлович, если бы ты или я женились на какой-нибудь иностранной принцессе? Может быть, из этого и вышел бы какой-нибудь толк.

Молотов засмеялся, но сдержанно и бесшумно.

В конце я преподнес Сталину наши подарки. Сейчас они казались особенно примитивными и жалкими. Но Сталин ничем не показал пренебрежения. Увидев крестьянские сандалии, он воскликнул: «Лапти!» – таково их русское название.

Что касается винтовки, то он открыл и закрыл затвор, взвесил ее в руке и заметил: «Наши будут полегче».

Встреча продолжалась около часа.

Уже наступили сумерки, когда мы покидали Кремль. Офицер, который сопровождал нас, явно уловил наше восхищение. Он довольно поглядывал на нас и каждым словечком старался втереться в доверие. В это время года в Москве бывает северное сияние[1], все приняло фиолетовые краски и мерцание – нереальный мир, более красивый, чем тот, в котором мы жили.

По крайней мере, так я чувствовал в глубине души.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.